Глава 9
Ребенок родился точно в срок, но такой маленький, такой слабый, что его легко можно было принять за недоношенного. Вернее, ее – вопреки Надиным ожиданиям, родилась девочка… Надю даже из роддома не хотели выписывать вместе со всеми: врачи волновались за этого хоть и вполне здорового, но очень уж слабенького младенца.
Месяцы, предшествовавшие рождению дочери, промелькнули так быстро, что трудно было и вспомнить: чем же они были заполнены? Разве что поездка к бабке-шептунье в Еловщину вспоминалась, а больше-то и ничего.
Ходила Надя легко, родила тоже сравнительно быстро – всего пять часов прошло от первых схваток до того мгновения, когда пожилая акушерка подняла повыше красно-синее, вымазанное белой слизью существо и радостно сказала, мешая украинские и русские слова:
– Ну, мамашенька молодая, дывысь, хто в тэбэ народився? Бачиш дивчинку? Шоб не казала потом, что подменили тебе хлопца!
Кажется, Надя сама сказала ей, изо всех сил стараясь не кричать, что хочет мальчика, потому акушерка и говорила таким радостно-успокаивающим тоном.
Но это Надя хотела сына – по правде говоря, только потому, что собиралась назвать его в честь отца Адамом. А родители так обрадовались, как будто всю жизнь мечтали о внучке. Все было забыто: и мамины слезы, и уговоры подумать, не ломать себе жизнь…
Павел Андреевич узнал о Надиной беременности уже осенью, когда невозможно было дольше скрывать и уже давно нельзя было передумать. И прекратил все эти разговоры с решительностью, которой никто от него не ожидал.
– А я думала, ты расстроишься, – удивленно сказала Надя. – Ну, что без мужа.
– Эх, доча! – усмехнулся отец. – Глупая ты еще… – Снова ей приходилось слышать эти обидные слова, как тогда, от Клавы! – С чего это я расстроюсь, а? Что внучок у меня родится? Это только тебе кажется, что из-за такого расстроиться можно. А я как вспомню, как мы Днепр форсировали – дна под мертвыми не видно, десять человек в живых осталось от батальона… И как ты думаешь, я после этого горевать стану, что дитя на свет народится? Родная кровь моя, Надя! Я помру, оно останется.
Наде до слез стало стыдно, что она сама не понимала таких простых вещей. Павел Андреевич всю войну прошел понтонером, чудом выжил, уже числясь в списке погибших. Так же, как чудом выжила в эвакуации его полугодовалая дочка, заболев скарлатиной… Полина Герасимовна родила Надю на Урале, ровно через девять месяцев после того, как капитан Митрошин приезжал к жене в отпуск по ранению. И через месяц после того, как получила на мужа ту, поспешную, похоронку…
Что-то в жизни было сильнее рассуждений, мелких страхов и расчетов. И к этому «чему-то» имела самое прямое отношение крошечная, слабая девочка.
– И на кого же она похожа у нас? – приговаривала Полина Герасимовна, дрожащими руками опуская внучку в маленькую ванночку. – На кого ж она похожа, красавица наша? Глазки у нас светленькие, не в мамочку…
– На Хрущева похожа, – хмыкнул Павел Андреевич. – Лысая такая же.
Надя видела, что и отец с трудом сдерживает волнение, глядя, как внучка беспомощно водит тоненькими ручками и морщит носик, собираясь заплакать.
– Фу, дедушка, – ворковала Полина Герасимовна, – фу, скажи, дедушка, что ты такое говоришь! На какого же Хрущева? Мы на цветочек похожи, мы хорошенькие какие… Как нас только назвать, вот что мы не знаем!
– Я ее Евой назову, – сказала Надя. – Все-таки будет в честь его…
Неизвестно, понравилось ли бабушке с дедушкой, что внучка будет названа в честь своего исчезнувшего отца, – но имя показалось им красивым, и спорить они не стали.
С именем Полина Герасимовна не спорила, но во всем остальном, что касалось внучкиного будущего, она проявила решительность.
– Ты, доча, – заявила она через неделю после того, как Надю выписали из больницы, – теперь не можешь только о себе думать. Теперь гордость свою надо подальше запрятать и ему все-таки написать. У него дочь родилась, нельзя так! Ни слуху ни духу…
– Он же не знает, что родилась, – возразила Надя. – Он даже не знал, что я беременная.
– Вот и надо, чтоб узнал! Он хоть адрес свой оставил тебе?
– Нет, – пробормотала Надя. – Мы не успели. Так неожиданно все получилось…
Полина Герасимовна только головой покачала. Что толку теперь осуждать непутевую дочь?
Краковский адрес Адама нашелся у Витьки, который, кстати, тоже не получил ни единого письма от своего друга. И то, что писем не было вообще, почему-то успокаивало Надю. Может быть, они просто не доходят? Все-таки из-за границы…
Она старалась не думать о том, что сразу сказала мама: что Адам просто не хочет «сажать себе на шею» ее, да еще с ребенком… В этих словах была житейская логика, таких историй было вокруг сколько угодно. Но это было неправдой, Надя чувствовала! Совсем другое так мгновенно и прочно связало ее с Адамом, и даже колечко на ее безымянном пальце говорило о другом. Это была какая-то особенная связь, данная судьбой так же, как маленькая Ева.
Но написать ему Надя никак не решалась – не знала, какие слова могут передать то, что произошло с ней за этот год. Как рассказать обо всем, что было после его отъезда – так много всего было…
Наконец она просто написала ему письмо на одну страничку: дорогой Адам… сообщаю… дочка Ева… передают привет… – и постаралась не думать о том, что будет дальше.
Она помнила его – не так остро и мучительно, как это было в первые недели после его отъезда, но все-таки помнила, она его ждала, она по-прежнему его любила, она родила ему дочь – и что могло быть больше?
К счастью, заботы о ребенке захватили ее полностью. Тем более что в ее жизни и не было больше ничего такого, что могло бы захватить ее живую, непоседливую натуру.
Надя удивлялась себе: когда ребенок еще только должен был родиться, еще только робко шевелился в ее животе, – его рождение казалось ей каким-то невообразимым, невозможным событием. Теперь же, когда девочка улыбалась, плакала, жадно хватала ее грудь, вдруг температурила или кашляла, училась садиться и ползать, – Наде казалось, что все это было всегда. Всегда была в ее жизни дочка Ева с белесым пушком на мягком темечке, и всегда было в душе острое чувство беззащитности этого хрупкого существа, которое никто не может уберечь, кроме нее, Нади…
Странно, что у нее появлялись такие мысли! Бабушка и дедушка до того обожали внучку, что ни о какой беззащитности и речи не было. Скорее следовало опасаться, чтобы ребенок не вырос тепличным растением. Баба Поля так дрожала над Евой, что готова была, кажется, даже не разрешить ей ходить слишком рано – ну куда это, в девять месяцев!
Сначала Надя только смеялась, глядя, как бабушка бегает за ненаглядной Евочкой и подхватывает ее под мышки, едва та пытается сделать шаг в сторону от дивана.
– Ну нельзя же так, мама! – однажды не выдержала она, глядя, как Полина Герасимовна повязывает девочке пуховый платок поверх шапки, хотя мартовская капель уже вовсю барабанит по карнизу. – Ей же годик скоро, надо же закаляться хоть немного!
– Ой, Надя, что ты в этом понимаешь! – в сердцах воскликнула Полина Герасимовна. – Самое сейчас простудное время, как же не поберечь ребенка? Ехала бы ты уже, ей-Богу, в свою Москву, всем бы спокойней было! – добавила она.
– Как это – в Москву? – даже растерялась Надя. – При чем тут Москва?
– Как, как – на поезде. – Полина Герасимовна надела Евочке белые, вязанные из козьего пуха рукавички; та поводила щекотной рукой по лицу и засмеялась. – Приглашала же Клава – чего ты ждешь? Милого своего? Пора бы забыть, Надежда… Так и просидишь как клушка, ни специальности, ничего.
Мамины слова оказались для Нади полной неожиданностью. Полина Герасимовна давно уже ушла с Евой гулять «на жабки», и она осталась одна, погруженная в раздумья.
Надя часто вспоминала Москву в этот нелегкий год. Может быть, даже чаще, чем вспоминала Адама, облик которого постепенно стал каким-то неясным светлым пятном в глубине ее памяти. Но ведь ей казалось, что этот непонятный город навсегда исчез для нее, стал одним из невозвратных воспоминаний…
И зачем ей туда ехать? Полудетское желание стать художницей вызывало у нее теперь разве что снисходительную усмешку.
И вообще – как она расстанется с Евой? Та стала такая чудесная, такая ласковая со всеми, а с ней больше всех… Теперь, в ее неполный годик, было видно, что девочка очень похожа на своего отца. Она во всем была не в митрошинскую породу: и волосы светленькие, и глаза серо-голубые – не то что Надины карие очи, очи как ночи.
Но главное сходство с Адамом заключалось даже не в цвете глаз и волос. Надя со вздрагивающим сердцем замечала в светлых Евиных глазках то самое сочетание глубины и трепетности, которое так поразило ее когда-то в необыкновенном взгляде Адама… Это было так странно и тревожно в крошечном ребенке, что сердце у Нади сжималось от непонятного страха за свою девочку.
И что же, оставить ее, уехать – куда, зачем? А Ева тем временем ее забудет…
– Господи, вот нашла себе заботу! – горячо возразила мама, когда Надя высказала ей свои опасения. – Это ж малое дитя, как забудет, так и вспомнит! И не на всю жизнь ты ее оставляешь. Оглядишься, на курсы эти в самом деле походишь, может, на заочное поступишь… Жалко же смотреть, как ты тут чахнешь неизвестно по ком! Тебе с дочкой еще жить да жить, – добавила Полина Герасимовна для полной убедительности, – а нам с дедом, может, недолго осталось… Дай уж потешиться!
Надя не могла понять, права мама или нет. Но все, связанное с Москвой, вдруг встало в ее памяти так ясно, как будто не было отделено ни временем, ни жизненным переломом. И больше всего почему-то – насмешливые темно-синие глаза Эмилии…
Наде не казалось, что она «чахнет» по Адаму. Но ее мысли о будущем были не очень радостными. Вернется ли он когда-нибудь? И почему не дает о себе знать – не доходят письма или действительно забыл ее, как в один голос уверяют мама и тетя Галя Радченко? Надя написала в Краков еще одно письмо – на случай, если не дошло первое. Но к марту шестьдесят второго года, когда мама вдруг напомнила ей о Москве, ответа по-прежнему не было…
Едва Надя вошла в гулкий полутемный подъезд, поднялась в громыхающем лифте и трижды нажала кнопку звонка напротив фамилии Яхно, – как ей показалось, что она никогда не уезжала из Клавиного дома в Черниговском переулке. Это было странное чувство, она совсем его от себя не ожидала, но это было так.
Надя прислушивалась к стуку чьих-то каблуков за дверью и думала о том, какими будут первые минуты, когда она снова окажется в коридоре с сундуком и велосипедом, в Клавиной комнате с бамбуковой занавесочкой…
– Ага, вот и художница Надя! – Дверь перед нею распахнулась. – Снова на завоевание Москвы?
В дверном проеме стояла Эмилия Яковлевна и смотрела на Надю неразличимыми в полутьме коридора, но все равно насмешливыми глазами.
Надя так растерялась, что даже от двери отшатнулась.
– Ой! – то ли всхлипнула, то ли пробормотала она. – А что вы здесь делаете?
– А кто тебе сказал, что я здесь? – усмехнулась Эмилия Яковлевна. – Я, между прочим, совсем не здесь, а, наоборот, в Институте истории искусств. Вот только на полчасика выскочила в библиотеку и сию секунду вернусь!
Эмилия действительно была в сапогах и плаще. Плащ был настоящий, болоньевый, цвета мокрого асфальта, а сапоги – высокие и ярко-красные. Надя никогда таких не видела. Весь Чернигов ходил весной в ботиночках на клепках, поверх которых в самую грязь надевались калоши.
На голове Эмилии Яковлевны был повязан красный же тюрбан, завершавший эффектное впечатление.
– Кстати, Надежда, – спросила она таким тоном, как будто они расстались вчера, – ты что сейчас собираешься делать?
– Милечка, вы ее совсем перепугали. – Клавдия тоже подошла к двери. – Что она может собираться делать? Помыться с дороги! Проходи, Надя.
Клава выглядела почти так же, как и два года назад, разве что крашеные волосы были не собраны в жидкий пучок, а подстрижены «под каре».
– Можно подумать, она ехала под вагоном в ящике с углем! – хмыкнула Эмилия. – Ей вполне достаточно помыть руки, чтобы начать жить полной жизнью.
– Что значит – жить полной жизнью? – спросила Надя, входя в квартиру.
Наверное, улыбка у нее на лице глупейшим образом соединяла оба уха, но она не могла сдержаться – настолько мгновенно, просто в одну минуту, Эмилия погрузила ее в совсем другую жизнь…
– Это значит, например, немедленно помочь несчастному киноведу, – объяснила Эмилия Яковлевна. – Который, чтобы получить к Пасхе два килограмма муки, должен пропустить просмотр в Доме кино. А он не может этого сделать, потому что… Потому что не хочет, – честно уточнила она. – А поскольку тебе, Надежда, нет необходимости ничего пропускать ради пасхальной муки, то почему бы не постоять в очереди вместо меня?
Конечно, не очень хорошо было заставлять ее прямо с дороги, буквально с порога, бежать в какую-то очередь, да еще объяснять свои намерения так откровенно. Но каждое слово Эмилии Яковлевны звучало с такой мимолетной убедительностью, что Наде все это показалось совершенно естественным. В самом деле, ведь она пока что никуда не спешит…
– Хорошо, Эмилия Яковлевна, – кивнула она. – Только вы мне скажите, куда идти стоять.
– Куда идти стоять, я тебе скажу немедленно. – Эмилия произнесла это так снисходительно, словно Надя удостоилась Бог весть какой чести. – Идешь по Большой Ордынке от нашего дома до первой подворотни, сворачиваешь в мерзкий, грязный двор – и видишь очередь, состоящую из людей с расчетными книжками в руках. Эти люди ждут своей пайки перед домоуправлением. Становишься в очередь, стоишь до упора и ждешь Вальку с расчетной книжкой. Когда выдадут муку – не знает никто, но, по всей видимости, это все-таки произойдет в течение первых суток.
– Ладно, – по-прежнему улыбаясь, сказала Надя. – А кто такая Валька?
– Валька – мой сын, – объяснила Эмилия. – Ты его, кажется, видела, а если не видела или не узнаешь, то он сам тебя узнает. Я тебя опишу как ослепительную темноокую красавицу с косами вкруг головы! Я ему позвоню, когда он придет из института, и он тут же принесет книжку. Но сам стоять не будет, потому что у него завтра контрольная по сопромату. Доходчиво объясняю? – засмеялась она.
Смех у Эмилии был такой, что все сомнения в ее правоте развеивались моментально.
– Доходчиво, – снова кивнула Надя. – Прямо сейчас надо идти?
– Ну, можно все-таки позавтракать, – смягчилась Эмилия. – Значит, Клавочка, в астрах – послезавтра, а красное с декольте – через неделю. Все, дамы, я побежала, а то через полчаса явится бестолковый аспирант и по глупости своей подумает, будто я в рабочее время могла уйти к портнихе.
Дверь за нею захлопнулась.
– Вот кому невозможно противоречить, – покачала головой Клава. – Иди, Надежда, положи вещи, умойся, сейчас завтракать будем. Вот опять – появляется за неделю до командировки и вынь-положь два новых платья! А я только головой киваю, и ведь не из-за денег, хотя, конечно, платит она хорошо. Ну, мне не привыкать быстро шить.
Все это Клава рассказывала уже в комнате, ничуть не изменившейся за два года. Надя отметила про себя, что изменилась только сама Клава: новая прическа не просто молодила ее, а делала элегантнее.
Еще в прошлый Надин приезд Клавдия рассказывала, как в войну шила на самую шикарную одесскую проститутку Таньку, которая вовсю путалась с румынскими офицерами. Та прибегала к ней утром и восклицала, притопывая от нетерпения:
– Клавочка, нужен к вечеру халат – знаешь какой? Чтоб вот так вот – р-раз! – и распахивался мгновенно!
С тех печальных пор у Клавдии сохранилась целая стопка модных журналов, каких и помину не могло быть в СССР, – английских, французских, немецких. Она до сих пор шила по ним для самых требовательных клиенток, комбинируя фасоны. Что с того, если в Европе такая мода давно прошла: кто ее тут видел, эту моду!
Клава ставила на стол кастрюльку с вареными яйцами, тарелку с сосисками, вазочку с необыкновенно вкусными московскими конфетами «Столичные», расспрашивала о родителях, о дочке, разглядывала Евину фотографию… А Надя смотрела на нее и думала: вот, в одно мгновение и началась московская жизнь. И вроде ничего особенного – наоборот, надо сейчас идти стоять в какую-то очередь, – но почему же ей так легко и хорошо?
Оказалось, что Эмилия Яковлевна объяснила все неправильно: муку будут выдавать не днем, а почему-то с девяти вечера. Дверь домоуправления в подворотне – действительно грязной – была наглухо закрыта, а о сроках выдачи муки сообщало пришпиленное к двери объявление.
Вообще-то в этом не было ничего удивительного. Люди пришли бы, даже если бы муку выдавали ночью. Надя и сама не понимала, что это вдруг случилось с мукой и куда она так быстро исчезла. Отец что-то объяснял про разделение обкомов на городские и сельские, но она не очень поняла, да, по правде говоря, и не вникала. Во всяком случае, даже на Украине хлеб стал редкостью, а белые булочки в школах выдавал лично директор – по одной, а то и по половинке на ученика.
Надя собралась было уже пойти домой, чтобы вернуться к указанному времени, как вдруг вспомнила, что должен подойти Валька с расчетной книжкой. И где он будет ее искать? А у него ведь завтра какая-то контрольная… Наде стало неловко из-за того, что она как будто бы подводит сына Эмилии Яковлевны.
Она вышла из двора домоуправления, вернулась назад по Большой Ордынке. Подъезд дома, в котором жила Эмилия, тоже совсем не изменился – так же громыхал лифт, зияли лестничные пролеты и гулко отдавались шаги по затертым ступенькам.
И так же, как в прошлый раз, сын Эмилии Яковлевны сам открыл дверь. Только теперь на нем была не белая нейлоновая рубашка, а свитер – тоже светлый, вязаный. И темные, как спелый виноград, глаза так же смотрели на Надю.
– О! – воскликнул он. – Надя из Чернигова! А ты чего пришла? Мама звонила, я уже собирался бежать с расчетной книжкой. Только перекусить хотел.
В руке он держал бутерброд с желтым ноздреватым сыром.
– Ты поешь нормально, – сказала Надя. – Там только вечером муку будут давать, можешь не спешить.
– А-а… Ну, проходи тогда, – немедленно предложил Валя. – Проходи, Надя, вместе пообедаем.
Черниговский поезд пришел около двух часов дня, пока она ехала с вокзала, пока «завтракала», пока разбиралась с мукой… Увидев, как аппетитно Валя жует бутерброд, Надя почувствовала, что ужасно проголодалась.
– Есть гороховый суп, – сказал он, когда они прошли на большую общую кухню – ту самую, где под песни Окуджавы когда-то сгорел «яблочный пай». – Что уже прекрасно. Кроме того, есть эскалопы. Правда, сырые, мама сегодня утром купила на Страстном бульваре. Будем жарить или обойдемся?
По его лицу видно было, что ему хочется эскалопов, но неохота с ними возиться.
– Я могу поджарить, – предложила Надя. – Они же готовые, наверно? Тогда это быстро.
– Да? – Валя улыбнулся, и Надя с непонятной для себя радостью узнала его улыбку: вроде смотрит чуть исподлобья, и вдруг все лицо расцветает. – Тебе это правда не будет трудно?
– Правда, – в ответ улыбнулась она. – Доставай свои полуфабрикаты!
– Я тебя пока буду разговорами развлекать, чтобы тебе не было скучно, – сказал Валя, открывая один из стоящих на кухне невысоких пузатых холодильников. – Что тебе рассказать?
– Да что сам хочешь! Я, знаешь, еще не совсем в себя пришла, – призналась Надя. – Очень уж все быстро…
– Ты в Строгановское собираешься поступать? – поинтересовался он. – Интересно – художницей будешь… А я в Бауманском учусь, знаешь такое?
Эскалопы зашкворчали в золотистом масле, Надя убавила огонь и покачала головой:
– Не знаю… Что это – Бауманское?
– Высшее техническое училище – ну, вроде Политеха. Но фактически университет, если по уровню. У нас лучших в мире инженеров готовят!
– И ты будешь лучшим в мире инженером? – улыбнулась Надя.
– Ну, не знаю… – смутился Валя. – Как получится, конечно.
– А что ты будешь строить?
Она почувствовала, как сердце ее едва ощутимо сжалось от далекого воспоминания.
– Я не то чтобы строить, – объяснил Валя. – Я буду разрабатывать… двигатели летательных аппаратов. Понимаешь?
– Что значит – летательные аппараты? – удивилась Надя, отогнав воспоминание. – Самолеты?
– Не совсем… – Видно было, что он замялся, потом, словно решившись, сказал: – Ну ладно, ты же не будешь об этом болтать, да? – Надя кивнула. – В общем, это не самолеты, это ракеты…
– Раке-еты! – ахнула Надя. – Которые летают в космос?
Наверное, выражение лица у нее было ужасно удивленное, Валя даже улыбнулся. Но еще бы ей было не удивляться! Гагарин полетел в космос всего две недели назад, об этом говорили везде и всюду. Надя отлично помнила, как в день его полета все соседи выбежали во двор, плакали, целовались, поздравляли друг друга и, затаив дыхание, слушали радио.
– Да, – кивнул Валя. – Которые летают в космос. И не только в космос… Может, если повезет, я даже уеду работать на космодром Байконур. Но, Надя, ты извини: действительно не надо никому рассказывать. Я вообще-то не должен был тебе об этом говорить, но как-то…
– Я не буду, Валя, честное слово! – горячо пообещала она. – Я же понимаю… Все, готовы эскалопы, садись.
Эмилия Яковлевна появилась, когда процесс поедания эскалопов был уже почти завершен.
– Ого! – воскликнула она. – Что, уже отоварились? Надо же, как правительство о нас заботится – и пяти часов не прошло!
Узнав, что ее восхищение правительством преждевременно, Эмилия усмехнулась:
– Ну, значит, все в порядке: мы на родине. И ночь Страстного четверга проведем как положено – в очереди. Вы что сейчас собираетесь делать? – спросила она.
– А что, мам? – переспросил Валя.
– Я собираюсь, пока есть время до просмотра, сложить хоть пару ящиков, – ответила Эмилия Яковлевна. – По-моему, это не кончится никогда. Мы никогда не переедем, потому что упаковать все эти книги просто невозможно. Мы на новую квартиру переезжаем, – объяснила она Наде. – Хотя я, по правде говоря, уже не понимаю, зачем. Конечно, Аэропорт – не Ублюдково какое-нибудь, вишни даже какие-то растут в бывших садах… Но все равно. Ездить на работу в метро… Ужас!
– А ты купи машину, – посоветовал Валя. – Правда, мамуль, ты будешь очень эффектно смотреться за рулем. Лиля Брик ведь водила, она же тебе сама рассказывала.
– Да, в двадцатые годы, когда в Москве было полтора авто. И то ухитрилась сбить девочку, хорошо не насмерть. Ни за что! – воскликнула Эмилия. – Всю дорогу быть сосредоточенной на каких-то скоростях и передачах – нет, это не для меня. В лучшем случае я разобью только машину. Разве что ты будешь водить, Валечка. В общем, – прекратила она посторонний разговор, – я предлагаю такой план. Сколько там нам осталось до муки и просмотра? В течение двух часов мы с Надей складываем книги, а ты готовишься к контрольной.
– Ладно, – кивнул Валя. – Только мы все вместе складываем книги, а к контрольной я готовлюсь потом.
Он произнес это таким спокойным, но исключающим возражения тоном, что его маме оставалось только согласиться.
Книг и в самом деле оказалось такое множество, что уложить их представлялось делом невозможным. Книжные стеллажи сплошь закрывали все стены от пола до потолка, но не в той комнатке, где пел Окуджава, а в соседней, попросторнее. Кроме книг, в этой комнате стояла кушетка, покрытая каким-то необычно пестрым пледом – как выяснилось, перуанским, – и письменный стол, заваленный математическими книгами и чертежами.
На столе стояла большая фотография мужчины в очках – наверное, это и был покойный муж Эмилии Яковлевны. Даже на фотографии было заметно, что взгляд сквозь сильные очки у него детский и рассеянный. Валя совсем не был похож на него ни чертами лица, ни тем более выражением рассеянности. И все-таки сразу чувствовалось, что он его сын.
– Если бы они стояли хотя бы на полках! – сказала Эмилия. – Мы бы их вместе с полками сняли и перевезли. Но стеллажи, да еще без стекол… Ужас!
Часть книг – правда, очень небольшая часть – все-таки была уже упакована в картонные ящики.
– Ладно, – вздохнула Эмилия. – Приступаем. А я пока, – оживилась она, – расскажу вам про балет Баланчина. Хотите?
Конечно, они хотели послушать про балет. Да если бы и не хотели – по оживлению на лице Эмилии было понятно, что она уже настроилась рассказывать.
Валя влез на стремянку и принялся снимать книги с верхних полок стеллажа, Надя принимала их снизу и передавала Эмилии, а та протирала тряпкой и укладывала в ящики. Пепельница стояла на стопке книг, и Эмилия поминутно стряхивала пепел с очередной сигареты.
– Да, так вот, приезжает Джордж Баланчин. – Она произнесла эту фразу с таким удовольствием, что даже столб не остался бы равнодушным. – Конечно, вся Москва умирает: ах, великий балетмейстер, ах, Европа и Америка, ах, как попасть! Я, разумеется, киваю, хотя про себя думаю: интересно, очень им здесь восхищались, когда он был Гога Баланчивадзе, питерский грузин? Травили скорее всего по причине особой его одаренности – обычное дело… Ну, в общем, ахаю, но в душе понимаю, что в случае чего переживу без балета. И вдруг, можете себе представить, звонит Кадик Бунтман и спрашивает: Миля, ты не могла бы побыть моей дамой на премьере? А Кадик, надо сказать, для женщин, которые не стремятся к мужику в постель, друг крайне удобный: без кобеляцких претензий. Но дамы он по причине кое-каких своих особенностей не имеет – ни для премьеры, ни для других дней. Вот и приглашает время от времени на публичные мероприятия, чтоб под статьей не ходить слишком явно.
Надя не поняла, что значат эти слова, но переспрашивать ей было неудобно. Валя уже освободил верхние полки и, спустившись пониже, сам передавал книги матери и Наде.
– Одним словом, сижу рядом с Кадиком на шикарнейшем месте в партере Большого театра. Пока увертюра, рассматриваю окрестные брильянты. У Люськи Кирилловой – роскошные, огромные, но, отмечаю про себя, меньше, чем у Вишневской. Так им, ликую, Галина Павловна, так им, подлым стукачкам! В общем, наслаждаюсь искусством. А на сцене уже балеринки пляшут, в плохоньких таких черных купальниках. Смотри, Миля, толкает меня Кадька, во-он та – Аллегра Кент, ты видишь, какое волнующее адажио? Как же, говорю, глаз не отвести! Это которая, четвертая справа? Нет, говорит Кадик, пятая слева. А-а, ну, ясное дело, просто пре… И вот тут… – Эмилия взглянула на Надю и Валю таким ликующим взглядом, как будто должна была сообщить им что-то самое главное. – И вот тут я наконец различаю среди прочих балеринок эту самую Аллегру Кент – и челюсть у меня отвисает на половине фразы. Молчу и как убитая смотрю на сцену – это я-то! А все дело в том, что эта пятая слева в одинаковом черненьком купальнике танцует так, что каждое движение ее рук мгновенно запоминаешь на всю жизнь! Как это происходит, почему – объяснить невозможно… Но я вдруг понимаю, что такое волшебная сила искусства. В чистом виде понимаю, потому что для меня балет – не кино, а явление абстрактное и в глубине души совершенно мне безразличное. Но она танцует это самое адажио – и я не представляю, как буду жить, когда она остановится!
Эмилия рассказывала так, что Надя сама остановилась, замерла на месте с книгой в одной руке и тряпкой в другой. Валя тоже замолчал, уронив какую-то книгу прямо в ящик.
– Что это ты там бросил, Валька? – тут же заметила Эмилия. – Что за книжка, дай-ка сюда!
Книжка была самая обыкновенная – кажется, учебник с длинным названием, в котором присутствовало слово «лингвистика». Но Надя заметила, как изменилось красивое лицо Эмилии Яковлевны, когда она извлекла книгу из ящика. Какое-то далекое, невозвратное воспоминание мгновенно переменило его, сделало печальным и едва ли не старым…
– Оставь, Валечка, – сказала она. – Папину не надо упаковывать, я ее сама… – Прежнее выражение веселого оживления вернулось на ее лицо. – В общем, дорогая молодежь, дух веет где хочет, это верно было подмечено. Вот какова мораль сей басни!
К тому времени, когда пора было идти за мукой, Надя порядком устала. Она даже не предполагала, что обыкновенное перебирание книг может настолько вымотать! Но подавать виду ей не хотелось, да и зачем? Все равно Эмилия Яковлевна уже успела переодеться в серое креп-марокеновое платье с рисунком в виде темно-розовых пятен, а теперь закалывала свои гнедые волосы прекрасным черепаховым гребнем с перламутром – явно собираясь не в очередь за мукой. Тонкий ландышевый запах ее духов стоял в комнате.
– А где расчетная книжка? – спросила Надя. – Там по сколько кило дают?
– По одному на брата, – ответила Эмилия. – Нам, значит, два выдадут. У меня еще килограмм есть, Ниночка Рагозина из Польши привезла, подарила к Пасхе. В общем, ни в чем себе не отказываем! А ты куда это собрался? – спросила она, заметив, что Валя берет свою кепку.
– За мукой, куда еще, – пожал он плечами.
– А контрольная? – удивилась Эмилия. – Хочешь не сдать сопромат?
– Потом выучу, мам, – улыбнулся Валя. – Ночь не посплю и выучу.
– Да я и одна… – начала было Надя.
– Пошли, пошли, – повторил Валя. – Зачем тебе одной в темноте по подворотням бродить?
Эмилия Яковлевна промолчала.
Выдача муки растянулась чуть не на половину ночи. Очередь стояла спокойно, не возмущаясь. Да и какой смысл возмущаться, по всей стране трудности с мукой, ничего не поделаешь.
– А у моей хозяйки муж к родне на Белгородчину съездил, – рассказывала женщина в сером плюшевом жакете. – Привез целый мешок ржаной, я теперь сама хлеб пеку, как в деревне, бывало. А то в магазине гороховый – не укусишь, в зубах вязнет. А к Пасхе все равно белую надо, не черные же куличи печь-то.
Валя тоже рассказывал Наде разные истории, все больше из студенческой жизни. Вообще-то он не производил впечатления чересчур разговорчивого парня, но сейчас его можно было заслушаться – совсем как его маму.
– В общем-то, у нас среди преподавателей идиотов мало, – рассказывал Валя. – Все-таки специальность сложнейшая, дураков и хотели бы держать, да нельзя. Но попадаются экземпляры! – засмеялся он. – Недавно вечер был на Новый год, в нашем же ДК, потом поехали в общагу. Вина взяли, конечно: намерзлись же, пока добрались. Уселись у девочек в комнате, хорошо, не успели бутылки достать. Сидим, играем на расческах. Ну да, – улыбнулся он, заметив Надину улыбку. – Я, между прочим, очень красиво на расческе играю, большой талант, хоть сейчас в консерваторию. Вдруг в дверь грохочут, открываем – проверка. И, конечно, пошли собрания: зачем, да к кому, да моральный облик… – Валя снова улыбнулся. – А одна доцент наша, по марксизму, так и сказала: «Вот в моей спальне мужчин не бывало никогда!»
Тут он засмеялся так громко и беспечно, что на них обернулась вся очередь.
– Что ж смешного? – невольно тоже улыбаясь, сказала Надя. – Вас же могли исключить! И вообще…
– Вряд ли за это исключили бы, – возразил Валя. – У нас декан – умнейший человек, понимает, за что исключать надо, за что нет. А вообще, ну это же действительно смешно, когда пятидесятилетняя женщина такое говорит! Хотя ее скорее жалко…
Из подворотни они вышли за полночь, получив наконец муку и большую красную галочку в расчетную книжку. Надины каблучки остро стучали по особенному, звонкому московскому асфальту.
«А я ведь только сегодня днем приехала! – вспомнила она. – Даже не верится…»
– Ты не пропадай только, – сказал Валя, когда они дошли до Клавиного дома в Черниговском переулке. – А то поступишь на свои курсы и нас забудешь.
– Не забуду, – покачала головой Надя. – Я же рядом буду жить, зайду как-нибудь. А что твоя мама будет печь на Пасху? – вспомнила она.
– Не знаю, – улыбнулся Валя. – Бисквит, наверное, она в прошлом году пекла.
– На Пасху – бисквит? – удивилась Надя. – Надо же куличи!
– Ну, мало ли что надо. С куличами возни много. А бисквит все-таки проще, правда, мне белки взбивать приходится до посинения в глазах.
– Можно венскую сдобу испечь, – сказала Надя. – Вкусно получается, моя мама всегда печет, только надо, чтобы дома было очень тихо, а то тесто сядет.
– А ты испеки! – тут же предложил Валя. – Правда, Надя, приходи и испеки хоть завтра. Я на цыпочках буду ходить, потому что сладкое очень люблю, – признался он. – И мама тоже любит, хоть у нее и фигура.
– Хорошо, – улыбнулась Надя. – Приду, раз вы любите. Спокойной ночи, Валя, спасибо, что проводил.
– Это тебе спасибо.
Он помахал рукой, глядя, как она открывает дверь подъезда. Его свитер белел в темноте безлунной весенней ночи, а черные, чуть раскосые глаза блестели в неярком свете, падающем из окон.