Глава 11
Полинка поступила в Строгановское просто с ходу. Конечно, Ева всегда знала, что сестра у нее талантливая, но даже она удивилась легкости, с которой все произошло. Да и все они опомниться не успели, как уже оказалось, что вступительные сданы на пятерки и можно всем прекратить волноваться по пустякам.
Именно так обозначила свое поступление Полина уже после первого экзамена по рисунку.
– Что это вы, в самом деле, сидите как на свадьбе? – с порога засмеялась она, явившись наконец домой.
Было уже часов десять вечера, а на экзамен она ушла с утра – и с тех пор ни слуху ни духу.
– Полинка, ну, паршивка, почему ты не позвонила хотя бы! – воскликнула Ева. – Мы волнуемся, ждем… Когда экзамен закончился, а?!
– А чего звонить? – пожала плечами милая сестрица. – Все равно оценки завтра скажут. И вообще, что это вы волнуетесь по пустякам? Да сдала я, все сдала! Поставили кувшин – нарисовала кувшин, очень даже натурально. Ну что я, кувшин не нарисую?
Ее раскосые черные глаза хитро сверкали из-под рыжей челки. Полинка то ли любовалась родительским волнением, то ли смеялась над ним.
Она очень похожа была на папу. Глаза вообще точь-в-точь – как черные виноградины. Непонятно только было, в кого природа наградила ее пышными рыжими волосами. Правда, бабушка Миля считала, что в нее.
– Я тоже рыжая была в детстве, – говорила она. – Потом поумнела и потемнела.
Но Полинка что-то никак не переставала быть рыжей. Наверное, ума не прибавлялось.
Кувшин она, конечно, вполне могла нарисовать. Не зря же считалась одной из лучших в художественной школе и уже даже поучаствовала однажды во взрослой выставке на Кузнецком, на открытие которой Гриневы ходили всей семьей.
– Юра и то звонил два раза, а у них сейчас ночь, между прочим, – укоризненно заметил Валентин Юрьевич. – Не стыдно тебе?
– Стыдно! – радостно призналась Полинка, чмокая отца в щеку. – Я теперь тоже всегда ночью буду вам звонить!
Ну как с ней было разговаривать, и как было на нее обижаться? Любые благостные чувства мгновенно вызывали у Полинки ехидную, хотя и не злую насмешку, и язычок у нее был – не дай Бог!
Но поступила она, по ее словам, «пулей», так что и разговаривать было, собственно, не о чем. И на следующий же день после поступления, в субботу за завтраком, огорошила родителей очередным известием – как раз из тех, которые мгновенно разрушают общее умиление.
– Все? – спросила Полина, глядя в успокоенно-счастливые родительские глаза. – Выполнила я вам свой гражданский долг? А теперь, милые родственники, я просто обязана отдохнуть! Уж всякий нормальный человек от скуки бы помер, так долго пай-девочку изображать, а я – гляди ты… Короче, уезжаю я от вас на мыс Казантип и буду скитаться по степям не хуже Велимира Хлебникова! И раньше сентября вы меня не ждите, – объявила она.
– Куда-куда? – поинтересовалась Надя. – На какой, говоришь, мыс?
Голос у Нади был более спокойный, чем можно было ожидать от матери, семнадцатилетняя дочь которой собирается скитаться по степям. Правда, им всем было не привыкать к Полинкиному свободолюбию и к тому, что она сама принимает решения, а их только ставит в известность.
– Ка-зан-тип, – повторила Полина. – На Азовское море. Ну, и далее везде. Говорю же, вроде Хлебникова.
– И с кем ты едешь, позволь узнать? – спросил отец; его голос звучал более напряженно, чем Надин.
– С большим творческим коллективом, – ответила Полина. – Человек семь пока, но, может, еще набегут. Да ладно, пап, не волнуйся, – смягчила она тон. – Ну, едем на этюды, что такого? Первый раз, что ли?
Конечно, на этюды она ехала не в первый раз. Но до сих пор «творческий коллектив» осваивал все-таки ближнее Подмосковье, да и длились поездки недолго. А тут – на Казантип, да еще на два месяца…
– А это обязательно? – спросила Ева. – Вот именно этим летом скитаться по степям? Все-таки ты поступала, устала…
– Ничего я не устала, – покачала головой Полина. – И вообще, мне это надо, понимаешь? Я так хочу, потому что мне так надо.
– Надо так надо, – завершила разговор мама. – Когда вы едете?
– Все-таки как-то… – сказала Ева, когда Полинка уже вышла из кухни и болтала с кем-то по телефону, отец отправился в гараж что-то чинить в машине, а они с мамой убирали посуду. – Как ты легко ее отпускаешь! Неужели не волнуешься?
В Евином голосе слышалась даже легкая обида. Действительно, что это такое? Попробуй она скажи, что едет куда-нибудь, начнутся расспросы, разговоры, в маминых глазах непременно мелькнет тревога. А тут малолетняя, можно сказать, девчонка объявляет, что едет невесть куда невесть с кем, – и ничего, никому и в голову не приходит запретить!
– Волнуюсь, – ответила Надя. – Но что можно сделать? – И, поймав уязвленный Евин взгляд, она пояснила: – Ей действительно так надо, она же не притворяется. – По Надиному лицу скользнула улыбка. – Я, знаешь, впервые от нее эти слова услышала, когда ей два года было. Она же у нас ранняя умница, в годик уже вовсю болтала… А ты не помнишь?
– Помню, – кивнула Ева. – Что в годик болтала, это помню.
– Ну, и все остальное – тоже ранняя. Да, так вот, ей два года было. Мы с ней пошли гулять – в парк Горького собирались ехать, нарядила я ее как куколку, помнишь, такое васильковое пальтишко было у нее? И я с соседкой остановилась у подъезда, упустила ее из виду на минуту. Оборачиваюсь – стоит посреди огромной лужи, все пальто в грязи, а она ногой топает и внимательно так наблюдает, как брызги разлетаются! Я к ней – Полина, что ты наделала, посмотри на свое пальто, выйди из лужи сию секунду! А она так спокойно на меня смотрит и говорит: зачем ты мешаешь, мама, мне так надо! И таким тоном, что я просто опешила – не знала, что и сказать…
Ева засмеялась, представив себе эту картину. Что ж, сказать и в самом деле было нечего – и тогда, и сейчас.
– Я за нее волнуюсь, – повторила Надя. – Но понимаю, что сделать ничего нельзя. По-моему, она не всегда сама этим руководит – тем, что ей бывает надо… Так что пусть едет. Да она нас, кстати, и не спрашивает, – добавила она.
– Ты, наверное, тоже такая была… – медленно произнесла Ева. – Ну конечно, в кого она еще такая? Не в меня же!
– Я? – усмехнулась Надя. – Не знаю, может быть… Я уже забыла.
Адам не приехал на Октябрьские праздники, как обещал.
Надя едва дождалась этих праздничных выходных. Последние дни просто считала по пальцам, и они тянулись бесконечно. И вот – Витька приехал один…
– Ну что ты на меня так смотришь? – мрачно сказал он, встретив Надин взгляд. – Думаешь, все так просто – сел и поехал?
– А разве так трудно? – едва сдерживая дрожь в голосе, спросила Надя. – Три часа всего на автобусе…
– Это мне три часа, – заметил Витька. – А ему побольше будет. Он же иностранец, между прочим, забыла?
Надя и в самом деле забыла обо всем: иностранец, не иностранец, легко, трудно… Она помнила только каждое его слово, и его взгляд, и глаза – глубокое, прозрачное море у самого своего лица.
– Да не переживай ты так, – смягчился Витька. – Ну, привезу я его зимой. Может, даже до каникул еще подъедем, перед сессией. На новогодние праздники будет же пару дней. Нельзя ему так часто, – оправдывающимся тоном объяснил он и добавил, бросив быстрый взгляд на Надю: – И вообще, может, лучше б ему совсем не приезжать тогда…
Но этих слов она уже не слышала. Что ж, выходит, надо еще ждать. Три месяца ждать! Какую часть составляют три месяца из семнадцати лет? Огромную, совсем не такую, как, например, из тридцати…
– Я ему тогда письмо напишу, – сказала Надя. – Передашь?
– Не надо! – тут же ответил Витька. – Он тоже тебе хотел написать… Ни к чему это, Надюшка, ты вот меня послушай! Ты взрослая уже, должна понимать. Ничего, кроме лишних неприятностей.
И она стала ждать – и дождалась. Адам действительно приехал в первые январские дни, сразу после Нового года, Витя не зря обещал.
Только все было совсем не так, как она ожидала. Наде казалось, что день приезда Адама будет каким-то особенным днем, совсем не таким, как другие. Что сразу раздастся его нетерпеливый звонок, или даже просто распахнется дверь, он вбежит в комнату, застынет на пороге, а она… Что она – Надя не знала, но чувствовала, как от одной только мысли об этом сердце у нее замирает.
О том, что Адам уже приехал, она узнала от мамы.
– Галя утром за смальцем забегала, – сказала за завтраком Полина Герасимовна. – Забыла, говорит, что смалец кончился, а тут хлопцы приехали, не бежать же на базар.
– Что, кавалеры Надюшины приехали? – улыбнулся, не отрываясь от «Черниговской правды», отец. – Ну, теперь пойдет гулянка! Куда только ходить будете, а? – подмигнул он дочери. – Танцы ж ваши на зиму закрыты.
Они позавтракали, отец ушел к себе на кожевенный завод, несмотря на посленовогодние выходные, мама в школу, и Надя осталась дома одна. Тишина стояла в квартире, привычная глубокая тишина, усиленная снежным светом за окнами и белыми шапками на голых ветках каштанов.
Неудачно повешенный шарик упал с высокой новогодней елки, разбился об пол. Надя вздрогнула: неожиданно прозвучал этот звон в тишине. Адама все не было, хотя тетя Галя уже наверняка тоже накормила их с Витькой завтраком. И что же он там делает сейчас?
Можно было, конечно, пойти к соседям самой, раньше она так непременно и сделала бы. Но сейчас ее словно оцепенение охватило.
«Почему он не приходит? – думала Надя, машинально теребя елочную ветку, с которой только что упал серебряный шар. – Занят или стесняется меня? Или просто не хочет меня видеть?»
Кровь приливала к щекам от этих мыслей, и Надя не могла себя заставить думать о чем-нибудь другом. Да и не хотела…
Так прошел день и начался вечер, сгустились за окном ранние зимние сумерки.
За весь день Надя ни разу не вышла на улицу. Только прислушивалась, не хлопнет ли соседская дверь. Но на лестнице было тихо, и она не знала уже, что думать.
– Мусор не выкинули с утра, – вспомнила вечером мама. – Или не было мусоровозки?
– Не было, – машинально кивнула Надя. – Праздники же.
– Значит, вечером будет. Вынеси, Надя, ведро, – сказала Полина Герасимовна. – А то я селедку в обед чистила, провоняет до завтра.
Теперь, к вечеру, Надя уже с трудом сдерживала слезы и боялась, что мама вот-вот это заметит. Он приехал – и не заходит, никак не дает о себе знать! Не хочет ее видеть… Поэтому она даже обрадовалась возможности выйти из дому.
Мусоровозка останавливалась далеко от дома, в соседнем дворе, мороз стоял настоящий, новогодний, поэтому Надя накинула свою кроличью шубку, влезла в большие белые валенки, которые они с мамой всегда надевали, когда надо было выскочить ненадолго – в погреб или мусор вынести.
Первые звезды уже показались на небе – острые, яркие, как будто нацарапанные на темной синеве. Надя шла по расчищенной дорожке к соседнему дому, смотрела на небо, и звезды дрожали в ее глазах, расплывались.
И потом расплывались – когда, слегка замерзнув, она бежала по дорожке обратно, держа в руке пустое ведро и другой рукой утирая слезы. Она даже остановилась на минуту внизу, в подъезде, потому что никак они не утирались, набегали снова.
Из-за слез Надя даже не сразу расслышала, как хлопнула дверь на втором этаже, как, помедлив мгновение, застучали по лестнице шаги. То есть услышала сразу, но не сразу поняла, чьи ноги торопятся к ней по деревянным ступенькам.
Адам остановился в двух шагах от нее. Надя видела, как блестят его глаза в темноте подъезда.
– Надечка… – произнес он наконец. – Ты… Как же я… На что ж я целый день ждал?
Так пронзительно прозвучал его голос, и эта необыкновенная буква «л», и так светились его глаза… Надя почувствовала, что больше не может сдерживать слезы и они бегут по щекам бесконечными дорожками.
Еще через мгновение Адам обнял ее, прижал к себе; распахнулась белая шубка… Он был в каком-то особенном свитере – очень тонком, через который чувствовалось все его тело, дрожащее от любви и нетерпения. Надя чувствовала щекой, прижатой к его груди.
– Я все думал, весь день думал… – торопливо шептал Адам, целуя ее – в лоб, в волосы, в висок; она никак не решалась поднять глаза. – Все о тебе, коханая моя! Но хотел даже уехать…
– Почему? – Ее так удивили эти слова, что она наконец взглянула ему в лицо. – Почему же ты хотел уехать?
– Я боялся… Боялся, что для нас… для тебя будет кепско! Но не мог уехать, тебя не повидав. Надечка, как же я тебя люблю, как тосковал по тебе!..
Она ничего не поняла из его слов, кроме этих, последних – что он любит ее и скучал. Всего остального она просто не слышала.
– Ты не уедешь? – спросила она, глядя снизу прямо в его светлые чудесные глаза. – Не уедешь, Адам?
– Я побуду, два дня побуду, – сказал он. – Больше не получится, но два дня буду с тобой. – Вдруг он улыбнулся. – Мне кажется, как будто пахнет и сейчас теми цветами…
– Какими? – удивилась Надя.
– Какими тогда пахло, когда мы по Валу гуляли. Я не знал, как они называются, а ты мне однажды сказала, помнишь? Маттиола! Душу томит запах…
– Помню, – засмеялась Надя. – Только сейчас ведром мусорным пахнет!
Ей вдруг стало легко и спокойно. Он приехал, он любит ее, он помнит каждую минуту, которую они провели вместе, так же ясно, как помнит она. Даже цветы эти помнит! И о чем же грустить? Два дня, о которых он сказал, показались ей такими же бесконечными, как те две недели в августе. Или, может быть, она просто не расслышала, сколько дней…
– Ты замерзла, Надечка? – спохватился Адам. – Без шапки вышла… Свежа в пыли снегов! Я люблю ваши стихи, – добавил он.
Надя не узнала стихов, о которых он говорил, но это было не важно.
– Пойдем, пойдем, – сказал Адам. – Заходи сейчас? Пани Галина украсила елку, почти как у нас на Рождество… Знаешь, как у нас в Кракове красиво на Рождество!
Они вместе поднялись по скрипучей лестнице. Адам шел чуть впереди и почти спиной пятился, потому что глядел в Надины сияющие глаза.
Это только сразу показалось, что два дня – много. А когда Надя поняла, как мгновенно они пролетят, ей даже страшно сделалось. Хотя какая разница – два дня или десять? Они должны быть вместе всегда, и поэтому любой отрезок времени кажется коротким!
Назавтра они пошли в театр. За всеми переживаниями, связанными с приездом Адама, Надя как-то и забыла о папином новогоднем подарке – билетах на спектакль Рижского ТЮЗа. Театр приехал на гастроли в первые дни января, а билетов не было уже за месяц. Но для Павла Андреевича, директора кожзавода, они, конечно, нашлись. Он и взял по два на каждый спектакль, чтобы дочка сходила с какой-нибудь подружкой. Да и сам хотел выбраться с женой.
На спектакль по стихам Светлова Надя и пошла с Адамом. Она радовалась в душе: надо же, как совпало, он ведь любит стихи – и пожалуйста, спектакль в дни его приезда как раз поэтический!
Правда, пойди Надя на спектакль когда-нибудь в другой раз, он, может быть, понравился бы ей больше. Теперь же она все время думала об Адаме, краем глаза смотрела на него в полумраке зала и от этого как-то рассеянно воспринимала происходящее на сцене. Хотя, конечно, ей было очень интересно – особенно почему-то когда пели «Песню о фонариках».
Но Адам – он смотрел и слушал так, что Наде трудно было взгляд от него отвести! То, что она с первой встречи почувствовала в нем – особенная, необычная и сложная жизнь, все время идущая в его душе, – сейчас угадывалось в его устремленных на сцену глазах так явственно, что этого невозможно было не заметить, даже в полутьме.
И Надя сама начинала иначе вслушиваться в светловские стихи и песни, и ей казалось, что она понимает в них то, чего никогда не поняла бы одна.
После спектакля долго молчали, идя по вечернему городу. Большая елка высилась посередине центральной площади, перемигивались на фасаде городского театра разноцветные лампочки, из которых было составлено число «1960».
Через площадь Надя и Адам прошли в толпе оживленных и взволнованных зрителей, потом толпа постепенно рассеялась, и по улице Шевченко, вдоль сквера, они шли к дому уже одни.
– Как это было!.. – первым нарушил молчание Адам. – Как… цельно это было! Ты заметила, Надечка?
– Да, – кивнула Надя, хотя не очень поняла, о чем он говорит. – Мне очень понравилось. И стихи хорошие, и пели так хорошо.
– Нет, не только, – покачал головой Адам. – Конечно, хорошие стихи, но я о другом… Какой цельный человек, ты почувствовала? Правильно они назвали спектакль!
Спектакль о Светлове назывался «Человек, похожий на самого себя».
– Я давно слышал про этого режиссера из Риги и про эту композицию, – продолжал Адам. – Но, на мою жалость, я не читал стихи Светлова и ничего про него не знал. Только сегодня услышал. Он не боялся быть самим собой, это сразу понятно.
Что-то дрогнуло в голосе Адама, когда он это произнес, и Надя взглянула на него удивленно.
– Что значит – не боялся? – спросила она. – А разве можно этого бояться? И вообще, разве можно не быть самим собой? А кем тогда?
В его улыбке, когда он посмотрел на нее, была то ли снисходительность, то ли печаль. Он молчал, не отвечая.
– Можно… – медленно произнес он наконец. – Надо очень много мужества, милая Надечка, чтобы быть самим собой. Я думаю, не у всех и не всегда его хватает.
– А у тебя? – спросила она. – Но у тебя ведь хватает?
Адам снова улыбнулся, но на этот раз улыбка была просто печальной.
– Я не знаю, – сказал он. – До сих пор у меня не было возможности это узнать. Может быть, на мое счастье, не было…
Это был странный разговор, Надя даже не понимала толком, о чем они вообще говорят. Да ей и не до того было сейчас, чтобы вдумываться в такие отвлеченные вещи. Она думала о том, что вот они идут с Адамом по родному ее городу, снег тихо скрипит под ногами, и она вслушивается во все его присутствие – именно во все, даже в это поскрипывание снега под его короткими сапожками. И ничего нет прекраснее этого: как они идут рядом в тишине, снег скрипит…
– Не думай об этом, Надечка, – вдруг, словно подслушав ее мысли, засмеялся Адам. – Ты можешь об этом не думать! Я тоже перестаю думать об этом, когда ты рядом…
Они уже подошли к самому дому, пора было поворачивать во двор.
– Давай еще погуляем, так? – предложил он. – Или ты замерзла?
– Нет, – покачала головой Надя. – У меня же шуба теплая, и шапка.
Шубка на ней была та самая, из белого кролика, и шапка такая же, кроличья, с круглыми помпонами на длинных ушах. Шапка скрывала уложенные вокруг головы каштановые косы, а длинная челка падала на лоб.
– Как тебе в ней красиво! – восхищенно сказал Адам. – Я еще сразу хотел тебе сказать – тогда, в подъезде… Ты красавица, Надя, тебе идет всякий наряд, как королевне!
– Пойдем вон там постоим, – не отвечая, смущенно сказала она. – Во-он там, возле школы, там ветра нет.
Школа, в которой Надина мама преподавала русскую литературу, а сама она училась с первого класса, виднелась невдалеке, за сквером Богдана Хмельницкого. Несмотря на поздний час и праздники, горел свет в учительской. Надя и Адам перешли дорогу и остановились за углом серого трехэтажного школьного здания.
– Но долго нам не погулять, – улыбнулся он. – Как холодно, так? Иди ко мне, моя Надечка коханая, я тебя согрею…
С этими словами Адам привлек ее к себе и, мгновенно расстегнув «молнию», распахнул полы куртки. Скорее это Надя могла его согреть, потому что куртка у него была кожаная, легкая и едва ли теплая, хотя очень изящная. Но, послушно нырнув под распахнутые полы, Надя почувствовала, как всю ее охватывает тепло. Это было тепло его любви, и при чем здесь куртка…
– Я никогда не знал такое счастье, как с тобой, – прошептал Адам. – Я сам не знаю, почему это… Мне хочется совсем быть с тобой, Надя.
По его горячему, прерывистому шепоту она почувствовала, как он взволнован. И грудь его вздрагивала – едва ли от холода…
– Я тоже так люблю тебя, – прошептала она в ответ и повторила громче, снизу заглядывая ему в лицо: – Я тебя люблю, Адам!
– Я хочу на тебе жениться, Надя, – сказал он. – Прошу тебя, будь моя жена.
…Если после первого его отъезда время тянулось медленно, то теперь движение времени стало просто невыносимым. Да Надя и не чувствовала никакого движения. Наоборот, ей казалось, что время совсем остановилось.
И в этом остановившемся, неподвижном времени надо было ходить в школу, учить какие-то правила по русскому и украинскому, решать задачки, отвечать наизусть стихи…
«Как я все это делаю? – думала она иногда. – Неужели это я все делаю?»
Жизнь ее разделилась на две неравные части. Одна, совсем неважная, состояла из всей ее прежней жизни. Другая, самая главная, – из мыслей и воспоминаний об Адаме.
Наверное, раздвоение ее жизни заметно было даже со стороны. Во всяком случае, Надя часто ловила на себе какой-то странный мамин взгляд.
Огромную часть ее главной жизни составляли его письма. Теперь Адам писал ей часто, едва ли не каждый день. Утром, выбегая в школу, Надя доставала из ящика его письмо и быстро прочитывала, стоя в полутемном подъезде. В школе читать было ведь нельзя, а ждать, пока вернется домой, совсем невозможно! Потом, вечером, уже лежа в постели, она включала настольную лампу и перечитывала его письма еще раз – сразу несколько писем, и несколько раз.
Он писал о своей повседневной жизни. О том, что много приходится учиться, куда больше, чем раньше, особенно по сопромату. Что все равно он находит время, чтобы читать стихи, без которых не может жить, и особенно увлекся теперь польским поэтом Норвидом, которого, конечно, читал и раньше, но вдруг как будто открыл заново. И что он всегда думает о ней, о коханой своей Надечке, и счастлив, даже когда пишет ей эти листы, но больше всего ждет того дня, когда сможет приехать в чудесный город Чернигов и увидеть ее на самом деле.
Надя никогда прежде не получала любовных писем, щеки у нее горели, когда она читала их. Но дело было не в новизне ощущений, не в том, что она читала вообще какое-то адресованное ей любовное письмо. Это было письмо от Адама, и Наде казалось, она видит его прозрачные, светлые глаза, глядящие на нее сквозь строки…
Что могло быть важнее этого, да что вообще могло с этим сравниться! Даже свое рисование она почти забросила, забыв обо всем, что еще совсем недавно казалось ей главной мечтой: о своем желании учиться в Москве, стать художницей… Вернее, она совсем забросила бы рисование, если бы не Адам. Однажды он спросил ее в письме, как идут дела с ее «взорами», продолжает ли она рисовать. И Наде стало стыдно своей безалаберности.
«Ему скучно со мной станет! – испуганно подумала она. – Ну конечно, ему же понравились мои рисунки, эти «взоры», так он по-польски назвал, как же я могла бросить!»
Мысль о том, что она не просто рисует что-то для своего удовольствия, а занимается тем, что понравилось Адаму, заставила Надю взяться за краски с прежним, если не с большим жаром. Она вообще теперь пыталась все увидеть его глазами, и мир представал перед нею неожиданным и прекрасным.
Каков на самом деле этот мир, увиденный обыкновенными глазами, Надя и думать не хотела.
Поэтому она даже удивилась, когда мама сказала ей однажды:
– Надя, я должна серьезно с тобой поговорить!
Дело было вечером, отец еще не вернулся с работы, но уже позвонил, что скоро прибудет, и они с мамой готовили на кухне ужин.
– О чем? – спросила Надя.
Она как раз переворачивала на сковородке картошку и удивленно оглянулась на мать, услышав ее непривычно серьезный тон.
– О тебе поговорить, – сказала Полина Герасимовна. – Я не хотела, доченька, хоть, наверно, давно пора. Еще зимой надо было, когда он приезжал…
Мама сказала об Адаме «он», как будто и сама думала о нем постоянно, и не сомневалась, что Надя сразу догадается, о ком речь. Да так оно вообще-то и было.
– Что же ты о нем хочешь сказать? – спросила Надя, чувствуя, как краснеют щеки. – Что плохого можно про него сказать?
– Да нет, про него что ж плохого, – сама словно смущаясь, покачала головой мама. – Так-то он вроде парень хороший, вежливый такой… Но ведь взрослый парень, Надя!
– Ну и что? – вскинула она удивленные глаза. – Чем же это плохо, что он взрослый?
Ей показалось, что мама недоговаривает что-то, но что именно, понять она не могла.
– Да тем, что ты маленькая еще! Много чего не понимаешь… Думаешь, надолго его хватит за ручку с тобой ходить? – горячо произнесла мама. – Мало ли что у него на уме, как же мне не волноваться?
– Ой, мам, ну что ты, в самом деле? – поморщилась Надя. – Ничего я не маленькая, все понимаю прекрасно, а он…
– Где ж ты понимаешь, когда даже того не поймешь, что… Что нельзя тебе с ним! – перебила ее Полина Герасимовна и, заметив недоумение в дочкиных глазах, объяснила: – Потому что иностранец он, почему ж еще!
Об этом Надя и в самом деле не думала совершенно. Правда, Витька говорил что-то такое, но ей тогда было не до того. А потом, когда Адам приехал зимой, когда сказал, что хочет на ней жениться, – тогда тем более. Да и в конце концов – ну, иностранец, ну и что?
Так она и сказала маме, вызвав у той грустную улыбку.
– Я ж говорю, маленькая ты еще. Наденька, да как же «ну и что»? Очень даже… Думаешь, никому до этого дела нету? Мы тебе просто говорить не хотели, а так и теперь уже… Меня директор сразу вызвал – говорит, видели тебя с ним, как вы возле школы стояли… – Надю в жар бросило при этих маминых словах, и, заметив ее смятение, Полина Герасимовна поспешила добавить: – Ну, оно бы еще ничего, если б только это. Прогуливалась с парнем после театра, что такого? Хоть тоже – неприятно. Говорят, обнимались вы…
– Просто ветер был! – сама на себя сердясь за то, что оправдывается, сказала Надя. – Он просто меня обнял, потому что я от ветра замерзла.
– Ну, что ж теперь говорить, – вздохнула мама. – Но ведь и хуже того! Отца уже в горком партии приглашали, предупреждали. Разве хорошо? Я думала, он уехал, и все. А он же, я вижу, письма тебе пишет, ты ему тоже… И что он там пишет, Надя, откуда мы знаем! – В мамином голосе наконец прорвалось отчаяние, которое она, видно, долго скрывала. – Мало ли что он может писать, каким это боком выйдет? Ты ж школу кончаешь, в институт поступать надо, а вдруг неприятности будут, поломаешь себе жизнь… Вам ведь, молодым, все кажется просто, а мы какие пережили времена – не дай Бог никому! Сколько людей погибло ни за что, как только отец жив остался! Помню, Софья Львовна была, детский доктор, какая хорошая была женщина, а специалист какой! Получила в сорок седьмом письмо от сестры, из Бельгии, что ли, та после войны в Бельгии оказалась… И пожалуйста, взяли всю семью.
– Мама, – перебила Надя, – но ведь то когда было! Теперь же никого не сажают, зачем же говорить!
– Не сажа-ают… – грустно протянула Полина Герасимовна. – Сегодня не сажают, а завтра, смотришь… Да хоть и не сажают, а вот не поступишь ни в Киеве, ни в наш Политех, что тогда делать? И концов ведь не найдем – что, почему…
Тут Надя наконец рассердилась не на шутку! Какая-то неведомая Софья Львовна, еще Политех зачем-то приплели, с чего это они взяли? Все, что было у нее с Адамом, не подлежало этим пошлым обстоятельствам, этой обыденной житейской логике. Да запах маттиолы был в их отношениях важнее, чем мнение какого-то там горкома партии!
Но тут же она поняла, что об этом сказать маме невозможно. Просто потому, что об этом никому нельзя рассказать.
– Но он же из социалистической страны, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал как можно спокойнее. – Польша же социалистическая страна, это же не Бельгия!
– Ну и что? – не согласилась Полина Герасимовна. – Хоть и социалистическая. Вон, Галя каждый раз, как Витька с ним приезжает, в магазине у себя к парторгу ходит, заявление пишет: принимаю, мол, иностранца, так ставлю, мол, в известность. Это чтоб на три дня он к товарищу приехал! А если что посерьезнее? Ты о будущем своем подумала?
Отчаяние в мамином голосе сменилось суровыми нотками, и, расслышав их, Надя сразу переменила тон.
– Подумала, – сердито и решительно сказала она. – И ни в какой Политех я не собираюсь, можете не волноваться. Я художницей хочу быть и поступать буду в Москве, в Строгановское училище, вот куда!
Еще прежде, чем закончила фразу, Надя подумала, что в последнее время поступать в Строгановское уже ведь не собиралась, потому что это же в Москве, а Адам в Киеве, ему еще два года учиться, и зачем же ей ехать куда-то… Но отступать было уже поздно.
– В Строгановское? – удивленно спросила мама. – На художницу?
– Да! А что тебе не нравится?
Конечно, она заметила, что мама даже обрадовалась ее неожиданному заявлению.
– Нет, ничего… – произнесла та. – Так чего ж ты раньше нам не говорила? Мы ведь думали, ты в Киев хочешь, тоже в Политех, как он, у тебя и математика хорошо идет… А что, Надюшка? – В маминых глазах промелькнула радость. – Что ж, оно, может, и неплохо, и рисуешь ты как красиво… Худо-ожница! У нас еще художниц не было в роду, – улыбнулась она.
Надя прекрасно понимала причину маминой радости. Скажи она о своем намерении поступать в Москве раньше, до того, как познакомилась с Адамом, – может быть, это известие было бы встречено иначе. Не то чтобы родители расстроились, но, во всяком случае, начались бы охи-ахи оттого, что дочечка хочет ехать так далеко. Но теперь мамины нервы были взведены, и она только обрадовалась тому, что Надя, оказывается, не собирается в Киев.
Поэтому ее радость была Наде неприятна, и она изо всех сил ругала себя за так опрометчиво сорвавшиеся слова.
Под окном остановилась машина, что-то сказал шофер Гена, потом раздались на лестнице шаги, прозвучал короткий отцовский звонок.
– Открой папе, Надюшка, – сказала Полина Герасимовна. – Я картошку поверну. Надо же – художница, и кто мог подумать!