Паспорт
У меня есть мечта: прыгнуть с парашютом и медленно лететь между небом и землей. Интересно, о чем в это время думает человек? А может быть, он ни о чем не думает, испытывает один восторг...
Я знаю, что никогда не окажусь между небом и землей, потому что для этого надо записаться в спортивное общество. А мне некогда. У меня в этой жизни масса обязанностей: в данную минуту я обязана сидеть на летучке и слушать то, что говорит моя непосредственная начальница Гальченко.
— Товарищи! — говорит Гальченко. — По последним подсчетам, в сумасшедших домах и нервных диспансерах самый большой процент составляют работники телевидения. Можно сказать: профессиональное заболевание...
Я понимаю: те, кто входит в процент, не видят принципиальной разницы между тем домом и этим. Тут и там очень много народу, и никто не знает, кто он есть на самом деле. Сумасшедший с манией считает, что он — одно, а лечащий врач видит его иначе. То же самое на телевидении: каждый редактор видит себя иначе, чем его начальник. Лично я кажусь себе умной и обаятельной. Я похожа на Наталью Гончарову, только без денег и без Пушкина. А моей начальнице кажется, что я глупая и противная. Я могла бы разубедить Гальченко, но ей некогда меня выслушать. У нее тоже очень много обязанностей. Ей даже сны снятся на телевизионную тему.
— Товарищи! — продолжает Гальченко. — Давайте беречь друг другу нервы. Давайте говорить друг другу «спасибо» и «пожалуйста»...
Возле меня сидит штатный сценарист Володя Порханов. Лицо и руки у него белые и какие-то сырые, будто он долгое время стирал в мыльном пару. Володя внимательно смотрит перед собой, преодолевает страстное желание выпить.
С другой стороны от меня сидит редактор Галя Рощина. Она делит всех людей на авторов и не авторов. А авторов, в свою очередь, на тех, кто надувает, и тех, кто не надувает. Ей почему-то всегда попадаются такие, которые надувают. Меня надувают реже, может быть, потому, что мне все равно. Я делю людей по другому принципу.
Мы все: я, Галя и Володя — учились в институте кинематографии, писали немые этюды и звуковые этюды, готовились в большое кино, собирались выйти в производство. Но в производство никто из нас не вышел по разным причинам, теперь мы штатные сценаристы телевидения, и у всех нас такое чувство, будто нас разжаловали из генералов в старшие сержанты.
Сзади сидит Витя Лапин, пожирает Гальченко глазами. Гальченко в своей замшевой куртке и замшевых сапогах кажется Вите небожительницей. Витя окончил областной педагогический институт, должен был преподавать географию в Московской области, а попал на Центральное телевидение и в отличие от нас чувствует себя генералом произведенным прямо из сержантов.
— Это нам не надо! — заканчивает свое выступление Гальченко.
Я прослушала, о чем она говорила, и поэтому не поняла — чего нам не надо.
— А что нам надо? — спрашивает у меня Витя. Видно, тоже слушал невнимательно.
— У Гальченко спроси, — советую я.
— А ты не можешь спросить? — на всякий случай предлагает Витя.
— А мне нечего спрашивать, — говорю я. — Я и так знаю: что мне надо, а чего не надо.
Моя мечта: встретить Пушкина, варить ему по утрам кофе и не дразнить Дантесом.
После летучки мы с Галей выходим на лестничную площадку покурить. Мимо нас проходят молодые прекрасные женщины в блестящих, будто слюдяных сапогах и разнообразные мужчины всех возрастов и народов.
— Я все про него поняла, — сказала Галя. — Я теперь все про него знаю!
Речь шла о Володе Порханове.
Галя замолчала, глядя на меня, ожидая, когда я спрошу: что она поняла и что она теперь знает. Но я ничего не спрашиваю.
— Знаешь, он кто? — не дождалась Галя.
-Нет.
— Приживал! — сформулировала Галя, радуясь своей проницательности, умению читать чужие характеры. — Он живет на площади жены. При жене. Пишет передачи об искусстве, хотя сам искусством не занимается. При искусстве. Человек «при». Приживал! А сейчас он существует при моей любви. Ненавижу!
Глаза Гали заблестели гордыми самолюбивыми слезами, лицо было вдохновенным от ненависти.
— В нем сидит гений разрушения. Он губит все, к чему прикасается. Зинка Афанасьева поехала с ним на выставку и сломала по дороге ногу. Если он будет провожать кого-нибудь на самолет, то этот самолет рухнет при взлете.
— Что ты от него хочешь? — спросила я.
— Я хочу, чтобы он умер.
— Зачем?
— Чтобы его не было. Никогда. Никому.
Галя замолчала, погружаясь в темное мстительное чувство, которое было несвойственно ей прежде и теперь оскорбляло ее.
— Любишь, — безразлично сказала я.
— Ненавижу! — страстно поклялась Галя, ее лицо снова стало вдохновенным.
В Галиной душе любовь перемешивалась с ненавистью, как в гибриде грейпфрут — лимон с апельсином. Галя болела своей любовью и мечтала, чтобы она скорее умерла и освободила ее душу, но вместе с тем ей было жаль своей любви.
К нам подошел Витя Лапин.
— Дай мне твой пропуск, — прошу я Витю.
— Зачем? — притворяется Витя. Он прекрасно знает, зачем мне пропуск.
— Мне надо в главный корпус. Карпухин вызывает, — объясняю я.
— А твой пропуск где? — опять притворяется Витя. Он прекрасно знает, что пропуска у меня нет, я хожу в главный корпус по чужому пропуску или по собственной записной книжке, в зависимости от времени дня и от бдительности охраны.
— Пол года работаешь!.. — возмущается Витя. — Неужели так сложно? Две фотокарточки, и все...
Это действительно не сложно, но и не так просто, как думает Витя. Для того, чтобы получить пропуск, надо, кроме двух фотокарточек, сдать трудовую книжку.
Когда-то до института я три года работала воспитательницей в детском саду на окраине Москвы. С тех пор прошло много лет, детский сад снесли, окраину застроили новыми домами, а директор получил повышение по службе. Для того, чтобы восстановить стаж, мне надо куда-то ехать, неизвестно куда и с кем-то говорить, неизвестно с кем... А мне некогда заняться даже более приятными вещами.
— Уйду я отсюда, — неожиданно говорит Галя. — Вот напишу пьесу и уйду.
Сколько я помню Галю, она все время пишет пьесу. У нее уже готово название: «Сабля на стене».
— Уйду, — поклялась Галя. — Вот посмотришь...
Мы все хотим уйти из сержантов хотя бы в лейтенанты. А куда? Разве только в спортивное общество...
Я надела пальто и вышла из барака. Главный корпус еще не достроен, и наша программа временно помещается в бараке, где раньше жили строительные рабочие. Вокруг барака в любое время года лежит грязь, через нее проложены кирпичи и доски. Я понимаю: совершенно не важно, где работать — в бараке или в главном корпусе из голубого стекла и стали. Не важно — где работать, важно — что делать. Я это понимаю, но почему-то, когда ступаю по кирпичам и доскам, мне жаль становится своей уходящей жизни.
Сейчас март, начало весны. Снег еще белый, но уже не такой сухой и блестящий, как в феврале. Через замерзший пруд по диагонали движутся люди, и их фигурки, черные на белом, кажутся какими-то заблудшими. За прудом — трамвайное кольцо, за кольцом — розовый Шереметьевский дворец. Когда-то, очень давно, во дворце проживал Шереметьев. Тоща еще не было ни трамваев, ни телевидения.
При входе в главный корпус на посту стоял молодой милиционер с деревенским цветом лица и голубыми ситцевыми глазами.
Беспечно улыбаясь и беспечно помахивая Витиным пропуском, я прошла мимо него подпрыгивающей походкой, — именно так я прохожу по чужому пропуску, и меня, как правило, не задерживают. Голубоглазый милиционер тоже не задержал меня, он улыбнулся очень хорошо и хорошо посмотрел — так смотрят по весне молодые люди и молодые собаки.
Когда я отошла от милиционера на несколько шагов, он почему-то спохватился и позвал меня обратно: возможно, ему скучно было стоять, захотелось пообщаться с представителем творческой интеллигенции. Иных поводов для общения, кроме пропуска, у нас не было, поэтому милиционер сказал:
— А ну-ка разверните...
Я развернула пропуск. С маленькой фотокарточки открытым и честным взором смотрел Витя Лапин. Мы с Витей немножко похожи, с той только разницей, что Витя — мужчина, а я — женщина. На фотокарточке эта разница бросалась в глаза.
Милиционер поглядел в пропуск, потом очень внимательно на меня, при этом я улыбнулась по-детски искренне и вместе с тем порочно-женственно, как Марина Влади, но на миллиционера это не произвело никакого впечатления. Он вдруг вытянулся, окаменел лицом и, глядя куда-то в перспективу, стал звонить по внутреннему телефону. Поговорив по телефону, он положил трубку и коротко предложил:
— Пройдемте...
«Болван», — подумала я, но ничего не сказала, покорно двинулась следом, не веря ни во что плохое.
Меня привели в небольшой кабинет. За столом сидел капитан лет сорок пяти — пятидесяти. В этом возрасте он мог бы иметь больший чин.
— Садитесь, — кивнул мне капитан и взял у милиционера Витин пропуск.
Я села, положив ногу на ногу, приготовилась ждать. Капитан мельком посмотрел на мои колени. Он ожидал увидеть на коленях юбку, но там были брюки.
— У вас отец есть? — неожиданно спросил капитан.
— Нет, — сказала я.
— А мать?
— Есть. В другом городе.
— Ну, а тут у вас кто-нибудь есть?
— Муж.
— И он вам разрешает так ходить?
— Конечно, — удивилась я. — А что?
Капитан расстроенно махнул рукой, стал разглядывать Витин пропуск со всех сторон.
— Чей это пропуск? — спросил он.
— Лапина, — объяснила я. — Мы вместе работаем.
— А твоя как фамилия? — Капитан почему-то перешел на «ты», возможно, потому, что муж разрешал мне ходить в брюках.
— Монахова.
Капитан снял трубку, стал куда-то звонить, устанавливать мою личность. Мою личность он установил моментально, я даже удивилась — как это быстро делается.
— Почему ходишь по чужому пропуску? А твой где? — спросил капитан.
— У меня нет.
— Забыла, что ли...
-Нет.
— Потеряла?
— Я трудовую книжку не оформила. А без трудовой книжки не дают.
— Что ж ты до сих пор не оформила?
— А зачем мне книжка? — Я не хотела рассказывать про детский сад, который снесли, и про директора, которого повысили.
— Как зачем? Для пенсии...
— Ну вот, буду я думать о пенсии.
— А сколько тебе лет?
— Двадцать девять.
— Видишь, тридцать лет! — обрадовался капитан. — Заметила, как прошли?
-Что?
— Тридцать лет.
Странный вопрос. Конечно, заметила. Может быть, не все тридцать, но последние пятнадцать заметила наверняка.
Я промолчала, капитан понял мое молчание по-своему.
— Видишь, не заметила. Еще двадцать пять лет пройдет, тоже не заметишь. Вот тебе и пенсия. Это сейчас кажется, что жизнь не кончится. Еще как кончится!
Я снова промолчала. Мне было неинтересно беседовать о бренности собственного бытия, и я торопилась к Карпухину.
— Ладно, пиши объяснение, — сказал капитан.
— Какое объяснение?
— Почему ходишь по чужому пропуску?
— Я же сказала...
— Сказала, а теперь напиши.
Я подвинулась к столу, достала шариковую ручку и написала объяснение. В нем я постаралась нарисовать свой образ в зловещих красках, а Витин — в светлых, пастельных тонах.
Капитан прочитал объяснение и сказал:
— Ну ладно, иди...
— А пропуск?
— За пропуском пусть Лапин придет. Выговор ему дадим за передачу документа.
— Лучше дайте мне выговор, — попросила я.
— Тебе — это уж само собой...
Я растерялась, сидела молча. Мой выговор меня не огорчал, но я понимала — что это будет значить для Вити: он просто сойдет с ума и попадет в сумасшедший дом, о котором утром говорила Гальченко.
— Я ведь не с какими-то намерениями пришла. Я здесь работаю.
— Еще бы ты с намерениями пришла, мы бы тут с тобой не говорили...
— Я больше не буду, — пообещала я.
— Очень хорошо, — похвалил капитан и спрятал в стол Витин пропуск.
— Господи... — расстроилась я. — Ну неужели нельзя поверить?
— А чем это ты такая особенная: тебе верить, другим не верить. Тогда давай всем верить, снимем посты, иди, кто хочешь.
Я молчала.
— Знаешь, сколько стоит этот объект?
Откуда мне знать...
— Не знаешь, — с мрачным удовлетворением сказал капитан. — А кирпичи бы потаскала, так знала б...
Я повернулась и пошла. Все было ясно и необратимо.
Голубоглазый милиционер стоял на своем посту и улыбался мне оттуда широко и доверчиво. Я хотела свернуть в круглый зал к Карпухину, поскольку я была внутри главного корпуса, но милиционер указал мне на выход. Находиться в главном корпусе без пропуска не разрешалось никому, даже установленной личности.
Я вышла на улицу и увидела режиссера программы Карпухина.
Отношения у меня с ним четкие и размытые одновременно. Два месяца назад, когда я только посту-
пила на работу, Карпухин попросил меня съездить к автору, которому было заказано шесть серий детектива. На работу автор не выходил, а дома телефона у него не было.
Жил этот человек за городом, час сорок в один конец на электричке. По-моему, это была уже не Московская область, а Калининская или Великолукская.
Стояла оттепель, что-то среднее между осенью и зимой. Я шла по долинам и холмам, проваливаясь в грязь до половины земного шара. Стучалась в незнакомые дворы.
Наконец я нашла нужный дом, но меня не впустили даже за ворота.
— Он на работе, — сказала жена, приотворив калитку, и грустно добавила: — Он так плохо себя чувствует...
Из дома вышел и остановился мальчик лет пятнадцати, смуглый и румяный, как абрикос.
Я им верила и не верила. Верила в их доброе существо, но была убеждена, что автор скрывается в доме. Необходимо было прорваться через двойной заслон, извлечь автора и выполнить боевое задание Карпухина. От абстрактного мышления я перешла к практике и, потеснив жену, устремилась во двор. В этот же самый момент из-за дровяного сарая выскочила собака, величиной с теленка, взгромоздила свои лапы на мои плечи, меланхолически засматривала мне в лицо своими грустными правильно-коричневыми глазами.
Парализованная ужасом, я молчала какое-то мгновение, потом завизжала высоким тремоло, как целый оркестр народных инструментов. Но автор и тут не выскочил из дома и не бросился мне на помощь.
Красивый мальчик отогнал от меня собаку, однако не упрекал ее. Собака была совершенно ни при чем, она просто выполняла свои собачьи обязанности, не пускала посторонних в дом.
Я вернулась в Москву и прямо с вокзала, нашарив
10*
в кармане двухкопеечную монету, стала звонить Карпухину, чтобы отчитаться о проделанной работе.
— Все в порядке, — сказал Карпухин, заслышав мой голос. — Автор уже вышел на работу, просто я не знал.
Я молчала.
Карпухин подождал немного, потом спросил:
— Все? — За его голосом разносились другие голоса, наверное, у него в доме сидели гости или был включен телевизор.
— Все, — сказала я.
А что еще? Я зря съездила. Но в искусстве часто что-то делается зря. Меня испугала собака... Но Карпухин не уполномочивал меня без разрешения врываться в чужой двор.
Интересно, зачем он вызывает меня сегодня? Может, хочет послать к этому же автору, поскольку я знаю дорогу, а может, хочет сказать мне: «Я тогда зря вас прогонял и даже не попросил прощения. Простите, Лена, я — старая неинтеллигентная свинья!»
И я прощу ему все на десять лет вперед и, освещенная сильным и ровным светом прощения, засвечусь вся изнутри, как подсвеченная хрустальная ваза в витрине магазина «Стекло. Хрусталь».
Карпухин стоял возле машины и разговаривал с дикторшей. Карпухин и дикторша были в одинаковых дубленках и одинакового примерно роста — метр восемьдесят сантиметров.
Если бы я вышла из барака на двадцать минут позже, то застала бы Карпухина здесь, на этом месте. Мне не пришлось бы его разыскивать, и ничего бы не случилось.
— Здравствуйте, — поздоровалась я. — Вы меня вызывали?
Карпухин отвлекся от дикторши и посмотрел на меня сверху вниз, а я на него снизу вверх. Он стоял — нервный и талантливый, но не Пушкин.
— Вас? — Карпухин попытался сосредоточиться, совместить свои планы с моим образом. — Да! Я хотел
попросить вас съездить к профессору Семеновой по поводу дискуссионного клуба.
— А сама она не может приехать? — резонно поинтересовалась я.
— Не может. Она сломала ногу... или руку. — Карпухин не помнил, что сломала Семснона.
Я должен был сам к ней подъехать, но у меня не получается. Я созвонился с ней, она вас ждет.
— Ну, я пошла, — сказала дикторша и действительно пошла.
— Я вас подвезу! — Карпухин устремился за ней следом, а я осталась стоять, красивая несовременной красотой.
Семенова жила в самом центре. Ее дом был когда-то пятиэтажным, потом сверху пристроили два этажа. Семенова жила на шестом.
Мне отворила высокомерная старуха, но не Семенова, а, видимо, домработница. Семенова стояла здесь же в прихожей и ругала кого-то по телефону мужским голосом. Правая рука у нее была в гипсе. Увидев меня, Семенова положила трубку и спросила:
— Вы из поликлиники?
— Нет, — сказала я.
— А... вы к Феликсу. Идите прямо в ту дверь.
Я опустила это приглашение, осталась стоять на
месте.
— Феликс! — закричала Семенова. — К тебе пришли. Что за хамство! И откуда это у тебя? К нему пришел человек, а он держит его на лестнице!
Где-то в недрах коридора отворилась дверь, и в прихожую вышел Феликс. Он был очень высок метра два или три, в спортивных штанах и куртке. Может, это был спортсмен, баскетболист.
Лицо у него было благородное и простое одновременно, как у интеллектуального лесоруба.
— Здравствуйте, — поздоровался Феликс. — Заходите, пожалуйста.
— Я не к вам, — сказал я.
— Как хотите, — согласился Феликс и ушел обратно в ту же дверь, из которой вышел.
— Я к вам, — сказала я Семеновой.
— Мое солнышко... — вдруг запищала старуха. Я поразилась диапозону ее голоса, как у перуанской певицы Иммы Сумак. — Да кто же это к нам пришел своими ножками...
Я подумала: Семенова обрадовалась моему приходу, но, оглянувшись, увидела маленькую девочку лет трех, с хвостом и в джинсах.
— Что тебе мой зайчик, радость моя? — пела Семенова.
Девочка посмотрела на меня и что-то тихо сообщила бабушке.
— Есть кто-нибудь в доме? — закричала Семенова так, что я вздрогнула всем телом, а девочка моментально заплакала. — Я спрашиваю: есть у ребенка мать?
В коридор вышла высокая молодая женщина, тоже с хвостом и в джинсах.
— Что вы кричите? — спокойно спросила она.
— Как это, что кричу! Ребенок умирает, а всем наплевать.
Женщина взяла девочку под мышку и понесла по коридору. Семенова двинулась следом, горюя:
— Нет у тебя матери, сиротка моя несчастная! Как ты держишь ребенка, ты сломаешь ей руку...
— Не митингуйте, мама, — спокойно попросила молодая женщина.
Они растворились где-то в темноте коридора.
В прихожую стремительными шагами вышел Феликс.
— Чего они орали? — поинтересовался он.
Я пожала плечами.
— Невозможно работать, — пожаловался Феликс и ушел обратно.
Появилась Семенова.
— Я к вам, — еще раз напомнила я, боясь, что она снова направит меня к Феликсу.
— Проходите, — Семенова кивнула мне светским поклоном, переключаясь в новое качество, и улыбнулась мне, как королева Англии.
Она привела меня в свою комнату: на двери висели ножи и сабли, должно быть, старуха их коллекционировала. В комнате были следы захламленности, небрежности и интеллекта: вдоль стен стояли стеллажи, сверху донизу заставленные книгами, возле стеллажей какие-то сундуки, крытые пыльными коврами, узлы, собранная раскладушка. Было впечатление, что Семенова собралась выехать на дачу, должен прийти грузовик. Но среди зимы никто на дачу не выезжает, просто Семенова привыкла жить так и не представляет, что можно жить по-другому.
Мне нравилось в этом теплом хламе гораздо больше, чем в своей проветренной квартире с блестящей полированной мебелью. Современные квартиры все примерно одинаковые, они не отражают человеческого присутствия и напоминают дорогие гостиничные номера.
— Хотите чаю? — спросила Семенова и, не дождавшись ответа, закричала: — Машенька, вы не могли бы организовать нам чай?
— Нет, — коротко ответила Машенька.
— Я не хочу, — отказалась я.
— Какой-то сумасшедший дом, — пожаловалась Семенова. — Работаю на них, как вол, и никакой благодарности. И что только с ними будет, когда я умру...
Из кухни появилась Маша — та, что открыла мне дверь. Она грохнула на стол поднос с дорогими печеньями, потом внесла кофе в красивых старинных чашечках.
— Спасибо, родная, — вкрадчиво поблагодарила Семенова.
— С утра до ночи едят, — упрекнула Маша и ушла.
Семенова подвинула мне чашку.
— Вы с кем живете? — спросила она с доброжелательным любопытством.
— Я? С мужем.
— Сколько же вам лет?
— Двадцать девять.
— Никогда бы не дала... У вас есть дети?
-Нет.
— Почему?
— Успею...
— Знаете, сколько лет было матери Татьяны Лариной?
— Нет, — удивилась я. — А сколько?
— Тридцать пять. У нее было две дочери-невесты. А сейчас в тридцать пять сами невесты.
Я промолчала. Пролетел тихий ангел.
— У меня в вашем возрасте было четверо детей, трое своих и один приемный. Я работала в КОМО-НЕСе — Комитете по охране несовершеннолетних. Тогда была разруха, беспризорность. Одного мальчика я взяла себе.
— Сейчас сложно иметь много детей, — сказала я.
— Сейчас вообще установлено, что объем бедер у женщин стал на десять сантиметров уже, чем сто лет назад, а у мужчин на десять сантиметров шире. Мужчины стали как женщины, а женщины как мужчины. Вас как зовут?
— Лена.
— А по отчеству?
— Елена Владимировна, — вспомнила я. Меня никто не звал по отчеству.
— Вы агитатор? — спросила Семенова.
Она разговаривала со мной и не знала — с кем имеет дело. Если бы в дом пришел человек, просто перепутавший квартиру, она тоже усадила бы его и напоила кофе. Семенову интересовало, кто к ней пришел, а не за чем пришел.
— Я с телевидения, — объяснила я. — От Карпухина...
— Вы что окончили? — спросила Семенова. Дела ее почему-то не интересовали.
— ВГИК, сценарный факультет.
— Вы сами пишете?
-Нет.
— Почему?
— Успею, — неопределенно сказала я.
— Когда же вы успеете? Вам почти тридцать лет. А Лермонтова в двадцать семь уже убили.
В восточной народной мудрости сказано: человек за свою жизнь должен сделать три дела — написать книгу о времени, в которое он жил, родить ребенка и посадить дерево. Я пока еще не создала ничего. Смысла в моем существовании не было совершенно.
— Феликс! — позвала Семенова. — Иди сюда!
— Ну что тебе! — недовольно отозвался Феликс.
— Иди, тебе говорят!
Феликс вошел в комнату.
— Посмотри на себя. Вот — ты. — Семенова указала на меня пальцем.
— Бабушка, — укоризненно проговорил Феликс, — я работаю, а ты мешаешь мне думать.
— Он думает! Они, видите ли, все думают, а как что-нибудь сделать — их нет! Тебе уже сорок лет!
— Сорок лет, по самым грубым подсчетам, мне будет в 1980 году.
— Неважно! — сказала Семенова. — Ты и в сорок, и в пятьдесят останешься таким же, как сейчас. Все вы до старости Зинка, Витька, Ленка. Старые мальчики и девочки.
— Какая Ленка? — не понял Феликс.
— Я, — сказала я.
Семенову позвали к телефону, а мы с Феликсом остались в комнате.
— Вы внук? — спросила я.
— Не родной. От приемного сына.
«От беспризорника», — догадалась я.
— А вы когда-нибудь с парашютом прыгали? — спросила я на всякий случай.
— С парашютом? — удивился Феликс. — Нет, никогда...
Помолчали.
— Однажды, на Севере, я летел на вертолете, очень низко, — вспомнил Феликс, — испугал белых медвежат. Они кинулись бежать, а медведица за ними. Вертолет ревет, медвежата бегут, медведица из сил выбилась. Догнала одного, побила.
— Как побила?
— Лапой... Потом села на снег, подняла к нам морду, лапы вытянула, да как закричит! У нее было выражение, как у человека.
— А что вы сделали?
— Ничего. Поднялся выше и полетел.
— Счастливый! — вдруг позавидовала я.
— Почему?
— Летаете...
Я представила себе Север, простую рубленую избу, белое безмолвие за окном. Феликс пригласит меня на вальс-бостон, и мы будем медленно кружиться в пустой избе.
Ракета, пущенная из ракетницы, сначала идет вверх, потом повисает между небом и землей, устало чертит параболу и идет вниз, а перед тем, как погибнуть, разгорается яростно.
Я буду кружиться между небом и землей так далеко от Москвы, так не скоро до пенсии, а Феликс будет держать в своей крупной ладони мою руку и смотреть сверху в мой четкий пробор.
— Понравился вам Север? — спросила я.
— На Север ездят за собой, — сказал Феликс. — Там важно только то, что важно.
— А что важно?
— Хорошее здоровье, хорошая любовь и то, как ты умеешь делать свое дело.
Хорошее здоровье у меня пока есть. Хорошей любви пока нет. Дела тоже нет.
У каждого свои конкретные обязательства.
Милиционер охраняет объект.
Семенова готовит дискуссионный клуб, чтобы люди думали. Карпухин — шестисерийный детектив, чтобы, наоборот, не думали, отдыхали после рабочего дня.
Володя — человек «при».
А я — человек «зря». То самое «зря», которое между замыслом и результатом. Значит, я тоже необходима в общей цепи.
Во второй половине дня я вернулась в барак, к своему рабочему застолью, и меня тотчас вызвали к Гальченко.
Я вошла в кабинет и остановилась.
— Садитесь, — вежливо пригласила Гальченко. — Что вы стоите?
Я села на краешек стула.
Гальченко долго молчала, перебирая бумаги. Мне даже показалось, что она про меня забыла. Но она не забыла.
— Почему у вас до сих пор нет трудовой книжки?
Гальченко приподняла со стола скрепленные листки, и я увидела сверху объяснение, которое я писала утром капитану.
— Все-таки вам не семнадцать лет...
Гальченко, как милиционер, намекала; что мне
уже тридцать и скоро будет пятьдесят.
— А какая разница: семнадцать, тридцать или пятьдесят? — спросила я. — Что меняется?
— Человек меняется.
— Человек как раз не меняется. Меняется отношение к нему, а сам он остается таким же.
— Это кто как... У вас нет трудовой книжки потому, что вы живете одним днем и не думаете о том, что будет завтра.
Все беспокоятся о пенсии: на что они будут жить в старости. Стаж можно восстановить: где работал, когда, сколько времени. Но нельзя восстановить, как ты жил. Нравственный стаж.
— Я не думаю о пенсии, — сказала я. — Но я думаю о смерти.
— Зачем?
— На всякий случай.
— А я на всякий случай не думаю, — сказала Гальченко. — Потому что я умирала и знаю, что это такое. Я на всякий случай думаю о жизни.
Мы замолчали, каждая о своем.
— Странно... — искренне удивилась Гальченко. — Вы в общем молодой человек. Почему вы так живете?
— Скучно мне, — сказала я. — Скучно.
— А какое вам надо веселье?
Гальченко посмотрела на меня с удивлением. Как может быть скучно человеку, которому еще нет тридцати?..
Заглянул встревоженный Витя Лапин.
— Можно? — спросил он и вошел.
— Я могу предложить вам два варианта поведения, — сказала Гальченко Вите. — Первый: напишите заявление об уходе по собственному желанию. Второй: можете ничего не писать, но я пойду против вас в поход и все равно вас уволю. Поводов у меня достаточно.
— А когда писать заявление? — растерялся Витя.
— Сегодня. — Гальченко боялась, что Витя передумает. — Сейчас...
— Давайте я напишу заявление, — проговорила я, оторопев от деловитости Гальченко. — Я без разрешения взяла его пропуск... Он не виноват...
— Пропуск — это повод, — не глядя на меня, ответила Гальченко. — Дело не в пропуске... Вам наши передачи не нравятся, и другим они не нравятся. А чтобы они были интересными, их надо делать. Вы тут все гении и бездельники. Все мыслите, и никго ничего не делает. Как туристы... Смотрите и идете дальше. А где-то далеко ваш дом, — Гальченко посмотрела мне в переносицу. — Можете быть свободны.
Я вышла из кабинета.
В коридоре возле стены стоял мой автор, который обещал прийти и не надул. На нем было длинное пальто, он держал в руках кроликовую шапку.
— Я здесь больше не работаю, — сказала я.
— А как же я? — растерялся он.
— У вас будет другой редактор.
Вити не было еще минут десять или пятнадцать. Потом он выскочил из кабинета и, ни на кого не глядя, помчался по коридору. Я побежала за ним следом.
Витя выбежал на неотстроенный отсек барака. Там все было в мелу, известке, на полу лежали железные листы. Витя зашагал прямо по листам. Поднялся такой грохот, будто проехал танк. Витя остановился возле окна, забрызганного меловыми кляксами. Я молча остановилась за ним и по напряженной неподвижной его спине увидела вдруг, что он плачет.
— Ты плачешь? — с ужасом спросила я.
Витя не обернулся, будто окоченел.
У него были какие-то свои связи с жизнью, гораздо более сложные, чем «сержант и генерал», но мы были мало знакомы, я почти ничего не знала о нем. Я просто шла, искала своего Пушкина и походя толкнула Витю.
Сквозь стекло была видна развороченная земля, подъемный кран с длинной шеей и маленькой головкой, похожий на птицу из мультипликационного фильма. Птица поводила неподвижной шеей, что-то клевала, строила.
— Прости меня, — сказала я Вите.
Витя махнул рукой, чтобы я ушла. Ему хотелось остаться одному.
Я вышла в коридор, увидела Галю. Она смотрела на меня жалостливыми и одновременно жадными глазами, пытаясь прочитать Витину судьбу на моем лице.
— Принеси мое пальто, — попросила я Галю. Мне не хотелось никого видеть и не хотелось, чтобы видели меня.
Я спустилась по лестнице, вышла на улицу.
Чуть поодаль справа стояла телевизионная башня. Ее верхушка была выше всех существующих точек, на самой середине между небом и землей.
Галя догнала меня на улице и протянула пальто. Вид у нее был несчастный.
Я сунула руки в рукава, застегнула все крючки и повесила сумку через плечо.
Галя стояла, обняв себя за плечи.
— Иди, — сказала я. — Простудишься...
Она махнула рукой. Ей~было все равно, простудится она или не простудится.
— Иди! — сказала я и пошла от барака, ступая по кирпичам и доскам.
Главный корпус стоял, огороженный забором. Когда-нибудь забор снимут, грязь уберут, и всех из барака переселят в главный корпус. Но это будет уже без меня.
Через замерзший пруд по диагонали двигались люди. Все было, как утром, с той только разницей, что утром был Феликс, летучка, обязанности. Сейчас ни того, ни другого, ни третьего. Зато сколько угодно свободного времени. Можно записаться в спортивное общество и прыгать с парашютом.