Глава семнадцатая
Возвращаясь с завтрака, я заметил бежавшего ко мне Антипа.
– Она только что снова была здесь! – запыхаясь, проговорил он. – Я сам ее видел. Она стояла у пруда.
Я выбежал из холла, глянул вперед и влево, но там было пусто. Мы сели на лавочку, и я спросил:
– Как она выглядела?
– Красавица, – ответил Антип. – Неземная красавица. На ней было светло-голубое платье с какими-то накладными карманами, на ногах сандалии, по-моему… Вот тот ваш последний рисунок очень точный.
– А как же вы ее упустили?
– Да профессору звонить побежал, у него занято было, я снова выскочил, а ее уж нет, – все еще возбужденно отрапортовал Антип. – Это ничего, Тимофей Бенедиктович. Это значит, что счет пошел на часы. Так уже было с леди Памелой, я вам говорил.
Не знаю, почему, но чем ближе была Агнешка, тем муторнее становилось мне на душе. Я еще не сожалел о том, что влез в это темное пока дело, но совершенно не чувствовал себя готовым к встрече, если она, конечно, произойдет. Мне представлялось теперь, что в любом варианте это будет не т а Агнешка, которую я, мерзавец, и вспомнить-то точно не мог. Главная же беда была в том, что я сам был пуст, как Джонни-первый, валявшийся давным-давно на мусорной свалке. Чем я мог увлечь ее, что предложить ей, как сделать ее счастливой? На эти три вопроса были три ответа: ничем, ничего и никак. Когда я сказал об этом Антипу, который вместе со мной снова занял место в дозоре на террасе, он с присущей ему с утра экспрессией принялся разубеждать меня:
– Это все нервы, Тимофей Бенедиктович, все нервы. Настойку пили перед завтраком? Не пили. Выпейте сейчас. Вот… Вы даже представить себе не можете, какая радость, какой душевный подъем вас ожидает, может быть, уже к вечеру. Я видел ее три секунды, и вас теперь понимаю очень хорошо. Возраст, конечно, враг ваш – так сделайте из него сообщника! Все это уже вам говорилось. Фундамент у вас мощный, стройте на нем красивый, прочный дом для любимой женщины, думайте только об этом, думайте радостно, без сомнений. Вы же сильный мужчина, вам же стыдно должно быть, что вы нюни тут распустили. Нельзя так, дорогой. О людях тоже надо думать. Я, в конце концов, премию хочу получить!
Эта его «премия» меня окончательно сразила. Я принялся смеяться до слез, как ненормальный, а он продолжал сидеть с хмурым видом и качать головой, будто именно мой смех отдалял эту премию от него. Он очень кстати вспомнил про нее. Она как-то сразу опустила меня с небес на землю, вернула всему знакомые очертания.
– Антип Илларионович, – сказал я, отсмеявшись, – если все будет в порядке, то я вам сам персональную премию выпишу.
– Тогда и я за это ценный совет один дам, – поддержал разговор повеселевший Антип. – Как дело дойдет до бумаг, а оно дойдет, обязательно теперь дойдет, требуйте фиксированной суммы в завещании. Они сейчас и на семьсот тысяч согласятся. Поначалу о миллионе речь пойдет, а вы поторгуйтесь. На счетах у вас семьсот тысяч – вот о них речь и ведите, не уступайте. А картины, которые у вас есть, на житье-бытье пойдут. Вам много денег понадобится, у вас же молодая жена будет.
И все-таки у майора французских бронетанковых войск был талант увещевателя! Еще долго после того, как он ушел, я находился под впечатлением его слов о молодой жене, о том, что все у нас с ней будет хорошо, о фундаменте, нюнях и прочем. Я сидел лицом к площади, но резной барьер, окаймлявший террасу, ограничивал видимость района пруда, и мне пришлось встать.
Чтобы чем-то занять себя, кроме стояния и разглядывания окрестностей, я начал прикидывать, как из семисот тысяч долларов сделать миллион. Оговорка, которая произошла у меня в разговоре с брокером год назад, когда я хотел сыграть на повышении курса акции, а распорядился зашортить, кажется, «Сбербанк» да на тысячу лотов с хорошим «плечом», за сутки стремительного и непрерывного падения акций дала мне кучу денег. Это был второй мой фарт после дефолта 1998 года. Я верил, что и в третий раз мне повезет, но не собирался рисковать по-крупному, а думал просто вложиться в золото, разумеется, со страховкой. Что же до картин, висевших покуда у меня в мастерской, в квартире, загородном доме и в художественном салоне, а также недвижимости, то суммарная стоимость всего этого оценивалась мною в четверть миллиона североамериканских карбованцев. В любом случае, мы бы не бедствовали с Агнешкой…
Мало-помалу мысль моя потекла по тому самому руслу, которое проложил Антип – любитель премий. Я намеренно пропустил момент встречи и первые суетные дни, а ступил на тропу уже проторенную, с будничной жизнью, с частыми поездками, посещениями выставок, джазовых фестивалей, которых только в одной Европе с косой десяток… Самому мне все это нравилось, но проблема была в том, понравится ли это Агнешке. Я уж готов был согласится с тем, что поначалу ягненок мой прибьется ко мне, а дальше, через год, через два – не потребуется ли ей новый, молодой пастух?
Раздумья мои прервал вновь объявившийся Антип.
– Профессор вас просит к себе, – отчего-то смущенно объявил он. – Не забудьте, что я вам говорил…
Перчатников был сосредоточен и деловит. Бумаг на его столе поубавилось, и одна из них лежала прямо перед ним. Вероятно, это был текст завещания.
– Вы уже в курсе, что Агнешка должна придти с часу на час, – начал он, передвигая лист из стороны в сторону. – Поэтому мы с вами должны окончательно согласовать условия оплаты нашего труда.
И с этими словами он протянул мне бумагу. Я не ошибся – это был проект моего завещания, в котором я, исполненный чувства признательности к Фонду «Корпорация эльфов», отписывал им все свои денежные вклады и картины на общую сумму в один миллион долларов США.
Прочитав текст трижды, я вернул его Перчатникову и сказал:
– Как вы знаете, на моих счетах в банках сейчас семьсот тысяч. Вот эту цифру я и предлагаю внести в проект завещания.
– Кажется, предварительно речь шла о миллионе, – раздраженно сказал Перчатников, – и вы не возражали против этого.
– Да, сумма такая звучала, но я не говорил, что согласен с ней.
– В таком случае мы можем ведь и не п р и н я т ь Агнешку, – выразительно глянул на меня хозяин.
– Да будет вам! – без затей урезонил его я. – Столько усилий, столько работы – и все это коту под хвост? Чепуха! Вы же исследователи, а не барышники. Ну, сами подумайте: сейчас я все продаю, предположим, довожу с грехом пополам общую сумму до миллиона, а сам что – святым духом питаюсь? И это, заметьте, с молодой женой, в чужой стране, среди таких акул, как вы…
– Спасибо за доброе слово, – сказал Перчатников, нервно вертя бумагу в руках. – Это мы-то акулы! Да вы знаете, сколько нам перевел доктор Сингх?
– Не знаю, – ответил я, – но предполагаю, что миллионов сто.
– Ладно, – махнул рукой профессор-барыга. – Мне нужно посоветоваться с правлением.
И поднялся, давая понять, что разговор окончен. Выходя от него, я уже знал, что победил.
* * *
…День, который предшествовал той страшной ночи, когда не стало Агнешки, начался с головной боли. На топчане у Пламена я отмял себе бока, у меня ломила поясница, шумело в ушах – словом, я ощущал все тридцать семь признаков горького похмелья. Пламен хотел подлечить меня, но я, вспомнив Вовочку – божьего человека, отказался от «лекарства». Друг мой, как уже отмечалось, был философом-любителем, то есть, любил порассуждать на темы, которые нормальным людям не должны приходить на ум. В частности, одно время он пропагандировал идею искупительного отказа от спасительной рюмки и соленого огурца, когда похмелье такое, что впору лезть в петлю. Смысл идеи заключался в том, что полученное накануне удовольствие необходимо уравновесить соразмерным страданием. Я высоко оценил это его ноу-хау, но на всякий случай посоветовал ему свернуть рекламную компанию, пока о ней не прознали алконавты, которые сначала его прибьют, а потом придут помянуть всей оравой, уравновесив тем самым наслаждение страданием. Но вот прошли годы, и я сам решил уравновеситься, что говорило о проблемах с нервами. Состояние мое было таким поганым, что я даже не полез в море, чтобы освежиться…
Комбат хмуро оглядел меня и выразил удовлетворение, что осталось всего три дня до отбытия с передовой. Я лег в постель, и, к счастью, быстро уснул, а к обеду, после душа был уже совсем другим человеком.
На пляже я встретил Лидию. Она была одна и явно ждала меня, судя по радостной улыбке, которой она встретила мое появление, и скрытой ласке, перепавшей моей левой коленке.
– Как съездили? – спросил я, чувствуя, что желания во всем своем разнообразии вновь возвращаются ко мне.
– Аа… – махнула она рукой. – Одни совещания. Генерал Ярузельский, кажется, хочет сам все решить. Без ваших войск.
– Но это же хорошо? Или нет?
– Я скучала по тебе, – сказала она, проигнорировав мои вопросы и вновь украдкой касаясь меня.
– А где остальные? – спросил я, также не отвечая на ее признание.
– Кто тебя больше интересует – Гжегош или…
– И Гжегош, и «или», – ответил я.
– Гжегош сидит с бумагами и приглядывает за «или», которая неважно себя чувствует, – сказала Лидия. – Что ты с ней сделал?
– Ничего такого, от чего она могла бы чувствовать себя неважно, – сказал я. – Пан Гжегош на этот раз добился твоей благосклонности?
– Ему сейчас не до меня, – ответила Лидия серьезно. – Ты дурак, Тим! Разве не видно, как я вся напряжена?
– Видно, – сказал я. – Просто ты еще та Мессалина: можешь и там своего не упустить, и здесь ручку куда надо положить.
– Могу! – рассмеялась она. – Это я могу. Конечно, если ты этого хочешь.
– Сам то я давно уже ничего не хочу, – сказал я, – но ради пани могу и расстараться. Через час у меня в номере. Я встречу.
Она поддела меня слегка ногой и, вздохнув, томно потянулась. После вчерашней экзекуции я бы растерзал ее прямо здесь, на песке, в присутствии зрителей…
Дома комбат снова вертел в руках болгарскую газету, но, завидев меня, быстро отложил в сторону. Я взял ее и быстро понял, чем она его притягивала: на последней полосе было напечатано фото совершенно отвязной брюнетки, чья одежда состояла из одной полоски полупрозрачной материи. Мы обменялись с комбатом понимающими взглядами, и я сказал:
– Михал Николаевич, из Варшавы прибыла оказия. Генерал Ярузельский самолично собирается возглавить хунту. Через полчаса у меня здесь встреча с агентом, который более подробно проинформирует о состоянии дел в Польше. Прошу обеспечить мне соответствующие условия. И вот эту сальную бабешку куда-нибудь перепрячьте, коли она мила вашим очам. Здесь все же не дом тайных свиданий с сексуально невоздержанными дамочками.
Комбат покраснел, начал отнекиваться от дурной тетки, но я уже был в ванной и за шумом воды не слышал его оправданий. Когда я вышел, любителя легкого порно уже не было в номере. Также как и не было больше гришиного коньяка. Однако, расстроиться я не успел, вспомнив о бутылке виски, подаренной мне паном Гжегошем. Потом была срезана роза и наколот лед. В конце концов, если мы с Лидией и голодали, то совсем в другом, более романтическом смысле.
Она пришла в новом темно-лиловом платье из совершенно бессовестного материала, который повторял все выпуклости и прочие округлости ее тела, придавая им еще более живописный вид, и я с минуту любовался ею, пока она прямо в прихожей не взялась за дело. Беспокоясь о том, как бы не помять обнову, я решил поначалу аккуратно снять и повесить платье на плечики, но, получив подзатыльник, махнул на все рукой…
Спустя некоторое время, облизывая после глотка виски натруженные губы, Лидия сказала:
– Ты приедешь ко мне в Варшаву?
– Приеду, – ответил я. – На танке, хотя это может не понравится вашему генералу.
Она еще дальше отодвинулась, окинула меня, как ей определенно казалось, критическим взглядом и увесисто произнесла:
– Ты знаешь, что мы считаем тебя КГБ? И все-таки я тебе скажу кое-что: нам было бы выгодно, чтобы не вы, а Войцех ввел военное положение. У нас даже есть такая поговорка: «Лучше Каня, чем русский Ваня».
– Каня – это ваш партбосс?
– Да, – ответила она. – Так ты КГБ или нет?
…Когда она ушла, я неожиданно вспомнил, что так и не поинтересовался здоровьем Агнешки, и это почему-то меня преследовало весь вечер, который пришлось провести, отмечая день рождения Марины. Часов в десять я пошел за сигаретами и завернул к Пламену, но ни самого хозяина, ни честной компании там не нашел. Не было их и у Веселины. Проходя мимо высотки, я на минуту остановился, раздумывая, а не подняться ли к королевам, но что-то погнало меня прочь, и я так и не увидел больше своей непутевой овечки…
То, ч т о произошло потом, сохранилось в моей памяти и спустя тридцать лет столь объемно и красочно, будто было вчера. Конечно, я снова набрался, правда, не так солидно, как накануне, и гораздо меньше, чем супружеские пары, но достаточно для того, чтобы мучить себя этим долгие годы, будто не напейся я тогда, и Агнешка бы осталась жива.
Все началось с того, что в дверь постучали, и в номер, где мы бражничали с неприличными частушками, которые поочередно исполняли то одна, то другая пара, как-то боком вошел коньячный Гриша и, не поздоровавшись, поманил меня пальцем и кивком головы. Было уже за полночь, в комнате стоял сизый дым от сигарет, Гена-друг пел про золоченые ворота, у которых с утра и до утра в чрезвычайно неудобном положении стояли два осетра, а потому и само явление Гриши, и его странные манеры совсем не насторожили меня, и уж тем паче других. Я вышел из-за стола, имея, верно, на лице ту идиотскую ухмылку, которая вроде бы отдаляла меня от охальников, и предложил Грише присоединиться к нам.
– Там Лида приходила, – сказал он, избегая моего взгляда. – Что-то у них случилось.
– Какая Лида? – рассеянно спросил я.
– Ну, такая… красивая Лида, полячка, – уточнил смущенно Гриша и снова умолк, продолжая изучать потолок.
Если бы я был трезв, то сразу бы почуял неладное, но я был навеселе, и потому принялся выяснять, во что была одета красивая полячка Лида, не пытался ли сам вестовой за ней приударить, на что Гриша лишь качал нетерпеливо головой и повторял монотонно: «Идти тебе надо, брат!» Он, конечно, уже все знал, но говорить не решался…
Мы вышли, не попрощавшись с частушечниками, потому что я был уверен: через полчаса вернусь и дослушаю лирическую балладу Виталика о том, как однажды он шел с песней по лесу и повстречал соловья, который был настолько доверчив, что присел ему на что-то. Нижние этажи высотки не просматривались с нашего выхода, однако, я заметил, что само здание было освещено, несмотря на поздний час.
Картина, заставившая меня вмиг протрезветь, открылась моему взгляду через пару минут, когда мы прошли мимо большой клумбы. У подъезда высотки стояло несколько машин, а первой в глаза мне бросилась бело-красная «скорая помощь». И тогда я побежал, даже до конца не осознав, что все это означало: машины, люди, толпившиеся вокруг них, тишина, прерывавшаяся временами чьими-то всхлипами…
В подъезд меня не пустили. Полицейский, выставив руку ладонью вперед, что-то сказал быстро по-болгарски. Я отступил и принялся оглядывать с возвышения толпу. В ней не было знакомых лиц. Мысли мои пытались сосредоточиться на чем-то конкретном, но разбегались по сторонам, как пугливые собачонки, едва я начинал думать об Агнешке. Было ясно – с ней что-то произошло, и это «что-то» представлялось мне обмороком, сердечным приступом, потерей сознания, но никак не смертью. Для меня Агнешка не входила в понятие, этим страшным словом обозначавшееся. Туда входили все, кроме нее.
Кто-то сзади дотронулся до моего плеча. Я обернулся и увидел девушку с заплаканными глазами.
– Вы Тим, да? – спросила она. – Агнешка…
Я не стал уточнять, что она сказала затем по-польски вперемешку со слезами, а шагнул к полицейскому, молча передвинул его, освободив проход, и побежал на третий этаж.
Первым, кого я там увидел, был пан Гжегош. Он стоял боком ко мне, прислонившись к стене, и плечо его содрогалось от беззвучных рыданий. Я остановился, не осмелившись подойти к нему, и в этот момент из номера вышла Лидия. Она была строга, надменна, красива и значительна. Окинув меня холодным взглядом, подошла к пану Гжегошу, обняла его за плечи и зашептала ему что-то в ухо. Он достал платок, вытер слезы, высморкался и, ссутулившись, побрел в номер, вход в который был также под надзором полицейского.
Лидия закурила, выпустила протяжно струю дыма и, оперевшись о стену, сказала:
– Тим, ее больше нет. Она не будет нам больше мешать. Ты понимаешь: ее б о л ь ш е нет! Что ты с ней сделал? У нее было такое несчастное лицо…
Затем она вновь затянулась, глянула на меня враждебно – и тихо заплакала. Я не мог выговорить ни слова. Все языковые конструкции рухнули разом, погребая под собой мысли и чувства. Когда же чувства вернулись, Лидия за какую-то секунду стала для меня чужой и неприятной. И тем не менее я подумал, а где же она сегодня будет спать? У пана Гжегоша?
Развить в мыслях эту странную и не приличествовавшую моменту тему мне не пришлось: дверь номера отворилась, и из нее поочередно вышли два полицейских, три врача, пан Гжегош и два санитара с носилками, накрытыми простыней. Я посторонился, и взгляд мой попал на Лидию. Она все также стояла у стены, в метре от меня, и глаза ее были прикрыты. Было тягостно тихо, и лишь пан Гжегош все время пытался с неизвестной целью поправить простыню, создавая тем самым некоторую суматоху.
На выходе из здания меня остановил полицейский, которого я ранее поднял и передвинул. Он крепко вцепился в мою руку и молча повел к машине. Я не сопротивлялся. Я даже хотел, чтобы меня арестовали и посадили в тюрьму, хотя для этого как раз и надо было сопротивляться.
В машине он на плохом английском спросил, кто я такой. Я ответил ему по-русски, и он удовлетворенно закивал головой. Русский он знал получше английского, и за пять минут я рассказал ему историю своей жизни. Агнешку я охарактеризовал, как свою приятельницу, с которой познакомился две недели назад. Она была очень приятной девушкой и хорошо пела джаз. Полицейский удивленно посмотрел на меня, будто не поверил, что я могу знать такое слово, как «джаз», или что девушка, чье тело вынесли под простыней, умела его петь. Далее он спросил, в каких я находился с ней отношениях, и я повторил: в приятельских, также как и с ее подругой пани Лидией, с которой они жили в одном номере. Полицейский кивнул, изобразив жестами фигуру Лидии, и в его глазах я увидел усмешку: ну уж с этой ты, дружок, не только приятельствовал…
Когда я вышел из машины, предупрежденный, что могу еще понадобиться, толпы уже не было. На площадке у входа одиноко стояла Лидия, и только тут я заметил на ней то самое темно-лиловое платье, которое мне так и не пришлось повесить в шкаф.
– Гжегош уехал с ними, – сказала она, зябко поводя плечами. – Ты побудешь со мной, пока его нет?
Мы спустились к морю. Бар Пламена был все еще освещен, и оттуда доносился чей-то голос, приглушенный ветром и морским прибоем. Лидия дрожала, и я попытался обнять ее, но она молча отвергла эту мою попытку.
Пламен стоял у бетонной эстакады и с тихим подвыванием бил по ней рукой, которая была уже красна от крови. Заметив нас, он остановился, посмотрел на изуродованную руку и пошел, пошатываясь, к стойке.
Лидия достала из аптечки йод, морщась, обработала им рану и сделала перевязку. Никто не произнес ни слова, лишь Пламен иногда не в силах был сдержать шумного вздоха. Здоровой рукой он открыл бутылку бренди и разлил ее по бокалам. Я выпил свой почти до дна и лишь тогда начал постепенно приходить в себя.
Разговор тлел, как огонь в камине с сырыми дровами. Пламен спрашивал, путая слова, Лидия коротко и неохотно отвечала. Да, это она обнаружила т е л о. Нет, ее не было в номере в момент кончины Агнешки. Да, она плохо чувствовала себя вторую половину дня, проведя ее в постели. Нет, врача не вызывали, надеясь, что все обойдется.
Я молча слушал этот нескладный разговор, не желая знать подробностей. Мы допили бренди и ушли, несмотря на просьбу Пламена посидеть с ним еще. Лидия волновалась теперь за пана Гжегоша, который страдал не меньше парня. На меня она старалась не смотреть, и это бесило более всего. Окно в номере пана Гжегоша было темным, и мы гуляли неспешно от высотки до большой клумбы и обратно. Временами я ловил на себе украдчивые взгляды Лидии, и они лишь усугубляли молчание. Наконец я не выдержал, остановился и спросил:
– В чем дело? Почему ты ведешь себя со мной так, словно во всем виноват я?
Лидия впервые за последние полчаса посмотрела мне в глаза и произнесла, не отводя жесткого взгляда:
– Да, я считаю, что ты виноват. Уже перед вечером, когда я собиралась прогуляться до торгового центра, она подозвала меня к себе и попросила передать тебе, что ей очень жаль. Она так и сказала: «Передай Тиму, к о г д а увидишь его, что мне очень жаль». Она говорила это, как женщина, а не как подросток. Ты влюбил ее в себя. Ты ласкал и целовал ее. Ты разбудил в ней женщину, а женщиной не сделал, и она этого не пережила. Ты виноват, Тим, но об этом никто, кроме меня, не будет знать. Лучше бы ты ее… Неужели тебе было это неинтересно? Она же была о с о б о й во всем. Представляю, как она извивалась бы под тобой, вопя, кусаясь и царапаясь!
– Прекрати! – сказал я. – Прояви к ней хотя бы немного уважения. Ко мне не надо. Я для тебя, вообще, неодушевленный предмет, о который можно потереться при случае. Ты ведь и сейчас, пока нет пана Гжегоша, была бы не против… Какого черта он взял тебя собой в Гданьск? Может быть, вы создавали мне условия? Так намекнули бы – потрудись, мол, дурачок, пока нас нет…
– Какой же ты мерзавец! – процедила Лидия, пожирая меня глазами, в которых не было ничего, кроме злобы.
Все это продолжалось несколько секунд, а затем она развернулась и побежала, рыдая, к высотке. Я молча наблюдал за ней, желая ей споткнуться и упасть, но она бежала и бежала, как хорошая бегунья на средние дистанции, убегая, как выяснилось позднее, навсегда из моей жизни…