Книга: Попугай Флобера
Назад: РАЗДЕЛ Б
На главную: Предисловие

15. И ПОПУГАЙ…

Попугай? Что ж, мне понадобилось почти два года, чтобы завершить «Дело о Чучеле попугая». Письма, которые я разослал после своего первого возвращения из Руана, не дали мне ничего существенного, на многие я даже не получил ответа. Возможно, кое-кто из моих адресатов просто решил, что я — какой-то свихнувшийся тип или выживший из ума ученый-самоучка, зацепившись за ничтожный факт, таким жалким образом пытается теперь создать себе имя в ученой среде. Кстати сказать, подобным образом чаще свихиваются молодые, а не старые — они гораздо эгоистичнее, склонны к самоистязанию и самоуничтожению и зачастую настоящие психи, жаждущие крови. Просто пресса более снисходительна к ним. Когда те, кому за восемьдесят, семьдесят или даже только пятьдесят пять, кончают свою жизнь самоубийством, то это обычно принято объяснять старческим размягчением мозгов, постклимактерической депрессией или последним приступом тщеславия, а то и мести, желанием заставить других почувствовать себя виноватыми. Когда же так кончает жизнь кто-то из двадцатилетних, то это объясняют высокомерным отказом от тех жалких обещаний, которые может дать им жизнь, и тогда самоубийства считаются не только актом героизма, но и актом морального и социального протеста. Жизнь? Пусть старики проживут ее за нас. Полный идиотизм, разумеется. Говорю, как врач.
Кстати, пока мы дискутируем на эту тему, мне хочется заметить, что слухи о том, что Флобер сам наложил на себя руки — это еще одна идиотская выдумка, и к тому же выдумка одного типа из Руана, которого зовут Эдмон Леду. Этот выдумщик небылиц возникает дважды в связи с биографией Флобера и каждый раз распространяет сплетни. Его первая неприятная отсебятина — это утверждение, будто Флобер был помолвлен с Джульет Герберт. Леду утверждал, что видел экземпляр книги «Искушение Св. Антония» с надписью, сделанной рукой Гюстава: «Моей невесте». Странно, что он увидел книгу в Руане, а не в Лондоне, где жила Джульет. Странно, что никто, кроме него, не видел этой книги, странно и то, что книга не сохранилась, и то, что Флобер сам не обмолвился о помолвке, странно также, и то, что все это диаметрально противоречило тому, во что верил Флобер. Странно также еще и потому, что все другие ложные утверждения Леду — о самоубийстве, например, — тоже глубоко противоречили убеждениям писателя. Вслушайтесь в его слова: «Нам надо учиться скромности у раненых животных, которые прячутся в глубокие норы и затихают. Мир полон людей, которые громко сетуют на Провидение. Нам бы следовало избегать вести себя так, хотя бы ради соблюдения хороших манер». И снова вспомнились слова, прочно засевшие в памяти: «У таких, как мы, должна быть религия отчаяния. Мы должны соответствовать своей судьбе, то есть быть столь же бесстрастными, как она. Сказав: „Тому и быть, тому и быть“, человек, заглянув в темную яму у своих ног, должен оставаться спокойным».
Не такие слова произносят самоубийцы. Это слова человека, чей стоицизм столь же непоколебим, как и пессимизм. Раненый зверь не убивает себя. И если вы понимаете, что взгляд в пропасть у ваших ног грозит утратой покоя, не прыгайте в нее. Возможно, в этом была слабость Эллен: она не отважилась заглянуть в черную яму. Она только постоянно косилась на нее. Одного взгляда оказалось бы для нее достаточным, чтобы впасть в отчаяние, но отчаяние заставило бы ее искать возможности отвлечься и забыть. Кто-то словно не видит эту черную яму, кто-то просто игнорирует ее; те же, кто постоянно поглядывают на нее, становятся одержимыми. Эллен выбрала нужную ей дозу; она, казалось, впервые воспользовалась своими знаниями жены врача.
Вот что рассказывал Леду о самоубийстве Флобера: он повесился в своей ванной. Полагаю, это звучит правдоподобней, чем утверждать, будто Флобер покончил с собой, наглотавшись снотворного… Но на самом деле все было так: Флобер, проснувшись, принял горячую ванну, после нее с ним случился апоплексический удар и он еле добрался до софы в кабинете. Там и нашел его умирающим врач, который позднее констатировал смерть и подписал свидетельство. Вот как это было. Такой была смерть Флобера. Первый биограф писателя лично беседовал с врачом, засвидетельствовавшим кончину писателя. Согласно же версии Леду, получается, что Флобер, приняв горячую ванну, вдруг решил повеситься, что и проделал каким-то необъяснимым образом, а затем вышел из ванной, спрятал веревку, добрался до софы в кабинете и упал на нее. Когда пришел врач, Флобер умер, успев изобразить все симптомы апоплексии. Полнейшая нелепость.
Нет дыма без огня, говорят. Боюсь» что это не совсем так. Эдмон Леду — пример такого неожиданного дыма без огня. Кто он, этот Леду, в конце концов? Кажется, этого никто не знает. Он ничем себя не проявил, чтобы о нем заговорили. Он — полнейшее ничтожество и существует лишь как рассказчик двух лживых историй. Возможно, кто-то из семьи Флоберов когда-то чем-то не угодил ему (может, Ахиллу Флоберу не удалось вылечить бурсит на его ноге). И теперь он удачно отомстил. А это означает, что немногим книгам о Флобере удается перед изданием избежать дискуссии, — за которой неизменно следует отказ, — об этой истории с самоубийством. Как видите, это происходит и сегодня. Если вновь сдаться и отступить на длительный срок, то нс помогут никакие моральные протесты и возмущения. Вот почему я решил написать о попугаях. Во всяком случае, у Леду нет никакой теории относительно попугаев.
У меня же она есть. И не только теория. Я уже говорил, что на это у меня ушло два года. Нет, это, пожалуй, похоже на хвастовство. Просто я хочу сказать, что между моментом, когда возник этот вопрос, и моментом, когда он был решен, прошло целых два года. Один из академических снобов, к которому я обратился с письмом, даже высказал мнение о том, что, в сущности, этот вопрос не представляет никакого интереса. Что ж, он должен стеречь неприступность своей территории. Но кто-то из других все же назвал мне имя некого месье Люсьена Андрие.
Я решил не писать ему; в конце концов, моя затея с перепиской ни к чему не привела. Вместо письма, в августе 1982 года я сам отправился в Руан. Я остановился в гранд-отеле «Норд», соседствующем буквально впритык с городскими «Большими часами». В одном из углов моего номера проходила плохо замаскированная канализационная труба, атаковавшая меня каждые пять минут характерным шумом; она исправно выполняла свои обязанности, сбрасывая вниз все отходы отеля. После ужина, лежа на постели, я вынужден был слушать спорадические шумы трубы, свидетельствующие о здоровом галльском аппетите постояльцев отеля. Затем, в свое время, били «Большие часы», их звон казался мне ненормально близким, будто они спрятаны в моем платяном шкафу. Я усомнился в том, что ночью мне удастся спокойно выспаться.
Мои опасения, однако, оказались напрасными. После десяти вечера труба затихла, затихли и «Большие часы». Видимо, все это относилось к дневным развлечениям для туристов. Руан действительно заботливо отключал куранты, когда гости города ложились спать. Я же лежал, вытянувшись на постели, погасив лампу, и думал о попугае Флобера: для Фелиситэ он был огромным и вполне логично предстал перед нею как Святой дух; мне же сейчас он казался еле уловимым отзвуком голоса писателя. Когда Фелиситэ умирала, попугай вернулся к ней во всем своем великолепии, чтобы приветствовать ее в разверстых небесах. Засыпая, я гадал, какие сны мне будут сниться в эту ночь.
Попугаи мне не снились. Вместо них мне снилось, что я путешествовал, меняя поезда в Бирмингеме. Шла война. В дальнем конце платформы стоял фургон охраны. Мой чемодан, мешая, терся мне о ногу. Стоящий на путях поезд был без огней, еле освещено было только здание станции. Свериться с расписанием я не смог: мелкие буквы слились в одно темное пятно. Надежды никакой. Поезда явно не ходили, кругом безлюдье и темнота.
Думаете, подобные сны сбываются, если в них есть хотя бы какой-то смысл? Сны не очень считаются с нами, и тем более им не свойственны ни такт, ни деликатность. Этот сон о железнодорожной станции — он снился мне три месяца подряд, если не больше — повторился, как кусок киноленты, пока наконец я не проснулся, испытывая неприятную тяжесть в груди, совершенно подавленный. Проснулся я после второго удара часов и от уже знакомого грохота в трубе: меня разбудили «Большие часы» и канализационная труба. Время и дерьмо: интересно, позабавило бы это Гюстава Флобера?
В больнице тот же сухопарый смотритель и белом халате снова провел меня по залам. В медицинском отделе музея я увидел то, что пропустил в первый раз: клизму, которую каждый может сам себе Гюставить без посторонней помощи. Ненавистные Гюставу Флоберу: «Железные дороги, яды, клизмы и сливочные торты»… Это был узкий деревянный стульчик с дырой, пустым шприцем и вертикальной ручкой. Садишься на стул прямо над шприцем и, нажимая на ручку, вводишь в себя столько воды, сколько тебе нужно. Во всяком случае, ты делаешь это сам, без чьей-то помощи. Мы со смотрителем вдоволь посмеялись. Я открылся ему, сказав, что я врач. Тогда, усмехнувшись, он решил показать мне нечто такое, что действительно заслуживало моего внимания.
Он вернулся с большой коробкой для обуви, в которой лежали две высушенные человеческие головы. Кожа на лице хорошо сохранилась, хотя от времени потемнела и стала коричневого цвета, как старый джем из красной смородины. Зубы тоже хорошо сохранились, чего нельзя сказать о высохших глаза в запавших глазницах и потерянных волосах. Однако на одной из голов был парик из жестких черных волос, а в глазницы были вставлены стеклянные глаза (какого цвета, я не запомнил, но уверен, что не столь переменчивого, как у Эммы Бовари). Попытка сделать мертвую голову более похожей на живую имела обратный эффект. Голова скорее напоминала маску ужаса, какие неумело делают дети, или маску-пугало «кошелек или жизнь» в витрине магазина детских игрушек.
Смотритель объяснил мне, что головы засушены врачом Жаном Батистом Ламмоньером, предшественником Ахилла-Клеофаса Флобера, отца писателя. Ламмоньер искал новый способ сохранения трупов, и город разрешил ему провести эксперимент с головами двух казненных преступников. Мне сразу вспомнился случай из детства Гюстава. Однажды, гуляя со своим дядей Прэном, шестилетний Густав, пройдя мимо гильотины, которой, видимо, недавно пользовались, увидел на топоре живую яркую кровь. Я не без надежды рассказал об этом смотрителю, но тот отрицательно покачал головой. Это было бы интересное совпадение, но по времени события не сходились. Ламмоньер умер в 1818-м, и, кроме того, это не были головы гильотинированных преступников. У них на шее остались явные следы от петли. Когда Мопассан видел умершего Флобера, он тоже заметил на его шее темную полосу. Это характерный кровоподтек при апоплексии, а отнюдь не след от веревки, на которой человек повесился в ванной.
Мы продолжали бродить по комнатам музея, пока наконец не достигли той, где хранились чучела попугаев. Я вынул свой «полароид», и мне было разрешено сделать несколько снимков. Пока я держал под мышкой пленку, ожидая, когда она проявится, смотритель обратил моевнимание на ксерокс письма; я уже видел его в свое первое посещение музея. Флобер написал его мадам Брэин 28 июля 1876 года: «Знаете, что стояло передо мной на столе в эти последние три недели? Чучело попугая. Он стоял, как страж на посту. Его вид стал раздражать меня. Но я не трогал его, потому что хотел, чтобы из моей головы не уходила память о попугаях. В это время я писал повесть о любви старой девы к попугаю».
— Это он, — сказал мне смотритель, стуча пальцем по стеклу шкафа. — Это тот, настоящий.
— А другой?
— Самозванец.
— Откуда вы это знаете?
— Все очень просто. Этот попугай из музея Руана. — Он указал на круглый штамп на деревянном насесте, а потом обратил мое внимание на фотокопию выписки из инвентарной книги музея. В ней разрешалось выдать Флоберу на время чучело попугая. Большинство записей вносилось в реестр стенографическими знаками, которые мне были недоступны, но запись о предоставлении экспоната во временное пользование была сделана четким почерком. По «галочкам» в реестре было видно, что Флобер вернул все, что временно брал из музея. Включая и попугая.
Я почувствовал легкое разочарование. Я всегда сентиментально представлял себе — впрочем, без всяких на то оснований, — что после смерти писателя попугай был найден среди его вещей (вот почему я тайно отдавал предпочтение попугаю из Круассе). Конечно, фотокопия расписки ничего не доказывала, кроме того, что Флобер взял на время у музея чучело попугая и вернул его. Штамп мог быть обманом, его легко поставить, где угодно, и это еще не окончательное доказательство.
— Наш попугай это тот самый, настоящий, — напрасно настаивал смотритель, провожая меня. Казалось, мы поменялись ролями: убеждать надо было его, а не меня.
— Я уверен, вы правы.
Но я не был уверен. Я поехал в Круассе и сделал снимок с попугая. Я также посмотрел, не без ехидства, на музейный штамп и горячо поддержал смотрительницу в том, что их попугай действительно тот самый, а попугай в больничном музее — самозванец.
После ленча я отправился на городское кладбище. «Ненависть к буржуазии — начало рождения всех добродетелей и достоинств», — писал Флобер, и все же он был похоронен рядом с самыми именитыми гражданами Руана. Однажды, будучи в Лондоне, он побывал на Хайгейтском кладбище, и оно показалось ему чересчур аккуратным. «Похоже, что все эти люди умирали в белых перчатках». На мемориальном кладбище Руана местную знать хоронили при всех регалиях, даже с любимой лошадью, собакой или английской гувернанткой.
В подобном окружении небольшая могила Флобера казалась скромной и непритязательной, но не потому, что кто-то хотел сделать ее похожей на могилу художника, противника буржуазных нравов; у нее как-то само собой невольно получился вид могилы не преуспевшего в жизни буржуа. Я, прислонившись к ограде, окружавшей семейный участок — даже и в смерти у вас должно быть право на свою недвижимость, — вынул свой экземпляр повести «Простая душа». Флобер в самом начале четвертой главы дает краткое описание попугая Фелиситэ: «Его звали Лулу. У него было зеленое туловище. Кончики крыльев розовые, голубой лоб и золотистая шейка». Вынув свои фотографии, я сравнил их. У обоих попугаев было зеленое туловище; у обоих — розовые кончики крыльев (ярко-розовые у попугая из больничного музея). Но голубой лоб и золотая шейка были, без сомнения, только у попугая из музея больницы. У попугая из Круассе все было наоборот: золотой лоб и голубовато-зеленая шейка.
Это был он, сомнений не было. И тем не менее я позвонил мсье Люсьену Андриё и объяснил ему в общих чертах, что меня интересует. Он пригласил меня зайти к нему на следующий же день. Пока он диктовал мне свой адрес — улица Лурдинок, — я представил себе его дом — солидный, буржуазный дом ученого, исследующего творчество Флобера. Я видел его с высокой мансардой с круглым окном, построенный из розоватого кирпича, в стиле Второй империи, внутри он прохладен и строг, с застекленными книжными полками вдоль стен, полированными столиками и абажурами из белой пергаментной бумаги. Я уже вдыхал в себя запах мужского клуба.
Дом, который я так поспешно построил в своем воображении, оказался выдумкой, сном, фикцией. Подлинный дом ученого, посвятившего себя почитанию Флобера, стоял на противоположном берегу Сены, в южной, самой бедной части Руана. Это был район мелких промышленных предприятий, с рядами одноквартирных домишек из красного кирпича. Грузовикам было трудно развернуться в этих узких улочках, где было несколько лавок и столько же баров, меню которых предлагало неизменное фирменное блюдо — бычью голову. До того, как свернуть на улицу Лурдинок, в глаза бросался щит, указывающий дорогу к городским бойням.
Мсье Андриё ждал меня на пороге дома — невысокого роста старик в твидовом пиджаке, в таких же мягких твидовых шлепанцах и твидовой шляпе. В петлице у него была трехцветная ленточка. Сняв шляпу, чтобы пожать мне руку, он снова надел ее, объяснив это тем, что его голова слишком чувствительна, особенно летом. Все время, что мы провели в его доме, он не снимал твидовой шляпы. Кому-нибудь старый мсье мог бы показаться свихнувшимся чудаком, но только не мне. Говорю это как врач.
Ему было семьдесят семь — об этом он сказал мне сам, — он был секретарем и самым старым членом Общества друзей Флобера. Мы сидели друг против друга за столом, стоявшим в центре гостиной, чьи стены были в изобилии увешаны антикварными предметами, памятными медалями и медальонами с профилем Флобера. Здесь же висел рисунок маслом, изображавший городские Большие часы — работа самого мсье Андриё. В небольшой гостиной было тесно от всякой всячины, но все казалось интересным и каким-то личным: почти копия комнаты Фелиситэ, только более упорядоченная, или же павильон Флобера. Хозяин показал мне свой портрет, нарисованный на картоне его другом. На нем он был изображен как вооруженный бандит с бутылкой кальвадоса, оттопыривавшей его карман. Мне хотелось спросить, почему этот мягкий и доброжелательный человек изображен здесь заправским головорезом, но я не сделал этого. Я взял в руки экземпляр книги Энид Старки: «Флобер: Путь мастера» и показал мсье Андриё портрет на фронтисписе.
— Это Флобер? — спросил я для окончательного подтверждения.
Старик ухмыльнулся.
— Это Луи Буйе. Да, да, это Буйе. — Было ясно, что его спрашивают об этом не в первый раз. Мы посмотрели вместе еще одно или два места в этой книге. А затем я наконец упомянул о попугаях.
— А, попугаи. Их было два.
— Да. Вы знаете, который из них настоящий, а который — самозванец?
Он снова хохотнул.
— В 1905 году в Круассе открыли музей, — ответил он. — В тот день, когда я родился. Естественно, меня на открытии не было. Было собрано все, что только возможно, вы сами это видели в музее. — Я утвердительно кивнул. — Не так уж много. Большинство вещей было утрачено. Однако куратор музея решила, что есть одна вещь, которую она должна достать для музея, — это был Лулу, попугай Флобера. Поэтому обратились в Музей естественной истории и попросили: пожалуйста, нельзя ли нам получить назад попугая Флобера? Он нам нужен для нашего павильона. В музее нам сказали: «О, конечно, следуйте за нами».
Эту историю мсье Андриё рассказывал не в первый раз. Он умело использовал паузы.
— Итак, они отвели куратора туда, где хранился резерв коллекции. Вам нужен попугай? — спросили ее. В таком случае пройдемте в отдел птиц. Открыв двери, все увидели перед собой… пятьдесят попугаев. Пятьдесят попугаев!
И как же они поступили? Очень логично и умно. Они снова пришли в музей. Но уже с экземпляром книги «Простая душа» и прочитали друг другу, как Флобер описал попугая Лулу. (То же, что я сделал накануне.) Теперь они выбрали попугая, который больше всего был похож на того, который был описан автором.
Сорока годами позднее, после последней войны, в музее при больнице стали собирать коллекцию. Они тоже обратились в Музей естественной истории. Пожалуйста, не можете ли вы дать нам попугая Флобера? Конечно, согласился музей, выбирайте, но только не ошибитесь. Те, кто выбирал, тоже сверились с книгой «Проста» душа» и выбрали попугая, который был больше всех похож на тот, что описан Флобером. Вот каким образом помнилось дм попугая.
— Значит, в павильоне в Круассе тот попугай, который был выбран первым, то есть настоящий?
Мсье Андриё был уклончив. Он чуть сдвинул со лба шляпу. Я же вынул свою фотокамеру:
— Если на то пошло, что вы скажете об этом? — Я стал перечислять знакомые приметы попугая и указал на не совпадающие по цвету лоб и грудку того, который был в павильоне Круассе. Почему этот попугай, выбранный позже, все же больше похож на того, что описан в книге?
— Однако вы должны помнить две вещи. Во-первых, Флобер — художник. Он писатель с воображением. Он мог изменить что-то для гармонии красок. Это на него похоже. Если он вг.ял напрокат попугая, почему он должен описывать его таким, каким он был на самом деле? Почему бы не изменить цвета, если так будет лучше?
Во-вторых, Флобер вернул попугая в музей, как только закончил повесть. Это было в 1876 году. А павильон в Круассе был создан тридцать лет спустя. В чучелах животных заводится моль, вы это знаете. Чучела от времени разрушаются. Как, например, случилось с попугаем Фелиситэ, не так ли? Внутренности из него высыпались.
— Да.
— К тому же цвет их оперения со временем меняется. Правда, я не специалист по изготовлению чучел.
— Вы хотите сказать, что любой из них может оказаться настоящим? Или, возможно, ни один из них?
Он медленно, примиряюще развел руками, лежавшими на столе. У меня остался последний вопрос.
— Все эти попугаи до сих пор остаются в музее? Все пятьдесят штук?
— Этого я не знаю, но не думаю. Следует помнить, что в двадцатых и тридцатых годах, когда я был молодым, была мода на чучела животных — зверей и птиц. Ими украшали гостиные. Считалось, что это красиво. Поэтому музеи охотно продавали из своих коллекций то, что им было ненужно. Зачем Музей естественной истории оставил у себя чучела пятидесяти попугаев с Амазонки? Им суждено было сгнить. Я не знаю, сколько их сейчас осталось в музее. Думаю, что от большинства их они уже избавились.
Мы пожали друг другу руки. На пороге мсье Андриё приподнял шляпу, подставив на мгновение свою чувствительную голову лучам августовского солнца. Я был одновременно удовлетворен и разочарован. Это был ответ, и вместе с тем это не было ответом, это был конец, и вместе с тем концом это не было. Подобно сердцу Фелиситэ, которое билось все тише и незаметнее, тихо заканчивалась вся эта история, «как иссякающий фонтан, как замирающее эхо». Что ж, возможно, так и должно быть.
Пришло время прощаться. Как добросовестный врач, я осмотрел все три памятника Флоберу. В каком же они были состоянии? В Трувиле усы Флобера по-прежнему нуждались в ремонте, хотя заплата на бедре уже не так бросалась в глаза. В Барентене на левой ноге появилась трещина, внизу на сюртуке была дыра, на верхней части статуи видны следы мха; глядя на зеленоватые пятна на груди, я, чуть прикрыв глаза, попытался представить себе писателя карфагенским переводчиком с татуировкой попугая на груди. В Руане, на площади Де Карм, памятник был в порядке, благодаря сплаву девяностотрехпроцентной меди с семью процентами олова. Но памятник по-прежнему продолжал окисляться. Казалось, что каждый год он ронял одну-две слезы, о чем говорили следы медной окиси на шее. В этом не было ничего необычного: Флобер легко и охотно плакал. Следы медных слез оставили узоры на его жилетке и тонкие полоски на брюках; от этого брюки приобрели парадный вид. В этом тоже не было ничего странного, ибо напоминало о том, что Флобер любил светскую жизнь не менее своего отшельничества в Круассе.
Пройдя несколько сотен ярдов к северу, я оказался в Музее естественной истории и смог побывать на верхних его этажах. Они явились для меня сюрпризом: я был уверен, что коллекции хранятся в подвалах, в запасниках. В нынешние времена в подвалах устраиваются комнаты отдыха, кафетерий, на стенах — различные диаграммы, карты и видеоигры, чтобы персоналу облегчить процесс обучения. Почему все так любят превращать обучение в игру? Все как для детей, даже если обучаются взрослые. Особенно взрослые.
Это была небольшая комната, возможно, восемь футов на десять, на правой стене — окна, вдоль левой — ряды стеллажей. Несмотря на лампочки на потолке, комната казалась темной — нечто подобное склепу на верхнем этаже. Хотя это не был склеп; ибо кое-кто из этих существ может снова увидеть дневной свет, если надо заменить изъеденных молью или вышедших из моды своих коллег. Итак, это была комната двойного назначения — наполовину морг и наполовину чистилище. Здесь устоялся свой особый запах: нечто среднее между запахом хирургического кабинета и скобяной лавки.
Войдя, я увидел вокруг себя только птиц; они заполнили все стеллажи, белые, обильно осыпанные дустом. Меня провели в третий ряд полок. Осторожно передвигаясь между ними, я, случайно повернув голову, неожиданно увидел сидящих в ряд амазонских попугаев. От пятидесяти чучел осталось всего три. Яркость их оперений приглушал слой пестицида. Они насмешливо смотрели на меня, как три старых, но остроглазых, обсыпанных перхотью, оскорбленных джентльмена. Они действительно — честно признаюсь в этом — были похожи на слегка свихнувшихся стариков. Я смотрел на них еще с минуту, а то и более, а затем, тихонько пятясь, покинул комнату.
Возможно, кто-то из них и был тем самым попугаем, которого я искал.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 


notes

Попугай (лат.).
«Простая душа» (фр.).
«Лексикон прописных истин» (фр.).
«Бэр» — английское произношение слова «bean» — медведь
«Ours» — медведь (фр.).
Самоедство (лат.).
«Красные мундиры» — прозвище английских солдат.
А также французское бранное слово: сволочь, проклятый.
Книга английского писателя Энтони Пауэла «Под музыку времени»
Да будет свет {лат.).
Буквальный перевод английской пословицы: хотеть невозможного.
Я здесь, и я остаюсь (фр.).
этому оригинальному мсье Флоберу (фр.).
насест попугая (фр.).
бюстгальтер (англ.).
Последнее {лат.).
Маленький городок в низовье Сены близ Руаиа. 10 тыс. жителей. Назван так в честь вымышленного короля И вето (XIV — XV вв.). См. стихотворение Беранже.
Экзаменующиеся.
Назад: РАЗДЕЛ Б
На главную: Предисловие