Книга: Как спасти свою жизнь. Страх полета
Назад: Женщины обожают фашистов
Дальше: У черного леса

Тук, тук…

Секс, как я отметила, может состоять из трех чувств: протеста, удовольствия и гордости. Рассмотренное в перспективе — а только так мы и должны рассматривать подобные проблемы — размножение важнее чего бы то ни было, так как без размножения не было бы продолжения рода… Женский оргазм — просто нервная разрядка сексуальных отношений, и, с точки зрения природы, это роскошь. Можно сказать, что это своеобразный сюрприз, подобный подарку, который присылают вместе с коробкой сладостей. Это к лучшему, если приз здесь, но лакомства ценны и питательны, даже если его нет.
Мадлен Грей «Обыкновенная женщина», 1967
В моем сне Адриан и Беннет качались на положенной на бревно доске вверх-вниз на детской площадке в Централ-Парке, где я часто гуляла ребенком.
— Может быть, ей сделать психоанализ в Англии? — сказал Беннет и качнулся вверх. — Я ей сделаю паспорт и все данные пришлю тебе.
Адриан, чьи ноги были на земле, начал отталкивать качели, и это было похоже, как будто большого ребенка выпустили на площадку для маленьких детей.
— Остановись! — закричала я. — Ты покалечишь его. — Но Адриан улыбался и продолжал отталкиваться. — Ты что, не видишь, что покалечишь его! Остановись! — злобно закричала я, но, как всегда, во сне, мои слова никто не слышал. Я ужаснулась, что Адриан сейчас грохнет Беннета о землю, и тот ударится спиной. — Пожалуйста, пожалуйста, остановись, — умоляла я.
— Что случилось? — промямлил Беннет. Он разбудил меня. Я всегда разговариваю во сне, и он всегда спрашивает.
— Ты в порядке?
— Ты качался с кем-то. Я испугалась.
— О! — он перевернулся на другой бок.
В таких случаях он обычно обнимал меня, но мы спали на узких кроватях в противоположных концах комнаты, и вместо этого он снова заснул.
Я уже не спала и могла слышать птиц, щебечущих за окном. И впервые они успокоили меня. Затем я вспомнила, что они были немецкими птицами, и впала в депрессию. В душе я ненавидела путешествовать. Иногда я чувствовала гнетущее беспокойство дома, но в такие минуты выбиралась на прогулку. Почему я возвратилась в Европу? Вся моя жизнь была разбита на небольшие промежутки. В течение двух лет я лежала в постели с Беннетом и думала о других мужчинах. В течение двух лет я раздумывала, стоит ли мне завести ребенка или стоит посмотреть на мир перед тем, как я осяду на одном месте. Я поражаюсь, сколько людей решают завести ребенка. Но ведь это такое ответственное решение. Можно сказать, такое заносчивое решение. Нельзя принимать ответственные решения, когда вы сами не знаете, чего хотите. Я понимала, что многие женщины заводят детей, не думая как следует. И когда им в один прекрасный день придет в голову, что в этом их предназначение, они, наверняка, усомнятся. Я никогда слепо не доверяла случаю, как другие женщины. Я всегда хотела сама быть хозяйкой своей жизни. Беременность — полный отказ от контроля. Что-то вырастало внутри вас, что в конце концов полностью захватывало вашу жизнь. Я так долго пользовалась искусственной мембраной, что беременность могла никогда не наступить. Кроме того, в течение двух лет я принимала таблетки, не пропустив ни дня. Эту дрянь я все еще употребляла и никогда не нарушала этот порядок. Я была, фактически, единственной среди своих подруг, кто не сделал аборта. Разве со мной что-то не в порядке? Разве я не такая, как все. Только я не была беременной самкой. Уж мне-то с моей неуемностью, жаждой секса нараспашку и чувствам к иностранцам в поездах — мне быть связанной с ребенком? Как могла я хотеть ребенка?
— Если бы не ты, я стала бы известной художницей, — бывало, говорила моя неуемная рыжеволосая мамочка. Она изучала живопись в Париже, знала строение лица и анатомию, владела акварелью и графикой и даже умела выводить собственные пигментные пятна.
Она встречалась со знаменитыми художниками, писателями, музыкантами и даже знаменитыми циркачами (по ее словам). Танцевала обнаженной в Булонском лесу (по ее словам), обедала в ресторане «Де Маго» в черном бархатном плаще (по ее словам), ездила по узким улочкам Парижа на капоте «бугатти», ездила на Греческие острова за тридцать лет до Жаклин Кеннеди Онассис, затем вернулась домой и вышла замуж за артиста из «Кэтскил Моунтейнз», комедианта, который едва не заработал кучу денег своим бизнесом с цацками, и родила четырех дочерей, которые получили очень поэтические имена: Гундра Миранда, Изадора Зельда, Лала Жюстин, Хлоя Камилла.
И разве во всем этом есть моя вина?
Но всю жизнь мне казалось, что есть. И, может быть, я была ответственна до известной степени. Родители и дети соединены пуповиной не только в утробе. Какая-то тайна объединяет их. И если мое поколение живет, обвиняя своих родителей, не лучше ли вместо этого позволить им спокойно дотянуть свои дни?
— Я была бы знаменитой художницей, если бы не вы, дети, — говорила моя мать.
И я в течение долгого времени верила ей.
Так было всегда, конечно, у нее были проблемы с собственным отцом, тоже художником и ревнивым поклонником ее таланта. Она уехала в Париж, чтобы скрыться от него, но почему она вернулась в Нью-Йорк и жила с ним до 40 лет? У них была студия, и время от времени он рисовал на ее занавесках (когда у него не было своего чистого холста). Она вернулась в Париж к кубистам и выработала собственный стиль, но папа, который начал и продолжал рисовать в стиле Рембрандта, высмеивал ее пробы до тех пор, пока она не оставила их. А она оставила их только после того, как забеременела.
— Проклятая модернистская мазня, — говорил папа, — дрянная подделка.
Почему она не уехала? Но было основное противоречие — если бы это случилось, я никогда бы не появилась на этот свет.
Мы выросли в огромной четырнадцатикомнатной квартире недалеко от западной части Централ-Парка. Крыша протекала (мы жили на верхнем этаже), пожарная сигнализация срабатывала даже тогда, когда мы запихивали тост в тостер, ванна была дырявая и вся проржавела, кухонная плита напоминала ту, что показывали в телевизионной рекламе как вещь — принадлежавшую-моей-старой-бабушке, оконная рама была до того старая и гнилая, что ветер со свистом гулял по квартире. Но это было стэндфордское белое здание, и там были «две мастерские с окнами на север», библиотека с «панельными стенами» и окнами «в свинцовых рамах», а также сорокафутовый потолок в «настоящий золотой листик». В гостиной, я помню, была золотая обивка.
Я вспоминала, как отзывались эти фразы в моем детстве. Золотой листик. Я представляла кленовый лист, сделанный из золота. Но как они могли наклеить эти листья на потолок? И почему они не похожи на листья? Может, их выращивают и затем замазывают. Я удивлялась, где можно найти «настоящий золотой листик»? Они растут на настоящих золотых деревьях? На настоящих золотых ветвях? (Я была из тех детей, кто знает слово «ветвь».)
В самом деле, в библиотеке моих родителей была толстая, с темными рисунками книга под названием «Золотая ветвь». Я тщетно пыталась найти в ней упоминания о «настоящем золотом листике». Зато в ней было много о сексе. (Это в те дни, когда я прятала книгу «Любовь без страха» в моем шкафу — за трусиками и комбинациями.)
Итак, мы пребывали вместе с мамой и папой ради окон на север и настоящих золотых листиков, — по крайней мере, так сказала моя мать. Между тем, мой отец разъезжал по миру по своим делам, а моя мать сидела дома и орала на детей и на своих родителей.
Мой отец занимался дизайном и сделал черпак для мороженого, похожий на пивную кружку, и пивную кружку, похожую на черпак для мороженого. Он сделал семью керамических животных, скованных вместе крошечной золотой цепью. Он заработал на этом состояние — что очень удивительно. Мы вполне смогли бы переехать оттуда, но, очевидно, моя мать не хотела. Маленькая золотая цепочка, соединяющая мою мать с ее, и меня с моей матерью. Все наше несчастье висело на этой же самой (быстро тускнеющей) золотой цепи.
Разумеется, у моей матери находились объяснения всему этому — патриархальные объяснения, объяснения старой женщины, в которой некогда кипел талант и честолюбие, и вот все пошло прахом.
— Женщина не может делать сразу два дела, — говорила она, — и вы должны выбирать: или быть художниками, или иметь детей.
С таким именем, как Изадора Зельда, конечно, нетрудно догадаться, что моя мать отвергла все, что имела, и принесла себя в жертву.
Как бы я могла снять мембрану и забеременеть? То, что другие женщины делают, толком не подумав, было для меня предметом длительных размышлений. Это был возможный отказ от моего имени, моего предназначения, моей матери.
Мои сестры были разными. Гундра Миранда называла себя Рэнди и вышла замуж в восемнадцать лет. Она вышла замуж за ливанского физика в Беркли, завела четырех детей в Калифорнии, а после переезда в Бейрут ее семья увеличилась еще на пятерых дочерей. Несмотря на видимое бунтарство (еврейская девушка из западного Централ-Парка выходит замуж за — вы только представьте себе — а-ра-ба!), там она стала обычной домашней хозяйкой и жила обычной жизнью, какую только можно себе представить в Бейруте. Она была по своему религиозной — в духе Kinder, Kuchen, Kirche — и посещала католическую церковь, чтобы уверить арабов в своем не-иудаизме. Не так, чтобы им особо нравился католицизм, но это просто был наилучший вариант. И она, и ее муж Пьер, верили в Роберта Ардри, Конрада Лоренца и Лайонела Тайгера, как если бы те были Иисусом, Буддой и Мухаммедом.
— Инстинкт, — вздыхали они, — первозданный животный инстинкт.
Они возненавидели битников из Беркли своей юности, стали проповедовать безнравственность контрацептивов и абортов и предсказывать войну. В это время они, казалось, честно верят в Великую Цепь Существования и в Божественное Происхождение Королей. Между тем, они только поддерживали рождаемость.
(«Почему люди с незаурядными половыми органами пользуются контрацептивами и не желают давать миру потомство?» — вот любимый припев Рэнди, когда она возвещала о своей очередной беременности.)
Лала (другая средняя дочь после меня) была на четыре года моложе и вышла замуж за негра. Но, как и в случае с Рэнди, она ошиблась в выборе. Лала была в Оберлине, там познакомилась с Робертом Годдардом, белым негром, по ее исторической фразе. Мой зять Бобби был кокосово-коричневый, но дух у него был таким же белым, как член ку-клукс-клановца. Про его член я ничего, впрочем, не знаю. Меня озадачивало, как он выкручивался в такой школе, как Оберлинская, и, возможно, это озадачивало его самого.
После колледжа он пошел в медицинскую школу в Гарварде и быстро нашел способ зарабатывать себе на жизнь: ортопедическая хирургия. Сейчас он проводил четыре дня в неделю, вправляя ноги и тыкая иглами поясницы (и собирая огромную плату со страховых компаний). Другие три дня в неделю он проводил, скача на лошадях в первоклассном клубе в окрестностях Бостона, где он и Лала жили.
Какая у них жизнь! В их доме была куча всяких электронных приспособлений: электронная льдо-дробилка, бар-холодильник, вмонтированные в кровать приборы для воспроизведения морского прибоя, автоматическая разбивательница яиц, увлажнитель воздуха, автоматический взбиватель коктейлей, газонокосилка с дистанционным управлением, автоматическая установка для подрезания живой изгороди, подсвеченные зеркала, которые появляются из стены в холле, когда открывается дверь и звенит дверной колокольчик. Дверной колокольчик, кстати, играет первые несколько аккордов «Когда святые маршируют». Мы все предполагали, что возясь со всеми этими приспособлениями, лошадьми, тремя машинами (по одной каждому и одна для совместных поездок), они не имеют времени даже для размышлений о том, чтобы завести ребенка — утешение моим родителям, как я думала. У арабских внуков, по крайней мере, прямые волосы.
Однако мы были неправы — Лала была плодовита и фактически два года сидела на таблетках (как она позже проинформировала нас и все местные газеты), и в прошлом году родила пятерню. Покой (по ее словам) ушел в историю. Она даже видела журнал «Тайм» со статьей о близнецах Годдард, в которой их описывали умненькими, кофейного цвета и очень хорошенькими.
— Кошмар, — отреагировала мать, Лала Жюстина Годдард (урожденная Уайт) двадцати четырех лет, когда ей сказали, что она родила пятерых близнецов.
А сейчас Лала и Боб стирали руки до костей, тратя время на электроприспособления, лошадей, карабканье по социальной лестнице и на близнецов (между прочим, их имена были очень заурядными: Тимми, Энни, Джинни, Сьюз и Джонни). Доктор Боб лез из кожи вон, чтобы заработать денег, как может это делать мулат, посвятивший себя медицине. Что касается Лалы, она писала мне раз в год, чтобы спросить, почему я не прекращаю свою «поэтическую писанину» и не займусь чем-нибудь полезным, наверное, похожим на ее пятерню.
После рэндиного араба, лалиного негра и разоблачения моего первого мужа, когда он стал Иисусом Христом, наши родители вздохнули с облегчением, когда я вышла замуж за Беннета. Они никогда не имели ничего против его расы, но они очень не уважали его религию: психоанализ. Они не могли побороть ошибочное впечатление, что Беннет способен читать их мысли. Обычно, когда он смотрел особенно пронизывающе и загадочно, он думал о замене масла в машине, супе из куриных гребешков на ленч или о другой чепухе. Но я бы никогда не убедила их в этом. Они утверждали, что он заглядывает в самую глубину их душ и видит там все секреты, которые они скрывают.
Следующая — Хлоя Камилла, родилась в 1948, на шесть лет позже меня. Младшенькая в семье. Хлоя с ее острым умом, острым языком и неспособностью что-либо с ними поделать. Пухлая, прелестная Хлоя с черными волосами, голубыми глазами и прекрасной кожей.
Хлоя, конечно, вышла замуж за еврея. Не за домашнего еврея, а привозного. Предки мужа Хлои, Эйбела, жили в Израиле и Германии (члены его семьи владели собственным казино в Баден-Бадене), и Эйбел, конечно, вошел в бизнес с цацками моего папочки. В бизнесе руководили бывшие артисты «Кэтскил Моунтейнз». Он стал брать уроки в Уортон Скул. Родители сначала взбунтовались, затем буквально усыновили его как талантливейшего ученика. У Эйбел и Хлои был один сын, Адам, блондин с голубыми глазами. В Рождество, когда вся семья собиралась в квартире моих родителей, Адам выглядел как единственный ариец на детской площадке, наполненной детьми третьего мира.
Итак, я была единственной из сестер, не имеющей ребенка, и никогда не забывала об этом. В последний раз Пьер и Рэнди приезжали в Нью-Йорк со своим выводком, когда только вышла моя первая книга. В одну из наших шумных перепалок Рэнди назвала мою поэзию «онанистической» и «самовлюбленной» и попрекнула меня моей «стерильностью».
— Ты поступаешь так, как будто писательство — самая важная вещь в мире, — произнесла она.
Я старалась быть разумной и спокойно, как учит психиатрия, относиться к моей семье, но так как я все же была переполнена злостью, то тут взорвалась.
— Рэнди, — обратилась я, — мне должно думать, что писательство — самая важная вещь на свете, хотя бы для того, чтобы я могла писать. Но ведь никто не требует, чтобы ты разделяла мои убеждения, так что почему же я должна разделять твои?
— А я не желаю, чтобы ты вывела меня, или моего мужа, или моих детей в своих поганых книжках! Ты поняла? Я тебя убью, едва ты меня упомянешь! А если не я, то так сделает Пьер. Въехала?
Наша размолвка перерастала в длиннющий злобный спор об автобиографиях и о допустимой мере вымысла, причем я взывала к Хемингуэю, Фитцжеральду, Босуэллу, Прусту и Джеймсу Джойсу — и совершенно безрезультатно.
— Ты можешь издать свои проклятые книги посмертно, — орала она, — если в них будет хоть слово о ком-то, хоть каплю похожем на меня!
— Я полагаю, что вы вправду хотите меня убить, поскольку я не собираюсь оставлять свои книги неизданными…
— Я имела в виду, что ты можешь издавать их после нашей смерти, а не твоей.
— Это что, приглашение на казнь?
— Засунь свои литературные аллюзии себе в жопу! Думаешь, ты умнее всех? Только потому, что закопалась в книги и зазубрила все в школе? Только потому, что ты амбициозна и трахаешься налево и направо с противными интеллектуалами и псевдоумниками? Да у меня столько же таланта к писательству, сколько и у тебя, и ты сама это знаешь, только я не хотела бы унижаться, выворачивая себя наизнанку перед публикой, как это делаешь ты. Я не хотела бы, чтобы люди узнали мои тайные фантазии. Я не какая-нибудь там вонючая эксгибиционистка, как ты, вот так-то!.. А теперь пошла к черту! Убирайся отсюда! Ты меня слышишь?
— Мы, между прочим, в доме Джуд и папы — а не в твоем!
— Убирайся! Из-за тебя у меня уже голова раскалывается!
Схватив свой стакан, Рэнди убежала в ванную.
Это был старый психосоматический ход. Каждый член моей семьи разыгрывал его при любом подходящем случае. Ты довела меня до головной боли! Ты довела меня до несварения желудка! Ты довела меня до истерики! Ты довела меня до слуховых галлюцинаций! Ты довела меня до сердечного приступа! Из-за тебя я заработала рак!
Рэнди неожиданно выскочила из ванной со страдальческим выражением лица. Сейчас она старалась взять себя в руки.
— Я не хочу ругаться с тобой, — сказала она.
— Ха!
— Нет, серьезно. Я полагаю, что ты все еще моя младшая сестра и хочу сказать тебе, что ты идешь по неправильному пути. Тебе нужно завести ребенка и оставить свое писательство. Ты поймешь это, как только завершишь писать…
— Может быть, этого я и боюсь.
— Что ты имеешь в виду?
— Смотри, Рэнди, это может казаться абсурдом кому-нибудь с девятью-десятью детьми, но я не «мисс обладательница детей». Разумеется, я люблю твоих детей, Хлоиных и Лалиных, но я действительно счастлива своей работой. Я не хочу оставлять ее сейчас. Столько лет учиться, сидя за партой, и получить в итоге чистый лист бумаги. Сейчас я могу только писать… И все это бросить… я не хочу ничего менять, Боже мой!
— Как же ты надеешься провести оставшуюся жизнь? Сидеть дома и писать стихи?
— Хорошо, почему бы и нет? Будет лучше, если я заведу детей?
Она смотрела на меня с презрением.
— Ты не знаешь ничего о детях.
— А ты не знаешь ничего о писании стихов.
Я была просто отвратительна со своими детскими ответами. Рэнди всегда относилась ко мне, как к пятилетней.
— Но ты действительно любила бы своих детей, — сказала Рэнди. — Действительно любила бы.
— Ради Бога, ты, вероятно, права. Достаточно. Почему, черт возьми, мы хотим слишком много? И почему я должна так поступать? Почему я должна заставлять себя? Для чего? Для тебя? Для себя? Девятерых детей? Это не по-человечески, и я не хочу детей!
— Неужели тебе не интересно даже попробовать?
— Ну, я думаю… мне много что интересно. Кроме того, у меня есть время…
— Тебе почти тридцать. У тебя нет времени раздумывать.
— О, Боже, — сказала я. — Почему я должна повторять твою жизнь и твои ошибки? Что, я не могу даже сделать своих собственных ошибок?
— Каких ошибок?
— Таких, как выращенные тобою дети, думающие, что они католики, таких, как твоя поганая религия, таких, как…
— Я убью тебя! — прокричала Рэнди, бросаясь ко мне с вытянутыми руками. Я прыгнула в чулан в холле, как много раз делала, будучи ребенком. Так было в те дни, когда Рэнди поколачивала меня. (По крайней мере, если бы я завела ребенка, то я не сделала бы ее ошибки и ограничилась одним. Единственный ребенок вполне способен дать матери ощущение своей необходимости, это было все, чего я хотела от детей.)
— Пьер! — услышала я вопль Рэнди за дверью. Я заперлась и выключила свет, затем завернулась в темное пальто матери и села по-турецки. Надо мной были вешалки, доходившие до потолка. Старые норковые пальто с кожаными обшлагами, лыжные парки, плащи с отметиной прошлых лет, школьные спортивные костюмы с именами, написанными на воротнике, и незабываемые коньки в пакетах, вельветовое пальто, полупальто, шубы из норки… тридцать пять лет менялись моды, выросли дочери… тридцать пять лет покупались и изнашивались вещи и росли дети и орали… и чего мать выставила все это? Свои соболя, свою норку и свои обиды?
— Изадора! — Это Пьер стучал в дверь.
Я сидела на полу и качала коленями. Я не хотела вставать. Мне нравился запах нафталина и «Джоя».
— Изадора!
Действительно, я иногда думала, что хотела бы ребенка. Очень умненькую маленькую девчушку, которая бы выросла такой, какой я никогда не была. Очень независимую. Не очень привлекательную. Маленькую девочку, которая говорит, что думает, и думает, что говорит. Девочку, которая ни суха, ни неискренна, потому что она не ненавидит свою мать или себя.
— Изадора!
Я действительно хотела родить для себя — маленькую девочку, которая могла бы жить в тяжелой семье и тяжелом мире. Я остановила колени. Я чувствовала себя здесь в безопасности, здесь, в материнском чулане.
— Изадора!
Почему мои сестры и моя мать, казалось, украдкой высмеивали мои идеалы и прививали мне свои? Я издала книгу, которую даже сама могла еще читать. Шесть лет лишений, волнений и трудностей. Читатели посылали мне письма и звонили посреди ночи, чтобы сказать мне, что книга жизненна, что она прекрасна и честна. Сейчас я сидела в чулане, качая коленями. Но из своей семьи я выпадала, потому что у меня не было детей. Это абсурд. Я знаю это. Но что-то во мне повторяет катехизис. Что-то во мне оправдывается перед всеми теми людьми, которым нравятся мои поэмы; что-то во мне говорит: — О, вспомни, у тебя нет детей!
— Изадора!
Почти тридцать. Иностранцы иногда давали мне двадцать пять, но я вижу, как неумолимо подкрадывается возраст, подарок смерти. Уже были легкие морщины на моем лбу, я могла не обращать на них внимания. Гораздо хуже было с глазами. Под глазами была мелкая сеть морщинок, крошечные борозды, отметины болезни глаз. А в уголках стали заметны три четкие линии, как будто начали проявляться невидимые чернила, все больше и больше. В уголках рта тоже были морщины, из-за чего улыбка получалась поблекшей. Как будто старость приближалась к лицу в предзнаменовании суровой смерти. О, подбородок пока гладкий, но на него почти не смотрят на фоне шеи. Груди пока еще высокие, но надолго ли?
Это смешно: вопреки моему желанию забеременеть, я словно живу своей тайной мечтой о ребенке. Я, кажется, была напугана всеми переменами, происходящими со мной. Они не пропустят это незамеченным. Я, кажется, Знаю, когда могла быть оплодотворена, на второй неделе цикла я почувствовала тихий зуд в животе, который потом превратился в звон. Несколько дней спустя я часто обнаруживала крошечные пятнышки крови на мембране. Яркие красные пятна — заметный след, ставший показателем того, что я могу иметь ребенка. Я почувствовала волны неописуемого уныния и облегчения. Действительно, лучше никогда не родиться.
Мембрана стала для меня подобна фетишу. Барьером между моей маткой и мужчинами. Когда-нибудь мысль о рождении ЕГО ребенка разозлит меня. Позволить ему родить его, собственного ребенка! Если у меня будет ребенок, я захочу, чтобы он был весь мой. Девочка, похожая на меня, даже лучше. Девочка, которая тоже будет способна завести своего собственного ребенка. Ребенка, который получит их имя. Ребенка, который закрывает твою любовь к мужчине и ты служишь и нравишься ему, и любишь его после всего этого еще крепче. Единственное, что сильно раздражало и истощало терпение — быть заложницей своих собственных ощущений и своего ребенка.
— Изадора!
Но, может быть, я уже была заложницей. Заложницей моего страха. Заложницей моего ошибочного выбора. Что значит быть женщиной? Если это подразумевает такую же жизнь, как у Рэнди или как у моей матери, то я не желаю этого. Гораздо лучше быть такой интеллектуальной монашкой, какой была я, чем такой, как они.
Но быть интеллектуальной монашкой — это развлечение не для каждого. Это не представляет большого интереса. И какая альтернатива? Почему никто не предлагает альтернативы? Я смотрела вверх, и воротник маминого темного пальто касался моего подбородка.
— Изадора!
— О'кей, я иду.
Я вышла и остановилась напротив Пьера.
— Извинись перед Рэнди, — потребовал он.
— По какому это поводу?
— Ты, сука, говорила обо мне гадкие вещи, — прокричала Рэнди. — Извинись!
— Я только сказала, что не хочу быть похожей на тебя. За что ты требуешь извинений?
— Извинись! — проорала она.
— За что?
— С каких это пор тебя стала так охрененно волновать иудейская вера? Ты что, святой заделалась?
— Я не святая, — ответила я.
— Тогда почему ты так говоришь? — Пьер старался смягчить ближневосточный французский акцент.
— Я никогда не объявлю крестового похода в защиту своей веры — ты знаешь. Я никогда не пыталась ничего навязать тебе. Я просто стараюсь сохранить мою собственную долбанную жизнь такой, чтобы я сама могла управлять ею.
— Но, Изадора, — подлизнулся Пьер, — мы же стараемся только помочь тебе.
Назад: Женщины обожают фашистов
Дальше: У черного леса