2
Я и прежде бывал с бабушкой в храме, в который она ходила. Храм был старинный, загородный, вдалеке от высоких домов и шумных улиц. Там я с удовольствием, хоть и совершенно бездумно, причащался; пожалуй, с ещё большим удовольствием поглощал после этого запивку и кусочки просфоры; мне нравилась необычная обстановка храма, нравилось, что здесь нужно следить за своим поведением: не бегать, не болтать, не смеяться, – чтобы потом с удвоенной радостью и каким-то особенно полным правом делать это на улице.
Теперь настал у меня возраст исповеди – причащаться, не исповедавшись, было теперь нельзя.
Бабушка велела мне исповедоваться в том, что я стукнул мальчика, и отправила меня к батюшке, придав ускорение незлобным шлепком.
– Ну? – улыбнулся пожилой священник и пригнулся ко мне, когда я подошёл к аналою. От его бороды пахло ладаном и ещё чем-то таким, что, вроде как, не имеет запаха: постом, молитвами, колоколами – по крайней мере, так мне показалось тогда.
– Что расскажешь, брат?
– Мальчика стукнул, – тихонько сказал я.
– Сильно стукнул?
– Да. Даже у него пошла кровь.
– За что же ты его так? – сказал священник с не очень большим сожалением, будто я не побил человека, а дёрнул, например, кота за хвост.
– Он меня постоянно обижал. Пописал на меня с дерева, потом плюнул на меня даже.
– И ты разозлился и стукнул.
– Нет, я не злился. Мне просто дедушка сказал, что надо стукнуть.
– Но ведь бить человека – это плохо, – заметил батюшка и испытующе заглянул мне в глаза. Казалось, ему просто интересно беседовать со мной. – Господь-то, брат, учил не бить. Он говорил: «Ударили по правой щеке – подставь левую».
– Дедушка сказал, что если я не ударю этого мальчика, он меня будет всегда обижать и сделает на мне очень много грехов.
Священник коротко посмеялся. Казалось, он сейчас так же спокойно и беззлобно докажет неверность дедушкиного понимания христианства. Но вместо этого он вдруг на секунду погрустнел, а потом вздохнул.
– Н-да… Ладно, – сказал он. – Ты только знаешь что, ты помолись сегодня на службе за этого мальчика. Посмотри на икону Богородицы и скажи: «Господи, Царица Небесная, пусть у этого мальчика всё будет хорошо. Пусть он не болеет, пусть родители у него не болеют, пусть он вырастет хорошим». Только от души помолись, по-настоящему. Помолишься?
Я кивнул.
– Ну вот и договорились.
Он положил мне на голову епитрахиль, прошептал надо мной молитву, а потом велел поцеловать крест и Евангелие.
Началась служба. Я, как обычно, вёл себя тихо и благочестиво: крестился, когда все крестились, кланялся, когда все кланялись, – но не ощущал в душе обычного покоя и уюта. Причиной тому был злосчастный мальчик. Мне предстояло помолиться за него. Если бы батюшка разрешил это сделать кое-как, одними словами, так же как я бросил ему своё «извини», то я был бы спокоен. Но сделать это надо было «от души, по-настоящему», и я не знал, как этого добиться. Всё же что-то подсказало мне, что надо вообразить мальчика в ту его минуту, когда он был наиболее жалок. Я стал припоминать такую минуту. Я вспомнил, с каким удивлением и ужасом он глядел на окровавленную ладонь, но это не помогло, потому что тут же перед моим мысленным взором возник его злорадный взгляд, с которым он чинил мне пакости. Я вспомнил, как злобно увлекла его за собой мама, как он споткнулся о порог и загремел на лестничной клетке под её проклятия. Но тут же выплыло его самодовольное, хоть и опухшее, лицо, когда он только входил вслед за мамой в бабушкину квартиру и с невозмутимым любопытством оглядывался в ней. Мне даже на мгновение захотелось ещё разок стукнуть по этому лицу – какая уж тут молитва. Но тут я вспомнил другое: как он, оскалившись в неестественной улыбке, позвал меня к себе на день рожденья. Не знаю, что так тронуло меня в этом нелепом жесте. Наверное, сама его нелепость. Но я вдруг подумал, что ведь у этого мальчика тоже бывает день рожденья, что он также ждёт подарков, что родители целуют и обнимают его в этот день.
Тогда я представил картину, свидетелем которой не был. Он стоит с охапкой подарков, так что они чуть не вываливаются у него из рук, почему-то стоит в шортах и белых носках, натянутых почти до колен, глаза его блестят счастьем, и никого он не хочет обписать с дерева в эту минуту, ни на кого не хочет плюнуть. Это был совершенно другой мальчик. Я порадовался за него, взглянул на икону Богородицы с Младенцем и поспешно перекрестился – впервые сам, а не следом за остальными, – чтобы словно припечатать возникшее во мне хорошее чувство крестом. После этого мне снова стало легко: мне показалось, что я выполнил задание батюшки.
Служба прошла быстро и даже как-то весело. Я причастился и, не опуская крестообразно сложенных рук, устремился к запивке. Запивку разливала из чайника кругленькая, как колобок, бабушка с остреньким носиком.
– Руки-то уж опусти – не у чаши, – сказала она просто, без строгости и плеснула в серебристый ковшик из чайника.
Я выпил малинового компотцу с волокнами разваренных ягод, скушал дольку просфоры и попросил добавки.
– Это тебе не конфетки с чаем, – сказала мне маленькая девочка в толстой волосатой кофте и бантами на голове. Кажется, она была внучкой кругленькой бабушки и сейчас в точности воспроизвела слова, которые часто слышала от неё.
– А ты не осуждай, – сказала бабуся-колобок. – Вот возьму и налью ему ещё, чтоб не вылазила.
Я мог бы посмотреть на девочку с торжеством, но не стал: такая она была тоненькая, хрупкая, утопающая в своей кофте крохотной головой с синими жилками на висках, и юбочка у неё была надета поверх толстенных шерстяных штанов. Я попросил бабушку, чтобы она угостила и девочку. Бабушка похвалила меня за доброту, плеснула девочке компотцу и дала просфорки. Мы отошли на шаг и, поглядывая друг на друга, насладились церковным лакомством. Потом девочка взяла меня под руку и повела к подсвечнику, чтобы показать, как она управляется со свечами: огарки вытаскивает, задувает и складывает в специальную коробочку на полу, новенькие, положенные на подсвечник, зажигает от уже горящих, подплавляет снизу и всаживает в углубление, не боясь огня. Иногда благочестиво крестится и кланяется. Я уже и сам готов был попробовать, да она бы, наверное, и разрешила в награду за мой благородный поступок, – но тут со стороны алтаря донёсся торжественный шум. Понесли на улицу хоругви и иконы. Начинался крестный ход.
Батюшка заметил меня и велел дать мне закреплённый на лёгеньком древке фонарь с горящей внутри свечой. Девочке такого не досталось, и я предложил ей нести фонарь по очереди. Мы пошли рядом.
Пока в храме шла служба, на улице шёл сильный дождь. Теперь весь посёлок был залит солнцем позднего лета – самым нежным и приятным солнцем во всём году. Бабушки умилённо крестились:
– Матушка Богородица улыбнулась солнышком…
Крестный ход предстоял далёкий, почти через весь посёлок, потому что праздник был престольный. Верующие отправились в путь.
На сырой асфальт после дождя повылезали черви – десятки, сотни нежно-розовых червей. Я их обходил и перешагивал, а люди наступали прямо на них, устремив взгляды на хоругви, на небо, на солнце. И батюшка, возглашая: «Пресвятая Богородице, спаси нас», – тоже шёл по червям.
– Смотри, все идут по червякам, – зачем-то сказал я девочке, которой только что передал фонарь. Но девочка не ответила. Даже не поглядев себе под ноги, она побежала вперёд, к голове крестного хода, чтобы сохранить в руках доставшуюся ей драгоценность. Для неё этот фонарь был нелёгкой ношей, но она, кажется, не чувствовала никакой тяжести. Тогда я ясно ощутил, что она – другая. Не уличная, не дворовая, а церковная девочка. И, кажется впервые в жизни, я ощутил одиночество, ощутил себя лишним. Мне стало стыдно, что я пробовал полюбить вредного мальчика по совету священника. Я вспомнил о дедушке и захотел поскорее к нему.