Наталья Калинина
Театр любви
Часть первая
С удовольствием, даже наслаждением избавляюсь от верхней оболочки. Наконец я единственная, неповторимая. Среди своих книг, цветов, заезженных до скрипа пластинок. Среди воспоминаний, которые давно следует забыть.
Я ставлю на плиту чайник, наливаю в кастрюльку воду для сосисок.
Егор, конечно же, развалился на диване либо в кресле и сквозь сладкую дрему прислушивается к привычной последовательности моих движений. Теперь он не встречает меня у двери, не спешит за мной на кухню, как было в начале нашей совместной жизни. Егор заважничал, «забронзовел». Его наверняка не одолевают сомнения относительно собственной избранности. «У него взгляд василиска, — утверждает мой троюродный брат Стас. — Кровь стынет в жилах от взора его голубых очей. Как это ты до сих пор в ледяную бабу не превратилась?..»
Ни в ледяную, ни в обыкновенную.
Я усмехаюсь своему черному юмору и швыряю в закипевшую воду сосиски.
Егор, заслышав соловьиные трели вскипевшего чайника, лениво тащится на кухню. Да, старик, отяжелел ты, отяжелел. С меня надо брать пример — в последнее время стала похожа на рысь в период линьки. (Опять-таки лексикон Стаса.) А ты — царь зверей и властелин моей души, вынужденный жрать черт знает из чего сделанные сосиски. Ну, ну, не сердись — за рыбой поленилась встать. Ведь ты любишь меня, одну меня… Ты жить без меня не можешь, правда? Только и ждешь, когда завалимся на диван, и ты, положив голову мне на плечо, вытянешься в излюбленной позе сытого хищника, предпочитающего воле обоюдовыгодный симбиоз с одиноким человеком. Хотя я, честно говоря, не знаю толком, что творится в твоей рыжей с подпалинами башке. В своей-то не больно ориентируюсь.
Сейчас поставлю «Серенаду» Моцарта, выключу торшер и под эту рожденную явно не здешним миром музыку впаду в сладкое оцепенение. Завтра и послезавтра я выходная, продуктов нам хватит, хватит и этой черной шерсти, которую я уже целый месяц упорно превращаю в толстый лыжный свитер с обложки «Бурды», хотя он мне ни к чему — я и стоять-то на лыжах не умею. К слову, я за свою жизнь сделала много всяких «ни к чему». Одним больше, одним меньше — какая разница? К матери вряд ли выберусь, хоть и обещала почтить своим присутствием Китов юбилей. Да мать и расстраивается после каждого моего визита, звонит мне потом по нескольку раз на день и со свойственной всем матерям уже далеко не молодых девиц бестактностью добивается со слезой в голосе, почему я так плохо выгляжу. Словно сие зависит от меня.
Я беру от матери тайком сунутые деньги, хотя, в общем-то, могу обойтись и без них. Но я их беру, потому что знаю: мать таким образом покупает отпущение грехов перед взрослой дочерью, у которой «не сложилась личная жизнь». И еще потому, что эти деньги позволяют мне хоть в какой-то степени возвыситься над бытом, избавляя от прозаических забот типа: как растянуть до зарплаты последний казначейский билет.
К слову сказать, я человек не гордый — ношу по сей день дубленку, которую привез мне из Канады Кит, в ту пору еще непоколебимо убежденный в том, что любовь женщины можно купить дорогими подношениями. Неужели из-за какого-то жалкого принципа я буду мерзнуть в искусственной шубе на рыбьем меху? Кому и что этим докажешь? Егор в меня: они со Стасом с первой встречи презирают друг друга, но все равно Егор не может отказать себе в удовольствии порезвиться на ковре с мышкой-альбиносом, которых Стас порой приносит ему в подарок в своем необъятных размеров носовом платке.
Все это прокручивается в моей голове в какие-то доли секунды, потом я отдаюсь музыке, растворяюсь в ней без остатка…
Стас звонит, когда я шлепаю босиком из кухни с бананом для себя и сладким сырком для Егора.
— Знаешь, что сделало человека властелином мира? — с места в карьер спрашивает он. И сам тут же отвечает: — Его всеядность. На втором месте крысы идут. Да, да, наши обыкновенные серые крысы, которые в голодное время питаются своими сородичами. Человек их перещеголял, хоть и не жрет стеариновых свечей. Если человечество погубит себя, крысы свою цивилизацию создадут. С неограниченными запасами свежего мяса. Ладно, с этим полная ясность. Завтра заезжаю в шесть ровно, и едем в консерваторию. Я кончил.
В трубке уже пищат гудки.
Совсем забыла: завтра иду на концерт Муравлева. Это привычка юности не пропускать его концерты, а также, можно сказать, единственный за зиму выход в свет. Стас под настроение составляет мне компанию, хотя и садится всегда отдельно. Другой компании у меня нет, да и я, честно говоря, пальцем не пошевелю, чтобы завести.
Иное дело Стас. Ему и в голову не придет забивать мне мозги дурацкими комплиментами, либо проявлять знаки повышенного внимания к моей особе. Скорее, он ни с того ни с сего обзовет меня «плоскомордым приматом» или же, оттеснив своим широким плечом, первым войдет в троллейбус. Зато, общаясь со Стасом, мне не приходится рыскать на свалке моей однобокой эрудиции в поисках удобоваримых для нормального желудка вещей. Словом, с умными людьми мне не о чем говорить.
Со Стасом же можно болтать про всякие глупости: про сны, предчувствия, загробную жизнь. Со Стасом можно вспомнить мою бабушку. Так, будто она все еще жива. Можно очутиться в нашем общем детстве и плыть по его бесконечным просторам. «А помнишь?.. А помнишь?..» Дальше — скалы. И Стас, вдруг схватив со стола свою шапку, с такой силой хлопает входной дверью, что даже невозмутимый Егор округлит глаза до размера крымской черешни и промурлыкает свое обычное: «Я всегда прав». Прав, прав, скажу я и примусь за свое вязание.
И все равно Егор считает Стаса своим. От чужих он забивается под диван и орет дурным голосом. От матери залезает под самый потолок на полку с книгами.
Я не могу думать о Стасе, как о больном человеке, хотя и мать, и Кит, и даже бабка Стаса, прозванная нами еще в детстве тетушкой Эмили, время от времени делают мне на этот счет соответствующие внушения. Сами они разговаривают со Стасом тоном плохого врача, наставляющего безнадежно больного пациента. В которого он мгновенно и превращается.
Стас подтягивал меня в школе по математике, до четкой логичности которой я так никогда и не возвысилась. Приезжал по субботам из своего Голицына, оставался у нас ночевать. «Ты говорила чуть ли не после каждого слова «падло» и «скотина», когда тетя Вера привезла тебя из твоего Аксая. Я сказал, что это нехорошо, и ты укусила меня за ухо, — напомнил мне на днях Стас и без всякой паузы добавил: — Человека возвысил над остальными млекопитающими каприз хронически слепой матери-природы. Я кончил». И быстро повесил трубку.
Я не обижаюсь на Стаса за подобные экскурсы в мое далекое прошлое. Более того — они меня забавляют. Это мать до смерти боится, как бы не дошло до этой старой болонки Никольской, досконально излагающей первому встречному подробный анализ своей голубой крови, что мы с матерью когда-то торговали на рынке картошкой и помидорами. Или что у меня были цыпки на ногах. Эти цыпки, к слову, больше всего растрогали внезапно нагрянувшую к нам бабушку. Помню, взяла в свою теплую мягкую ладонь мою вечно мокрую и саднящую руку и заявила матери, что ни за что не уедет без меня в Москву. Мать поначалу заартачилась, потом уступила. Мать всегда или почти всегда подчинялась чьей-то воле.
Я подхожу к зеркалу, пытаясь разглядеть за теперешними мягкими, точно размытыми временем чертами лица острые черточки прежнего Гека Финна, как с ходу окрестила меня Райка, бабушкина соседка по коммунальной квартире, за нежелание покоряться чужой воле. Мать считает, что я такой и осталась. А глаза в зеркале говорят другое…
Егор любит, когда я раскладываю пасьянс. Не выпуская когтей, игриво ловит опушенной внизу рыжими космами лапой карты, лижет их уголки. Желания я загадываю самые земные: чтоб в следующем семестре мне не дали первых пар часов — ненавижу вскакивать затемно и впихиваться в похожий на банку с кильками вагон метро; чтоб нашей лаборантке Люде не подошли итальянские сапоги — тогда она уступит их мне, и, наконец, чтоб завтра в прачечной не было очереди. Потом мне становится стыдно за убогость моих желаний, и я снова завожу очищающую музыку Моцарта. Все, все в жизни ерунда, тлен, кроме музыки. Потому что музыка — непостижимое, несбыточное… Ни с того, ни с сего вспоминаю, как тетушка Эмили, в кои веки выбравшаяся проведать свою «рыжую куколку», долго и с явной укоризной рассматривала портрет Чайковского у меня на рояле, а вечером информировала по телефону мать, что «Таня увлеклась дремучим дедом». Через месяц она навестила меня снова, теперь уже больше из любопытства, и, увидев на том месте фотографию молодого Рахманинова, обрадованно сказала:
— Ну, наконец, Танечка, ты бросила того деда. Давно пора. Этот молодой, но, видно, самостоятельный. Москвич?
— Москвич.
— И квартира есть?
— Есть, есть.
— Вот и хорошо, вот и умница! — И все-таки в глазах тетки было беспокойство. — А он вроде бы моложе тебя, — наконец осмелилась произнести Эмили. — Сколько ему здесь?
— Кажется, девятнадцать, а может, восемнадцать — точно не помню, — искренне ответила я.
Тетушка покачала головой, но промолчала. Когда мы сели чаевничать, она то и дело принималась гладить меня по руке и часто вздыхала.
Бабушкина младшая сестра, Меланья Кузьминична, и при живых родителях была Стасу за отца и мать. С предками Стаса я знакома лишь по бабушкиным отдельным репликам — они погибли до моего переселения в столицу. Как-то, помню, бабушка сказала, что оба были «непутевыми овечками». И погибли непутево: отметили, как полагается, Светлое Христово Воскресение и завалились спать, закрыв трубу у непрогоревшей печки. А девятилетний Стас был у бабушки.
После смерти дочки и зятя единственным господом Эмили (и деспотом, как заведено) стал Стас. Она доставала ему через своих заказчиц редкие книги по биологии, ибо у Стаса в десять лет неожиданно прорезался интерес к этой науке; стены их дома были сплошь в его фотографиях, перед которыми она только что лампадку не зажигала.
Эмили гнула спину в своем ателье в две смены, где, как и бабушка, работала закройщицей. Еще и на дом умудрялась заказы брать. Лишь бы ее Стасик рос, как профессорские дети. Так он и рос — герань на окошке у заботливой старушки. До тех пор, пока кто-то посторонний не распахнул это окно в январскую стужу.
После того как Стас наотрез отказался вернуться в университет, Эмили вышла на пенсию, разогнала заказчиц, распродала все книги. Летом она выращивала на своем огороде зелень и огурцы, зимой ходила к соседским старухам посплетничать и поиграть в подкидного. Бывало, они со Стасом по нескольку дней не разговаривали друг с другом. По вине Эмили, разумеется, которая время от времени требовала, чтоб внук сменил вконец сносившиеся брюки или рубаху.
Стас консервативен в своих привычках. И в этом он очень похож на меня. Я давно придерживаюсь точки зрения, что все, без исключения, перемены ведут к худшему. Поэтому я их панически боюсь.
Как когда-то в детстве боялась змей.
Стас, разумеется, является не в шесть, а в половине пятого, и я кормлю его обедом из трех блюд, потому что у Стаса волчий аппетит. Стас худ, очень бледен, хотя и проводит целые дни на свежем воздухе.
Он уплетает куриный суп из пакета, а я гляжу на него и вспоминаю долгие торжественные обеды под большим зеленым абажуром в бабушкиной столовой, веселые шутки преуспевающего по всем школьным предметам красавца Стаса, хохот в ту пору по-девичьи беззаботной матери. Бабушка умерла двенадцать с половиной лет назад, мать вышла замуж за Кита и теперь пребывает в сплошных заботах. Стас, гордость всей родни, превратился, как выражается наш домашний интеллектуал Кит, в ее родимое пятно. При этом он многозначительно поглядывает в мою сторону, давая понять всем своим видом, что и мой образ жизни восторгов у близких не вызывает. Под близкими он, разумеется, в первую очередь подразумевает себя.
— Еще свари сосисок, — прерывает мои размышления Стас. — У тебя очень вкусно получается.
Егор сидит на подоконнике и быстро вертит шеей, провожая взглядом каждый кусок, исчезающий во рту Стаса. Потом он поворачивается к нам спиной, и я вижу, как его длинный пушистый хвост раскачивается, словно маятник, между подоконником и столом.
Сколько же лет прошло с тех пор, как вернувшийся из больницы Стас вот так же жадно ел, сгорбившись за тем же овальным столом? Десять? Или больше?..
Бабушки уже не было, мать, помню, еще не пришла с работы или из ресторана, куда часто водил ее в период ухаживания Кит. Я ждала… Да, я ждала Сашу — мы собирались в «Повторный» на «Римские каникулы». Задребезжал звонок, я кинулась сломя голову к двери, в темноте большой захламленной прихожей больно стукнулась бедром о руль велосипеда. В высоком проеме двустворчатой двери вместо по-спортивному подтянутой, аккуратной Сашиной фигуры кривой оглоблей возвышался неимоверно отощавший Стас. «Есть хочу. Ужасно хочу есть», — заявил он с порога, прошел в комнату и, как был в плаще, уселся за стол. Пока я разогревала на кухне борщ и котлеты, Райка, бывшая в курсе всех наших семейных дел, спросила:
— Выписали, что ли, из больницы? Это сколько же он там провалялся?
— Почти два месяца, — ответила я, помешивая в кастрюле борщ.
— А ему сказали, что эта профурсетка замуж выскочила?
— Сказали.
— Кто?
Я пожала плечами. Дело в том, что Стас ни разу не спросил у меня, почему к нему в больницу перестала ходить его невеста Лена. Стаса навещали его сокурскники с биофака. Думаю, они и сообщили ему о ее измене.
Я вернулась в комнату, с трудом балансируя сложным сооружением из горячей кастрюли, увенчанной еще более горячей сковородой. Стас сидел все в той же позе, плащ свисал до самого пола, помятая шляпа лежала на столе. Он с жадностью набросился на борщ, громко чавкая и кроша на скатерть хлеб. Наш воспитанный до рафинированности Стас. «Ну вот, теперь отдыхать лягу — врач велел после обеда отдыхать», — заявил он, улегся прямо в плаще на диван и прикрыл лицо шляпой.
Стас жил у нас два дня, помногу ел и валялся целыми днями на диване, правда, не в плаще. На третий день за ним приехала Эмили. Он покорно склонил перед ней голову, подставив для поцелуя небритую щеку. Потом перекинул через локоть свой жеваный плащ и, ни с кем не попрощавшись, вышел в прихожую.
Через две недели Стас устроился рабочим в зоопарк, где служит и по сей день…
— Тебе завтра рано вставать? Оставайся ночевать у меня, — неожиданно предлагаю я.
Он мычит что-то нечленораздельное и громко стучит ложкой о стенки стакана с венгерским компотом.
— Тахта в кухне длинная — уместишь свои мощи. От нас с Егором можешь на крючок закрыться, — выдвигаю я свои доводы «за».
Стаса внезапно осеняет очередное открытие. Он поднимает длинный указательный палец и говорит, тыча им в стену:
— Змеи, в отличие от человека, могут неделями голодать. Знаешь, почему?
Я отрицательно качаю головой.
Стас долго смотрит в стену, потом лезет в карман за носовым платком.
— Они холоднокровные, понимаешь?
— Кажется.
Я иду в комнату одеваться. Егор напрыгом летит за мной, взбирается на журнальный столик и, склонив набок свою черноносую морду, внимательно следит за тем, как я облачаюсь в теплые колготки и бархатную юбку. «Ага, значит, покидаешь меня. На ночь глядючи, — говорит он всем своим видом. — Ну, пеняй на себя».
Егор не любит, когда я ухожу развлекаться. Против работы он не возражает, но мои вечерние прогулки почему-то выводят его из равновесия. Когда я вернусь домой, в ванной наверняка будет красоваться нечто, стопка нот на рояле расплывется по его скользкой поверхности, словно поток вулканической лавы, а сам Егор притворится спящим на диске проигрывателя — единственном запретном для него во всей квартире месте.
— Сегодня Дженни продолжила свой славный королевский род, — торжественным тоном сообщает Стас, когда мы спускаемся в лифте. Его глаза серьезны, уголки губ опущены. — Еще одним неофилидом стало на свете больше. А твой Егорий так и сдохнет монахом. Вопреки всем законам природы. Ты бы его с нашей Мушкой, что ли, скрестила.
— Зачем? — спрашиваю я и в который раз вспоминаю, как мне достался Егор.
Помню, я возвращалась часов в одиннадцать вечера от матери. Полупустой поезд метро мчался своими черными норами. Вагон швыряло из стороны в сторону, и маленький рыжий котенок, который вылез из-за пазухи уснувшего на лавке пьяницы, от одного особо резкого толчка свалился к моим ногам. Теплый комочек живой плоти, а под ним грохочут стальные жернова. Я никогда не проявляла особой симпатии к кошкам и сроду не собиралась обременять свою жизнь заботой о домашних животных. Но когда поезд остановился на моей станции, я вдруг подхватила котенка и дунула вверх по лестнице. За мной, разумеется, никто не гнался, а котенок уже тыкался носом в мой мохеровый свитер и жадно чмокал. От него воняло копченой рыбой и пивными дрожжами.
Как у нашего Егора
Пьяный батька под забором,
Самогонку гонит мамка
И торгует спозаранку, —
пришла мне на память дразнилка из моего детства.
Так появился Егор, моя последняя глубокая привязанность, единственный смысл моей в общем-то бессмысленной жизни.
Когда я слушаю Шопена, я готова простить людям, как говорится, вся и все. И тем, кто сознательно либо бессознательно причинил мне боль, и тем, кто собирается ее причинить. Так я чувствую в те мгновения, когда звучит музыка, и по инерции какое-то время после.
В антракте я все еще была целиком во власти этой инерции, когда рядом вдруг произнесли мое имя, отчего внутри как будто что-то сдвинулось. «Таша, Таша», — настойчиво и удивленно повторил тот же голос.
Я обернулась в полной растерянности. Вокруг меня в фойе были десятки лиц с беззвучно шевелящимися губами.
— Ты не узнала меня, Таша?
Варвара Аркадьевна, седая и толстая, как бегемот, прижалась на какую-то долю секунды к моему плечу, всхлипнула, полезла в сумку за платочком.
— Ты одна?.. Как ты изменилась, Таша…
«Моя жизнь подчиняется периодическому циклу в десять лет, — возвращаясь в тот вечер с концерта, думала я. — В десять лет от роду бабушка вытащила меня с корнями из той почвы, где я росла, как лебеда на помойке, пересадила в оранжерею бок о бок с культурными растениями. В двадцать я, если пользоваться все той же сельскохозяйственной терминологией, добровольно перекочевала на поросший колючками пустырь. Неужели и теперь, накануне тридцатилетия, меня ожидает очередная смена среды обитания? Что же это за силы, покушающиеся время от времени на мой худо-бедно сложившийся мир?..»
Я отшвырнула от себя вместе с попадавшими под ноги комками снега всю эту метафизическую дурь и пыталась вообразить, как выглядит теперь Саша, что за отношения у них с Леркой, которую мы не без зависти окрестили «Лиз Тейлор». Земная любовь рано или поздно восторжествует над небесной. Это уж точно. И я представляла свой ангельский облик на фоне чувственных Леркиных форм.
«Тоже мне, Мадонна Спиридоновна! — мысленно обругала себя я. — Ну-ка, задержи дыхание. Еще раз. Еще».
— Да провались к чертям вся эта чепуха! — на всю улицу выкрикнула я.
Стас невозмутимо шагал рядом, никак не реагируя на мои эмоции, и соизволил открыть рот, лишь когда мы очутились дома.
— А Дженни вовсе не от Курта родила, с которым три года в одном вольере просидела, а от Туземца. Его прислал в дар Алжирский зоопарк, — сделал он весьма ценное сообщение. — Если самок и самцов гепарда вместе держать, спаривания не произойдет. Дела житейские… А твой хамлюга мое место занял, — пожаловался он тоном ябеды-первоклассника. — Не буду с его блохами спать. Эй ты, подвинься! — прикрикнул он на развалившегося на тахте в кухне Егора.
В тот вечер Стас был как никогда разговорчив — слова мне вставить не давал. Пока мы с ним пили чай, молол что-то про рептилий, вернувшихся через семьдесят миллионов лет в море, первоначальную среду своего обитания, цитировал пространные выдержки из книг по герпетологии, как делал это в школьные времена еще у бабушки, если кто-то из присутствовавших пускался в нудные разговоры. А я тем временем вспоминала Леркины миндалевидные глаза на узком холеном лице, в зеркале на подоконнике видела свой лоснящийся нос, сросшиеся на переносице брови и благодарила Бога за то, что послал мне сегодня Стаса. «Был бы вместо него нормальный человек, посплетничала бы с ним, что называется, душу бы отвела. Райка недаром говорит, что сплетни — лучшее лекарство от сердечных болезней. Может, правда, оно и к лучшему, что Стас ненормальный…»
— Стас, — неуверенно начала я, — ты Кириллиных помнишь?
Он уставился на меня круглыми глазами, спихнул с тахты давно клевавшего носом Егора и заявил, что зверски хочет спать.
«Дурак. Бесчувственный дурак», — готово было сорваться с моего языка.
Но в душе еще не окончательно замело след, оставленный музыкой Шопена.
Я выключила торшер, вытянулась в своей излюбленной позе спокойствия, отгоняя от себя мысли. А они жужжали, роились, сводясь к одному: Егор сегодня не нашкодил, как обычно, гепардиха в неволе окотилась, если, разумеется, это не очередная байка Стаса, я встретила на пороге собственного тридцатилетия Кириллину. Как будто нарочно подстерегала меня, зная о моих десятилетних циклах. И Стас сроду не оставался у меня ночевать, а сегодня вдруг взял и остался, и пасьянсы вчера один за другим сходились, хотя никаких особых желаний у меня не было.
«И нет, — сказала я себе. — Кроме как скорей заснуть».
Кажется, в конфетнице валяется таблетка радедорма. Я направилась босиком в ванную запить ее из-под крана.
В кухне горел свет. Сквозь занавешенное желтой шторой стекло двери я увидела темный силуэт сгорбившегося над столом Стаса. «Сидя спит», — решила я и, приоткрыв дверь, потянулась к выключателю.
Стас взвился с места с грациозностью застигнутой врасплох вороны и, оттолкнув мою руку, громко щелкнул выключателем.
Мать с Китом заявились без предварительного звонка. Я еще валялась в постели в полушоковом состоянии от вчерашней встречи и радедорма. Я даже не удосужилась надеть поверх пижамы халат, чем выказала свое явное равнодушие к Киту. Думаю, он это понял.
— Никита Семенович на рыбалке был, — с наигранным весельем заявила с порога мать. — Мы тебе щуку привезли. Свеженькую.
— Спасибо.
Я плюхнулась в свою скомканную постель. Кит отправился курить на кухню, мать, отогнув край простыни, присела ко мне.
— Ты не приболела, деточка? Что-то ты вся желтая. И кожа у тебя неважная стала. Нужно побольше фруктов кушать, соки пить. — Она оглянулась на дверь и ловко засунула мне под подушку деньги. — Апельсинчиков купишь, свежих огурчиков. Нет, нет, это мои кровные. Представляешь, Никольской так понравился свитер… Одиннадцать гвоздик принесла. На самом деле очень пикантно получилось — как с парижской картинки.
Ее глаза вспыхнули на мгновение задорным огоньком.
— Опять по ночам вяжешь? Тебе ведь запретили врачи зрение напрягать.
— Ты же знаешь, деточка, я от вязания большое удовлетворение получаю. Должен же человек себя хоть как-то выражать? — Мать жалко улыбнулась. — Танечка, а ты помнишь, что у Никиты Семеновича сегодня день рождения? Мы на этот раз по-семейному отмечаем — все свои. Ты уж, пожалуйста, зайди хоть на пару часиков.
— Завтра после работы забегу. Сегодня у меня что-то горло болит и вообще… я не в форме.
— Заедем за тобой на обратном пути из химчистки, а назад такси вызовем. Неудобно все-таки: Вика с Жориком придут, а завтра они не смогут. Никита Семенович и так считает, будто ты к его дочке с высокомерием относишься.
— Мамочка, я не обязана снисходить до ее глупостей, — громко заявила я.
— Тише, тише, деточка, я все понимаю. Но ведь Кит для тебя столько сделал. Вплоть до отдельной квартиры, — в который раз напомнила мне мать. — Он тебя как родную дочку любит. Деточка, он кабанью ногу запек. По особому рецепту.
Ох, уж эти особые Китовы рецепты, о которых мама с гордостью оповещает гостей, — сплошной перец с чесноком. А ведь придется есть. И даже нахваливать.
— Мамуля, знаешь, я встретила вчера в консерватории…
Мне вдруг ужасно захотелось рассказать матери про нашу встречу с Кириллиной. Но она, как обычно в присутствии Кита, никого не слышала.
— Юбиляр! — громко окликнула она. — В котором часу мы будем назад ехать? В три? Танюшу подвезем. Она прихворнула, но все равно жаждет тебя поздравить.
— Мама!
Я осеклась, услышав в коридоре шаги Кита.
Мать вскочила и поспешила на кухню засунуть в холодильник щуку. Потом принялась мыть посуду, громоздящуюся в раковине со вчерашнего дня.
Кит аккуратно переложил на стол разбросанные по креслу детали моего туалета и сел, не снимая своей роскошной, цвета молочного шоколада, дубленки. Я видела, ему не терпелось узнать, какого пола существо ночевало у меня на кухне и не оно ли причина моей растрепанности в столь позднее даже для меня время.
Кит ревнив, очень ревнив. А меня считает чуть ли не своей собственностью. Если Кит решит, что у меня есть любовник, он наверняка будет мне мстить. Мелочно, на каждом шагу отравляя мою и без того отравленную жизнь. Только этого мне не хватало! Поэтому на вопрос матери из кухни: «Небось опять эта Райка у тебя ночевала?» — я ответила, в упор глядя на Кита: «Да, Райка». Я слышала, как мать подметала пол, потом появилась в дверях со сложенной Стасовой постелью, которую засунула на антресоль платяного шкафа.
Кит все это время сидел в кресле в позе памятника Льву Толстому, глядел в окно поверх зарослей фуксии и мелко стучал обутой в высокий замшевый ботинок ногой.
— Ну, к трем будь готова, — напомнила мне мать уже в дверях. — Я поднимусь за тобой.
Она выиграла и эту схватку с моим самолюбием, не желающим подчиняться сложному ритуалу семейных условностей. И все это, как она глубоко убеждена, делается ради моего же блага.
Я снова легла в постель. Егор вылез из-под дивана и с интересом стал обнюхивать то место, где только что сидела мать. Потом подошел к креслу и начал точить когти о подлокотник, на котором покоилась пухлая ладонь Кита.
Зато я не позвоню сегодня Кириллиной, хотя она наверняка будет ждать моего звонка. Не позвоню, злорадно думала я. Она мне десять лет не звонила, забыла, что я есть на свете, а теперь вдруг такой интерес к моей особе. Сказала, я изменилась, а за сим понимай — постарела. Ты тоже, милочка моя, не Брижит Бардо и даже не Клара Лучко. Присочиню для нее какую-нибудь суперсовременную байку про мужа-дипломата, который по загранкомандировкам мотается, — у меня же не написано на лбу, что я старая дева. Подумаешь, счастье большое — замуж выскочить. Ограничить круг своих интересов проблемами семьи и быта, как все женщины нашей кафедры? Да они бы в обморок от зависти попадали, если бы увидели меня в постели в час дня. Однако пора хотя бы чаю выпить.
Я полезла в кухонный шкаф за медом, и на меня откуда-то сверху упала Стасова шапка, которую он наверняка забыл на самом видном месте, а мать убрала с глаз долой. С Китовых, разумеется. Опоздала — он наверняка ее заметил и опознал. Стасову кроличью ушанку не опознать невозможно: точно Егор целый год об нее когти точил. Кит считает Стаса чуть ли не сексуальным маньяком, а его болезнь — мозговыми явлениями на почве неудовлетворенного полового влечения. Кит всему умеет дать научное обоснование. Пока мать приводила в порядок мою кухню, он сидел в кресле и взвешивал все «за» и «против» моей «амурной связи» со Стасом. Наверняка в чокнутые меня произвел. Впрочем, он давным-давно это сделал. Еще в то лето.
«Кит по-своему чуток», — рассуждала я про себя, закручивая перед зеркалом на термобигуди свалявшиеся кудели. У Вики наверняка будет на голове некое сооружение вроде каменного цветка — чего-чего, а лака для волос в наших салонах красоты не жалеют. У нее всегда, волосок к волоску, платье сидит как на манекене. «Что значит человек прожил несколько лет за границей!» — восхищалась каждый раз мать, которая искренне считала, что все «выездные» сделаны из другого теста, чем мы, простые смертные. Пес с ней, с Викой. Каждому, как говорится, свое. Я не терзаюсь завистью, хотя она, если цитировать все того же Кита, является «важным стимулом человеческого прогресса». Меня он обошел стороной. Бабушкины старания пропали даром. И все из-за…
Я больно обожгла пальцы, вытаскивая из кипящей воды последнюю бигудину. Между прочим Кит вовсе не гангстер. Просто он — вполне современный человек. И даже по-своему чуткий. Раньше матери увидел, что я качусь с горы, на которую взбиралась целых десять лет. Понял и предложил свои утешения…
Мать, помню, торчала на даче, обирая с дотошностью саранчи смородиновые и малиновые кусты. Кит засиделся после совещания с приятелями и остался ночевать в Москве. Пришел домой веселенький, пахнущий коньяком и дорогими сигаретами. Я по обыкновению затворилась в своей комнате. В тот раз он не побоялся нарушить моего одиночества.
— Все грустим, тургеневская барышня? — поинтересовался он, присаживаясь ко мне на тахту. — Грусть современным девушкам не к лицу. Они вянут от грусти, как розы от мороза.
Я не удостоила его ответом.
— Сегодня ты похожа на младшую Вертинскую.
— А вчера напомнила тебе бабу-ягу, — огрызнулась я.
— Ха-ха-ха! Заело. На то и было рассчитано. Сегодня ты загадочна, как тень сфинкса. Хотел бы я твою загадку разгадать.
Он положил руку на журнальный столик и сыграл на нем что-то бравурное.
«Вот так он и мать соблазнял. Она клюнула на эту дешевку», — презрительно подумала я.
— Давай разгадаем твою загадку! — Кит наклонился и коснулся своими мокрыми губами моей руки. — Воспрянешь, как роза от утренней росы.
Это последнее сравнение меня окончательно доконало. Я резко встала с тахты и подошла к окну.
— Между прочим, я видел тебя в том укрытии за гаражом, где ты нагишом загорала. Пуссеновская Флора среди русских ромашек. Шедевр. С малю-юсеньким изъяном — не хватает законченности форм. И знаешь, почему?
— Потому что с тобой не переспала, — отозвалась я, не обернувшись от окна.
— Фу, как грубо! Прямо-таки лексикон деревенской околицы. Ты же будущий лингвист. По-английски, как ты знаешь, это называется make love, то есть заниматься любовью. Как живописью, музыкой, языком. Да, да, это искусство, настоящее искусство…
В данный момент, с высоты тридцати, мне было смешно, а тогда, помню, стало противно. Кит понял это по моему виду и тотчас отступил. Наш Кит презирает всякое насилие. С того дня началась методичная осада крепости, происходившая на глазах либо ни о чем не подозревавшей, либо закрывавшей на все глаза матери.
Кит на каждом шагу оказывал мне знаки повышенного внимания, прикрываясь, разумеется, своим так называемым родством. Кит делал мне комплименты, подчас довольно пошлые, и меня иной раз так и подмывало швырнуть в него чем-то потяжелей. Наконец Кит задаривал меня отнюдь не дешевыми подарками, явно ожидая ответных, причем определенного рода. Так мне, по крайней мере, казалось. Но в тот период, когда меня целиком охватила апатия, отпугнувшая буквально всех друзей и знакомых, Кит сыграл на самой нужной струне.
— Словом, наш Кит — опытный психиатр, — вслух сказала я. — Вы же, кавалер де Грие, позволяете себе бесконечно презирать его. — Польщенный моим изысканным обращением, Егор поднял лапку и мягко провел ею по моей ноге в австрийских ажурных колготках, подаренных когда-то тем же Китом. — Смотри, порвешь, а подарить теперь некому: истрепалась скатерть-самобранка, а Пуссеновская Флора превратилась в Медузу Горгону. Теперь мне самой придется задаривать Кита подарками.
Кстати, о подарках — что же ему преподнести? Вику мне все равно не перещеголять, по части подарков тем более, хоть мать и называет ее «грошовницей». За глаза, разумеется. И все равно купленный Викой по дешевке на какой-нибудь лондонской или багдадской барахолке джемпер будет выглядеть куда элегантней любой приобретенной у нас вещи. Прежде всего благодаря упаковке.
Я рыскала по книжным полкам, пока не наткнулась на «Спасенные шедевры» — альбом репродукций с картинами Дрезденской галереи. У Кита, я знала, такого не было. Жалко, конечно, расставаться, но я приказала себе не быть рабой вещей. К тому же мой спаситель Кит будет гораздо больше счастлив получить этот сверток в газете, чем аккуратный Викин пакет с непонятной заграничной надписью.
Я ничего не имела против преуспевавшей по всем статьям Вики, которую мать пыталась даже ставить мне в пример. Ну да, Вика прожила два года в Лондоне, не так давно они с Жорой вернулись из Нью-Йорка. Я знала наперед, с каким благоговением моя сроду не выезжавшая за кордон мать будет слушать длинные рассказы Вики о похожих на музеи торговых центрах, о невиданной раскованности американцев, расхаживающих по улицам чуть ли не в купальных костюмах.
— Идет себе мадам лет шестидесяти, ну, скажем, по Бродвею, — снисходит к нашей серости Вика, — трясет себе дряблым животиком, а трусики на ней наподобие полиэтиленового пакетика. Прохожие — ноль внимания. А у нас уже в Шереметьеве я буквально обалдела от девиц, которые в тридцатиградусную жару парятся в кожаных пиджаках и джинсовых юбках, — презрительно кривит губы Вика. — Ох, уж это наше истинно расейское стремление всегда быть при параде.
Она так выделяет «наше», что ни у кого из присутствующих и сомнения не возникает, что это личное местоимение к личности Вики никакого отношения не имеет.
Мать наверняка сидела и думала, как несправедлива судьба. Думала применительно ко мне, сопоставляя способности с трудом окончившей Плехановский институт Вики с моими, столь много обещавшими в юности. Уж кто-кто, а я свою мамашу знаю. Вот бабушка никому не завидовала. Кириллина, кстати, тоже, почему-то вспомнила я ее. Правда, по словам Райки, ей только бассейна с морской водой не хватало. Нет, все-таки Варвара Аркадьевна — неплохой человек. И я обязана, обязана ей позвонить…
Я закрыла последнюю петлю и резким движением оборвала нитку. Хорошо, что я пришла сюда — дома свитер еще бы недели две провалялся недовязанным. К тому же здесь если не занять себя каким-то делом, обязательно улучишь момент, чтобы сказать матери какую-нибудь гадость относительно ее пресмыкания перед Китовыми родственниками. А потом целый вечер будешь грызть себя за несдержанность.
Кит проскользнул в спальню, где я примеряла перед зеркалом свитер, собранный на живую нитку. Он притаился за шкафом, уверенный в том, что я не подозреваю о его присутствии. Я же видела в левую створку зеркала его похожую на утес тень и прикинулась, будто на самом деле не подозреваю. Я чувствовала, Киту необходимо со мной поговорить.
Мне тоже нужно было обменяться с ним двумя-тремя ничего не значащими фразами — это у нас давно вошло в привычку. Я оглянулась и улыбнулась одними губами. Не ему, а просто так.
Китова тень, трепыхнувшись по ковру, метериализовалась возле меня.
— Ты сегодня изумительно выглядишь, — сказал он, стоя от меня на расстоянии вытянутой руки. — Вашу породу болезни только красят.
— А я ничем и не больна. Ты сам это прекрасно знаешь.
— Ну да, разумеется. — У него был очень рассеянный вид. — А Стас почему не пришел меня поздравить? Или, может, еще придет?
«Не придет, — подумала я. — Ни за что не придет. Потому что я вчера осмелилась вспомнить то, чего не должна была вспоминать».
— Он, кажется, впервые у тебя ночевал? С чего это вдруг?
— Ты скоро начнешь меня к Егору ревновать. — Я усмехнулась. — Далековато мы забрели с тобой в темный лес.
Кит был поникший, подавленный. Мне стало его жаль.
— Извини меня, Кит. Ты понимаешь меня лучше, чем мать.
— Закон природы, девочка моя. — Он оживился и снова распушил хвост. — А мы с тобой люди в общем-то с нормальными наклонностями. Да, да, в тебе они тоже восторжествуют. Рано или поздно.
Последняя фраза достает меня очень глубоко, и я спешу в столовую, где воздух спокоен и от торшера на ковре ложатся уютные мягкие тени. Кит идет на кухню глотнуть из перколатора холодного кофе, этого неизменного стимулятора при пониженном тонусе у людей с нормальными наклонностями.
«Приму душ и завалюсь спать», — думала я, возвращаясь в оплаченном матерью такси с полной сумкой объедков «с барского стола», как я называла банки с салатами и свертки с кулебякой и пирогами, которых нам с Егором обычно хватало на несколько Дней.
Все-таки жизнь лучше наблюдать издалека. Она слишком несовершенна, чтобы принимать ее всерьез, уж не говоря о том, чтобы пытаться в ней что-то исправить. Издалека — спокойней. И впечатление о ней можно довольно объективное составить. Особенно если не спешить осуждать людей, не подходящих под твой образчик добродетели. У бабушки, помню, была на этот счет своя теория. Ну да, она считала, что злодеев на свете не бывает. Мир делится на сильных и слабых, не способных противостоять трагически сложившимся обстоятельствам.
Я была далека от того, чтобы всех подряд считать ангелами, хотя у меня всегда туго обстояло дело с классификацией добра и зла. Притворство я считаю отвратительной чертой, но, как мне кажется, без него не прожить. Моя мать притворяется, будто обожает Вику почти как родную дочку. Кит догадывается об этом притворстве, и оно его вполне устраивает. Иные правила в игре под названием «семейная жизнь, отягченная детьми от предыдущего брака» просто неприемлемы.
Приводить себе другие примеры противоречивости некоторых понятий мне лень, а потому, запихнув в холодильник сумку со всем ее содержимым, я залезла под душ. Он шумел, как дождик за окном в теплую летнюю ночь…
Телефон звенел давно. Наверное, это мать решила справиться, как я доехала. Я не спеша завернулась в махровый халат, вытерла ступни полотенцем. А телефон все звенел и звенел с завидным упорством механического существа.
— Ташенька, — услышала я в трубке всхлипывающий голос, — если бы не дозвонилась тебе, то хоть в петлю. Ташенька, родненькая, прошу тебя, приезжай…
— Вот и попробуй, Егор, отличи добро от зла, — ни с того, ни с сего вспомнила я свои недавние рассуждения. — Как ты думаешь, а что во мне сильней развито: копыта или крылышки?
А вот теперь — мать:
— Доченька, ты хорошо доехала? Мы тут с Никитой Семеновичем моем посуду и говорим о том, какое у тебя отзывчивое сердечко. Спокойной ночи, моя маленькая.
И чего это вдруг они перемывают мне косточки?
Я направилась в кухню, машинально открыла холодильник и достала из-под свертков с пирогами мой новый черно-белый свитер. Он был похож на пингвина — и расцветкой, и на ощупь. Правда, я никогда в жизни не видела живого пингвина, а тем более не щупала его. Как не замечала в себе отзывчивости.
Я напрочь забыла их адрес — все-таки самовнушение по системе йогов отнюдь не ерунда — и теперь с трудом ориентировалась в мутной от лепешек мокрого снега мгле. Таксист уже рад был выкинуть меня в ближайший сугроб, когда я наконец узнала небольшой скверик перед домом.
Итак, я отключила свою живую память и шла, повинуясь памяти механической: четвертый этаж на лифте, один пролет наверх (крутые каменные ступеньки потемнели и совсем стерлись), дверь направо возле следующего пролета.
«Скажу Кириллиной, что пешком поднималась, — мелькнуло в голове. — А то еще догадается, что мне от волнения не хватает воздуха».
Полутемный холл, перегороженный надвое стеклянными дверями, собачий лай, переходящий в радостный визг, голоса за полуоткрытой дверью в бывшую детскую — Сашину — комнату. Чьи — не в силах различить. И вот уже я сижу в столовой на диване, словно усохшем от старости. В колени мне тычется большая песья морда. Варвара Аркадьевна, расположившись в кресле, что-то говорит, всхлипывает, тоже почему-то трогает мои коленки. Я гляжусь в зеркальную дверцу огромного старинного шкафа напротив и чувствую себя, как пингвин, которого люди заманили на корабль. Любопытно и страшно одновременно. В основном страшно — вдруг уберут трап?
«Глупости, — одергиваю я себя. — Моя свобода неприкосновенна. Помни, как тяжело она тебе досталась…»
Черный Рыцарь уже сидит рядом со мной на диване и вылизывает мои пышущие жаром щеки. Варвара Аркадьевна после долгих всхлипываний и причитаний наконец произносит что-то более-менее членораздельное:
— Ташечка, с тех пор как ты исчезла из нашей жизни, все в ней наперекосяк пошло. Знала бы ты, чего я натерпелась за все эти годы… И слава Богу, что не знаешь. Прости меня, деточка, — всполошила среди ночи. Уж так мне тяжко, так муторно сделалось. Такая депрессия навалилась!..
«Сашка где-то рядом. Зла не помню, видеть его не хочу. Зло помню, видеть хочу… Антитеза. Два взаимоисключающих понятия. Я их сейчас оба в себе совмещаю. Определенно что-то испортилось в моей голове».
— Ташенька, с тобой он совсем другим был. Ты помнишь, каким он был замечательным мальчиком? Молодой лорд. А теперь… Я часто думаю: неужели это мой сын? Да простит мне Господь подобные мысли! Видела бы ты, Ташенька, как они с Валентиной дерутся. При ребенке, при мне…
«Валентина?.. Но ведь должна быть Валерия, Лерка. Или я ослышалась?..»
Рыцарь положил мне на колени свои могучие лапы и сверху лохматую башку. Ну и тяжесть! Словно могильным камнем придавили.
— Ты не знаешь Валентину? Ах да, ты же ее не знаешь. Ташечка, Ташечка, это нам за тебя кара…
Только этого мне не хватало! Она на самом деле позвала меня ради того, чтоб излить душу. Нашла добрую дурочку, которую можно приспособить в качестве сиделки у постели душевнобольного.
— Не буду, не буду прошлого касаться, — пошла на попятную Кириллина. — Мне бы только умереть спокойно, а там как хотят… — Она махнула обеими руками, и я обратила внимание, что ее ногти еще запущенней моих. — Верочку жаль, хотя они и ее против меня настроили. Бабка у них вместо домашнего пугала. Видел бы Рудик, как надо мной сын измывается! Ташечка, мне завтра Наталью Филипповну из больницы забирать, а Валентина грозилась ее отравить. Она все может.
Честно говоря, мне было не до ее рассказа. За стеной набирал силу скандал. Наконец женский голос сорвался на истеричный визг, что-то упало, раздался звон разбитого стекла. Заплакал ребенок.
Рыцарь поднял свой блестящий нос на уровень моего и завыл, обращаясь к хрустальной люстре под потолком.
Кириллина вздрогнула, поднесла к губам скомканный платочек.
Детский плач за стеной становился все громче. Рыцарь сиганул с дивана и стал скрести лапой дверь.
— Наталья Филипповна скоро уедет. Он ее больше никогда не увидит. Сейчас ее нужно профессору показать. У нее запущенная глаукома. В их поселке даже окулиста нет. У Веры Кузьминичны тоже глаукома была. Как жаль, что Веры Кузьминичны больше нет с нами.
В последней фразе я ощутила фальшь. Наверное, Кириллина решила отблагодарить меня за отзывчивость.
Плач за стеной внезапно прекратился. Рыцарь прыгнул на диван и уперся мне в бок своим могучим телом.
— Наталья Филипповна через неделю уедет. Неужели нельзя потерпеть? — Варвара Аркадьевна обращалась к стенке, за которой вдруг наступила гробовая Тишина. — Разве можно бросить на произвол судьбы старого больного человека? Тем более она же не чужая…
— Эта… — я чуть было не сказала «Валентина», но вовремя поправилась на «Наталью Филипповну», — она вам родственница?
— Дальняя. Очень дальняя. Разыскала по справочному столу. Мы с ней тридцать лет не виделись. Деревенская она совсем, вот Валентина и возненавидела ее, хотя сама… — Кириллина безнадежно махнула рукой. — И Сашу против нее настроила. Ташечка, ты не представляешь себе, какое влияние имеет на моего сына эта парикмахерша!
Тоже мне графиня! Я вспомнила, как еще в школьные времена Кириллина походя охарактеризовала мою мать, с которой встретилась на родительском собрании, «домработницей», о чем рассказал мне в ту пору не имевший от меня никаких секретов Саша.
— Таша, прошу тебя, поговори с ним. Ты когда-то так хорошо на него влияла. Он совсем ручной был. А теперь… Поговори, милая. И прости нас. Ташечка. Спаси моего сына.
Она встала. Я раскрыла было рот, чтоб возразить. В этот момент дверь со стуком распахнулась. Диван стал проваливаться подо мной и Рыцарем, который, кажется, этого не заметил. Пингвин в зеркале напротив вобрал голову в плечи.
— Маман, дай десятку. С получки верну. Хотя, может, и не верну, — услышала я еще незабытый голос.
— Собрался куда-то?
— Много будешь знать… Да ты и так уже старая. Так дашь?
— У меня нет денег.
— Не заливай. Три дня назад пенсию получила.
— От пенсии уже рожки да ножки. Квартира, продукты…
— …Такси, фрукты в больницу.
— Саша, я же просила…
— Я тоже прошу. И совсем немного. Прекрасная возможность откупиться от родного сына.
Я изо всех сил старалась смотреть мимо них, мимо себя в зеркале, мимо большого портрета горько плачущего ребенка на стене. Мне казалось, я слышу его плач даже через распаляющиеся голоса матери и сына.
— Убери руки, иначе не получишь!
— Убрал, убрал.
— Валентина скажет, что я тебя спаиваю.
— Провались она к…
Он мельком глянул в мою сторону. Снова взгляд, уже повнимательней. Варвара Аркадьевна рылась в сумке, перебирая руками точно в замедленном кинокадре.
— Опять в вытрезвитель попадешь.
— По крайней мере, по-человечески высплюсь. — Он засунул деньги в карман и отвесил поклон в сторону дивана. — Вынужден откланяться. Прошу извинить за будничную сцену — праздники кончились, пироги зачерствели. Се ля ви, мадам.
Входная дверь хлопнула с сухим треском. Как елочная хлопушка, которыми я в детстве любила пугать из-за угла. Всех подряд, в том числе и Сашу. А он смеялся.
Варвара Аркадьевна зажгла сигарету, повернулась ко мне спиной. Я встала, одернула свитер. Время нашего рандеву истекло.
— Знаешь, ведь он до грузчика докатился. А его жена — дамский мастер. — Варвара Аркадьевна резко обернулась, гневно блеснула повлажневшими глазами. — Представляешь, Таша, какого рода публика меня теперь окружает?!
Я не испытывала жалости к ней. Если я и жалела кого-нибудь, то только себя. За то, что все эти годы истязала душу по-голливудски роскошными картинками из семейной жизни своего возлюбленного и первой красавицы нашего факультета. Я глубоко переживала этот обман, хотя по логике вещей должна бы злорадствовать.
«Так им и надо! — все-таки прорезался во мне трезвый голос. — Ну и семейка! Самый симпатичный из них ты, Рыцарь».
Я наклонилась, поцеловала его в широкий твердый лоб и направилась к выходу.
— Постой, — нагнал меня возле самой двери задыхающийся голос Кириллиной. — Вот, тут тебе написано. — Она протягивала мне замшелого цвета книжку. — Хотела в букинистический отнести, потом жалко стало…
Я машинально раскрыла титульный лист.
«Ты возносишь меня высоко, милая Пташка. Здесь, в вышине, так хорошо. Как бы не упасть — держи крепче.
Александр Самый Первый».
Я засунула книгу в сумку. Минуту спустя я уже стояла посреди заснеженной пустыни Комсомольского проспекта. Хлопья падали все гуще — совсем как во сне Маши из «Щелкунчика» на сцене Большого театра.
Вокруг стояла первозданная тишина.
Бабушка умерла в разгар моих выпускных экзаменов. Кириллины забрали меня к себе на дачу. Всеми похоронными делами занимались мать с Китом. Сдав последний экзамен, я вернулась домой в чисто прибранную, пахнувшую хвоей квартиру. Мое успешное завершение школьной эпопеи казалось таким незначительным событием в сравнении с той нездешней тайной, печать которой лежала на каждой вещи в нашем доме.
— Вера Кузьминична просто перешла в другое измерение, — самым серьезным образом убеждал меня Саша. — Когда-нибудь в будущем люди сумеют наладить контакты со всеми, перешедшими туда. Это не мистика, хотя сейчас нам даже не дано представить, что там происходит. Ведь мы — рабы нашего измерения и его довольно примитивных понятий. Представляешь, люди будущего смогут общаться с Гёте, Байроном, Моцартом. Не так, конечно, как общаемся между собой мы, а какими-то иными каналами связи, через разум. Гении будут продолжать обогащать Вселенную своими творениями, открытиями.
— Один разум, даже самый гениальный, изолированный от сердца, не сумеет дать миру ничего грандиозного, — говорила я. — Да он попросту перестанет существовать, лишившись его импульсов.
— Вот видишь, ты тоже вся во власти понятий, присущих нашему измерению, — горячился Саша. — А я вижу все иначе: разум подключается к огромному источнику энергии, который снабжает его всем, чем когда-то снабжало тело. И еще многим таким, о чем мы и предположить не можем. Например, ощущением вечности. Или полной — первозданной — тишины. Ведь человеку за всю его жизнь не дано познать, что есть чистая первозданная тишина…
Мне так не хотелось возвращаться из этой тишины. Впервые за много лет мне не хотелось домой. Мне хотелось быть незащищенной от космических бурь и земных ветров, солнечных лучей и трескучих морозов…
Егор и ухом не повел, когда я вошла в комнату. Он сидел в позе кенгуру возле вазы с хризантемами и старательно обгрызал лепестки, которыми уже была усеяна скатерть. Я стащила свитер и бросила им в него. Пролетев мимо, свитер распластался на скользкой черноте рояля.
«Матери ни о чем не скажу, — размышляла я, накрыв ухо подушкой, чтобы не слышать отвратительного чавканья Егора. — Начнет вопить, что я совсем потеряла гордость. Тоже мне добродетель, эта гордость. Пьедестал убожества, щит равнодушия. В том измерении такого понятия вообще не существует. В том измерении…»
Я вдруг вспомнила, что пока живу на Земле.
Разумеется, я зверски не выспалась, голова раскалывалась от всяческих мыслей, сердце трепыхалось в груди как собачий хвост. Студенты по своему обыкновению гнусавили гласными и свистели половиной согласных. Но я думала почти с радостью о том, что сегодня раньше пяти домой не попаду. В институте я чувствовала себя в безопасности от ночных сил, перед которыми я чуть было не капитулировала. Я жалась к людям, как бездомная кошка. В особенности к нашей завкафедрой Токаревой, чью гордыню, как мне казалось, не смогла сломить даже семейная жизнь.
— Добившись от Бакутина развода, я почувствовала себя человеком. До того была чем-то вроде плевательницы. Да, да, простите за выражение, обыкновенной плевательницей, в которую швыряют окурки и прочий мусор… — делилась с сослуживцами несколько дней тому назад монументообразная Алла Афанасьевна. — Мой бывший муж за столом предложил тост за добродетели своей незабвенной Музы Станиславовны, его предпоследней супруги. Это было в мой последний день рождения.
— Вы же, Аллочка, рассказывали, что эта Муза давно и бесславно почила, — подначивал доцент Рыбкин. — А вместе с ней и угроза вашему, в ту пору еще тлевшему семейному камину.
— Разве смерть этой женщины что-то меняет? — Токарева насмешливо прищурила свои дальнозоркие глаза. — Дело отнюдь не в том, что Муза Станиславовна своим существованием угрожала нашему семейному благополучию. Ни боже мой! Я сама покупала соки и апельсины, которые Бакутин возил ей в больницу. Этим, как вы понимаете, я только вызывала к себе уважение друзей. Но перечислять в присутствии посторонних людей, а тем паче ныне здравствующей жены, достоинства и добродетели усопшей — тут уж, как говорится, прошу пардона. Моя школьная подруга после этого перестала мне звонить, обвинив меня в полном отсутствии женского достоинства. Ты, говорит, так низко пала за время своего замужества…
Я целый день приглядывалась к Алле Афанасьевне, в перерыве подсела к ней покурить. «Постарела, постарела ты, мисс Прайд, за последнее время, — думала я, поглядывая на нее украдкой. — Вся словно тряпка обвисла. Анекдоты не травишь, студентов зачетами изводишь, хотя раньше нас за въедливость корила. Видно, нелегкое это дело — отстаивать в глазах знакомых элементарное женское достоинство».
— Ты бы, голубушка, вязать меня научила, что ли, — вдруг попросила меня Алла Афанасьевна. — Правда, вязаные вещи мне не идут, но, говорят, сам процесс вязания полезен. Для нервной системы. Я как-нибудь принесу спицы и шерсть.
Я разочарованно сунула недокуренную сигарету в жестянку из-под растворимого кофе и пошла в туалет прополоскать рот.
Райка позвонила в одиннадцатом часу, когда мы с Егором уже готовились ко сну. Райка раза два в году ночует у меня. Главным образом после особо бурной сцены с очередным «мужем». Она часто приходит ко мне без предварительного звонка и в сценическом гриме. В тот день она позвонила мне сразу после спектакля, доложила о своем «полном и окончательном раскрепощении от этих одноклеточных» и явилась, источая аромат «Черной магии» и еще не выветрившуюся магию сцены.
Мать не перестает удивляться моей возникшей, как она утверждает, «на голом месте» симпатии к Райке. Мы же иной раз можем просидеть целую ночь за чаепитием и воспоминаниями. Райка танцует в кордебалете театра оперетты, до пенсии ей два года, хотя она всего на восемь лет старше меня. Пенсии боится, как чумы, театр свой обожает и, стараясь заразить этим чувством меня, с восторгом рассказывает о театральных романах и интригах.
— Ты, подружка, закисла в своей банке с водорослями, — вещала Райка, отрезав большой кусок торта. — Хочешь, познакомлю с нашим новым премьером?
— Премьеру премьерша нужна, — возразила я. — Статистки вряд ли попадают в фокус его зрения.
— Несчастная жертва самокритики! — Райка фыркнула. — Да он тебя в королевы произведет, стоит тебе заговорить на твоем чистокровном английском.
— Королевам в наше время горничных предпочитают, — делаю я неожиданный для себя вывод.
— Это уж точно.
Райка посерьезнела, даже помрачнела и надолго замолчала.
В тот день я не боялась, что Райка заговорит о Кириллиных. Все, за исключением финала, происходило, можно сказать, у нее на глазах. Да и о подробностях финала она могла составить себе представление из моих хмыканий и отдельных междометий в ответ на ее вопросы. Райке в житейской мудрости не откажешь. И в чуткости тоже — который год во всех наших экскурсах в прошлое она умело обходит неприятные для меня подробности. От этого наши воспоминания похожи на приключенческую книгу, из которой выдрали самые интересные страницы. До определенного времени это меня вполне устраивало. Но в тот день я вдруг поняла, что мне необходимы острые ощущения.
— Раек, вчера, а точнее сегодня, я посетила небезызвестную тебе Кириллину.
От неожиданности Райка уронила на клеенку кусочек торта с ложки и отправила его в рот пальцами.
— Она позвонила мне поздно вечером и попросила срочно приехать, — тараторила я, опережая Райкины комментарии. — Она опустилась, постарела, но по-прежнему строит из себя… А он… — Я сделала глубокий вдох и призвала на помощь всю свою силу воли, — он спивается, скандалит с супружницей. Словом, катится по наклонной. — Я боялась готового сорваться с Райкиных губ вполне уместного в данной ситуации «так им и надо» и строчила как из пулемета. — Кириллина дальнюю родственницу пригрела, а Саша с… Валентиной гонят ее к чертовой матери. Эта… Валентина парикмахерша. Кириллина ее презирает. — У меня звенело в ушах и плыло перед глазами. — Собака у них изумительная — ньюфаундленд. Я влюбилась в Рыцаря без памяти.
Райка глянула на меня с укором, открыла было рот, помялась несколько секунд, но все-таки спросила:
— Его видела?
Я кивнула, попыталась отхлебнуть из пустой чашки, полезла в коробку за тортом, хотя передо мной на блюдце лежал нетронутый кусок.
— Слава Богу, — изрекла Райка.
— Почему — слава Богу? — спросила я, хотя с ходу уловила направление Райкиных мыслей. Я не могла согласиться с ней до конца.
— Наконец померкло ясно солнышко, и да здравствует новый день! Недаром я толкую тебе целый вечер про нашего нового цыганского барона.
— Как же ты, Райка, испорчена своей сценой, — изрекла я и тут же в душе осудила свое ханжество.
— Ладно, не будь занудой. Ты ему, наверное, принцессой показалась. Теперь свою бедную парикмахершу совсем с дерьмом смешает.
— Кириллина говорит, она имеет на него громадное влияние.
— Это благодаря чему, позвольте спросить? — оживилась Райка.
— Понятия не имею.
Я извлекла из холодильника полбутылки выдохшегося шампанского, оставшегося от прошлого Райкиного визита. Я знала, что утром пожалею о том, что выпила на ночь. И о том, что с Райкой разоткровенничалась, тоже пожалею. Но мне было необходимо говорить, слышать себя со стороны. Я так долго молчала.
— Видела бы ты, во что их квартира превратилась. И Варвара Аркадьевна тоже.
— А он?
— Веришь, ничего не могу сказать. Не знаю. Не помню.
— С тобой все ясно. — Райка повертела в своих костлявых пальцах бокал с желтоватым вином. — А ее видела?
— Нет. Хотя, погоди… Ну да, кто-то выглянул, когда я уже в шубе была. Какая-то бесформенная глыба.
— Дачу они, наверное, продали.
— Понятия не имею.
Я вдруг отчетливо увидела заросший березками большой участок в Жаворонках, зеленый деревянный дом с мансардой и двумя просторными верандами. У меня там даже когда-то своя комната была — окнами на куст белой сирени. Сердце заныло при мысли о том, что в ней теперь, вероятно, живет кто-то чужой.
— Хивря ты, Татьяна, вот что я тебе скажу, — изрекла Райка. — Лучшие годы ухлопала на этого… двухклеточного. А в нашем возрасте трудно наверстывать. Тем более что Москва — ярмарка невест. Разве что на периферию податься.
— А как же твой цыган-премьер?
— Так то ж для минутного плезира. Неужели, подружка, не волокешь? Таких на приличную жилплощадь не прописывают. — Райка вдруг наклонилась над столом и спросила таинственным шепотом: — Так это из-за той парикмахерши он тебя бросил?
— Я бросила, понимаешь?
— Не вижу разницы.
— Нет, не из-за нее… Та красивая была. На Лиз Тейлор похожа. В нее все наши ребята были влюблены.
Я вспомнила, как Лерка отплясывала на той проклятой вечеринке на даче у Кириллиных: руки, как у языческой танцовщицы, сквозь упавшие на лицо волосы сияют необыкновенного цвета и разреза какие-то нездешние глаза. Я стояла рядом с Сашей. Он вдруг схватил меня за руку и больно стиснул ее. Потом… Потом я помню, как безжалостно ухмылялись надо мной июльские звезды.
— Куда же, интересно, делась та сексуальная дива? — услышала я словно издалека Райкин голос. — Ну да, пока ты ушами хлопала и играла ему Шопена, эта Тейлориха предложила ему нечто более существенное. А он нажрался как следует и в лес удрал.
Лучше бы я произнесла монолог перед Егором. Похоже, Райка вошла во вкус.
Мне и самой непонятно, куда делась Лерка. Разумеется, можно спросить у Кириллиной, да много чести — еще подумает, будто вся моя жизнь вокруг их семейки вертится.
Райка уснула прямо на голой тахте — балетная привычка. Я легла в свою давно не убиравшуюся постель с книгой, которую сунула мне на прощание Варвара Аркадьевна. Чтоб не разреветься, открыла подальше от начала, как раз на письме лорда Байрона к Терезе Гвиччиоли. Свихнуться можно от всех этих «любовь моя», «душа моя». Я всеми силами старалась выйти из расслабленного состояния, окидывая себя холодным взглядом со стороны: экзальтированная девица, которая вот-вот четвертый десяток разменяет, только что излившая за бутылкой вина подружке душу, а теперь готовая оросить слезами подарок от первой любви, запоздавший на целое десятилетие. Махровая пошлость.
Я захлопнула книгу и собралась уже затолкнуть ее под тахту, как вдруг обратила внимание на торчавший из нее уголок.
…Таким, как на этой карточке, я не видела Сашу никогда. Словно за его спиной не двадцать два, а по меньшей мере раза в два больше. На обороте год и одно загадочное слово — «Ерепень». По обе стороны от Саши какие-то дети, которых я поначалу не заметила, — наверное, ученики.
Ерепень… Дикое, точно вздыбившееся слово. Как бурлящая в паводок река. Как острые колючки степного татарника. Что это его занесло в эту глухую мрачную Ерепень?..
Страшная вещь — бессонница. Человеку ночью спать положено. Ночью одни хищники бодрствуют. С их кровожадными инстинктами. И Моцарта послушать нельзя — нижний сосед начнет в потолок шваброй стучать. Он на классическую музыку, как бык на красную тряпку реагирует. Одноклеточное, невольно думаю я Райкиными словами. Да, Кит прав — опоздала я родиться лет эдак на сто. Вылитая тургеневская барышня. Охи, вздохи, восхищения, душевное волнение… Кому это нужно в конце двадцатого столетия? Теперь такие не в моде. Кстати, а какие сейчас в моде? И что значит — быть в моде?..
Я села в постели, ежась от холода. На улице жуткий мороз, да еще с ветром. А ведь уже конец марта. Весна началась. Раньше я с таким нетерпением ждала весны… Спрашивается, на что я надеялась? На что вообще может надеяться влюбленная женщина? А тем более идеалистка?..
Нет уж, наверное, лучше остаться в своей банке с водорослями — и привет друзьям детства.
Эмили сидела возле моей двери, аккуратно подстелив на ступеньку газету.
— Куколка, миленькая, — окликнула она меня. — Думала, не дождусь тебя.
«Дождалась-таки, — угрюмо констатировала я, возясь с замком. — Теперь засядет до вечера с бесконечными расспросами: тому звонила? У той была? Хотя прекрасно знает, что никому из родственников я не звоню, а уж тем более не бываю у них».
Ах, чертов замок, заедать стал! Аж в жар бросило!
Тетушка присела на тахту, сложив на животе свои чистенькие руки. Засушенный одуванчик, который время давно оставило в покое: те же складки возле рта, что и десять, а то и двадцать лет назад, та же желтоватая, словно подернутая ржавчиной, седина. Сидит и молча наблюдает, как я ставлю чайник, режу колбасу, хлеб, извлекаю из недр моего похожего на подтаявший айсберг холодильника остатки Райкиного торта. И я постепенно меняю гнев на милость.
— Долго прождали меня, Эмили? У нас всегда по средам заседание кафедры.
— Не помню, Куколка. Я часов с собой никогда не ношу. — Эмили пила чай из блюдца. Как бабушка. На этом их сходство заканчивалось. Бабушке бы ни за что не приклеилось никакое прозвище. — Что-то ты, Куколка, давненько не была у нас?
— Некогда все.
— У нас, как в деревне: свежий воздух, рядом пруд. Летом вся зелень своя, в лесу ягоды, грибы. А ты все в Москве своей сидишь. Вера, бывало, каждое лето к нам выбиралась.
«Что это на нее сегодня наехало? Сроду никого к себе не приглашала, — недоумевала я. — Бабушка говорила: «Для Эмили гости — что в горле кости». Плюс ко всему эта Стасова раскрепощенность от всех условностей застольной беседы».
— Куколка, ты завтра работаешь?
— Нет. Мои студенты на овощную базу едут.
— Вот и хорошо, вот и замечательно! — оживилась Эмили. — Переночуешь у нас, воздухом свежим подышишь, а завтра уедешь вечерней электричкой.
«Черта с два я поеду в ваш медвежий угол! Там, как в ссылке, — от всего мира отрезан. И звонить бегай за два километра».
— Спасибо, Эмили, — сказала я вслух. — Но я… Я сейчас не могу надолго уезжать из Москвы.
— Ваша Москва… Скажи, чего в ней хорошего? Все куда-то бегут, друг дружку толкают. А бывает, что и подножки подставляют. — Эмили вздохнула. — Может, поедем вместе, а? Вернешься утренней электричкой. Стасик тебя проводит.
«Интересно, что это она меня уговаривает? Может, Стас отмочил какой-нибудь фокус? — недоумевала я. — Но я-то чем могу помочь?»
— Стас здоров?
— Здоров. — Эмили вздохнула, прижала к груди свою сухонькую ладошку. — Его здоровье… Ну да ты сама знаешь, что это такое.
Она заплакала. Она плакала совсем не так, как плачет Кириллина или моя мать. Люди делают это как-то обыденно и слишком уж буднично. Мне бывает неловко смотреть на чужие слезы — будто я в туалет подглядываю. Эмили плакала как-то необычно: ее рот скорей улыбался, чем скорбел, глаза были широко раскрыты. Я вдруг подумала о том, что скоро, очень скоро и она перейдет в то неведомое измерение, а в этом образуется брешь, куда подуют холодные ветры.
— Вот, Куколка, сохрани у себя.
Эмили тыкала в меня сложенным вчетверо листом бумаги.
— Что это, тетя?
— Завещание. Я все тебе завещала. И дом, и деньги. И вот это. — Она уже совала мне в руку кольцо и большую брошку с рубином. — Пока молодая, носи на счастье. Это еще от свекрови. Старинное золото, не то что нынешнее, пятикопеечное.
— Насовсем?
— Насовсем, Куколка. А кому мне? Стасик сказал: после моей смерти все зоопарку отдаст. — Эмили уже протягивала мне сберкнижку. — Я и вклад на тебя переписала. Ты уж, Куколка, Стасика не бросай. Позаботься о нем, ладно? Сама знаешь, ему совсем немного надо…
До меня постепенно стала доходить шитая белыми нитками хитрость Эмили.
— Спасибо, тетя. — Я знала, что разубеждать ее бесполезно. Хотя, честно говоря, я плохо представляла себе, что значит «позаботиться о Стасике». Вроде бы он по-своему приспособлен к жизни ничуть не хуже меня… Такую брошку в наше время даже страшно носить, кольцо мне велико. Будут валяться в коробке с моими стеклянными бусами и железными цепочками. А кому завещаю их я? Может, моему сводному брату Алеше, который когда-то давно чуть не пробил мне голову куском затвердевшей, как камень, смолы? Я улыбнулась полету собственной фантазии. — Спасибо, тетя, — повторила я. Теперь я сказала это от всего сердца — ведь из всей родни она выбрала именно меня. Кириллиной я тоже была благодарна за то, что позвонила мне в тяжелую для нее минуту. Кстати, надо бы позвонить ей и расспросить про Ерепень.
Я снова настроилась на волну, к которой меня подключили в субботу. Сердце противно затрепыхалось в груди, заныло, стало куда-то проваливаться. Уйдет Эмили, и я обязательно позвоню Варваре Аркадьевне, спрошу про эту Ерепень, Лерку. Я должна, должна все знать…
Я машинально разглядывала брошку. Рубин напомнил мне большую каплю крови. Теплой, еще не успевшей свернуться.
— А ты встречаешься с тем молодым? — спросила Эмили, когда мы с ней стояли на перроне Белорусского вокзала.
Я оттащила ее от края платформы, к которой медленно приближалась голицынская электричка.
— Никого у меня нет и не было, тетя, — весело сказал я. — Законченная старая дева, — вот кто я.
Мне хотелось расхохотаться, бросить вызов снующим вокруг женщинам, согнувшимся под тяжестью продуктовых сумок, хмурым мужикам, уткнувшимся в свернутые наподобие мухобоек газеты.
«Не надо при Эмили, — мысленно осадила я себя. — Подумает, поручила заботу об одном психе другому».
— Фрунзенская улица, — тоном богатой наследницы бросила я шоферу такси, хотя в моем кошельке сиротливо лежала последняя десятка. Через минуту я пожалела, что назвала этот адрес. В голове роились умонастроения типа: гордость есть достоинство, отстраненность суть высшее благо жизни. Я видела свое отражение в темно-синем боковом окне — солидная дама в дубленке и енотовом капоре. Дома в жестяной коробке из-под бисквитов лежат рубиновая брошка и кольцо с бриллиантом. Итак, едем на Фрунзенскую.
Рыцарь узнал меня издали. Прыгнул на грудь, оставив на ней от лап два круглых снежных пятна, завертелся возле ног, обнюхивая пахнущие Егором колготки. У меня все трепетало внутри. Словно это был не Рыцарь, а… Может, это на самом деле был не Рыцарь?
— Ташечка, родная!
Кириллина куталась в старый полушубок, в котором Саша катал меня когда-то на санках в Жаворонках. «Лерка наверняка жила у них на даче», — с неожиданной горечью подумала я, хотя уже сто пятьдесят раз рисовала себе Лерку в гамаке в солнечных рябых бликах. Ее же, плывущую в белоснежных песцах между девственных сугробов… Да, Лерка жила у Кириллиных на даче, выскакивала в сени, накинув на плечи этот полушубок. Как когда-то делала я. Может, Лерка была с Сашей и в этой Ерепени?..
— Родная моя, ты нам счастье принесла! — причитала Кириллина. — Саша утихомирился, пристыженный ходит, Валентина дуется, но по крайней мере молчит, а Наталья Филипповна…
— Лерка, то есть Валерия Стрижевская, тоже ездила с вашим Сашей в Ерепень? — выпалила я на одном дыхании.
— Охота тебе, Ташечка, в прошлом копаться? — укоризненно сказала Кириллина. — С тех пор столько лет минуло. Нам с Рудиком дорого обошлась эта экстравагантная прихоть нашего сына.
— Значит, Стрижевская поехала с ним туда? — допытывалась я.
— Разве тебе ничего не известно? Стрижевская погибла. Трагически. Утонула в речке. На Сашиных глазах. Ему тогда здорово потрепали нервы в милиции.
— А он разве был в этом виноват? — лепетала я.
— Вот именно, что не виноват. Она сама туда поехала, в эту проклятую Ерепень. Саша просил нас с Рудиком никому своего адреса не давать. Но Стрижевская меня так умоляла… Я же думала, ему с ней лучше будет — что ни говори, дочь интеллигентных родителей, отец высокий пост в МИДе занимал. И Саше она, похоже, поначалу нравилась. Разумеется, совсем по-другому, чем ты. От тебя он был просто без ума.
Рыцарь увидел в кустах кота и погнал его через палисадник в облаке сверкающей снежной пыли. Кот неуклюже вскарабкался по тонкому березовому стволу и уселся на развилке веток, плюясь на каждый прыжок Рыцаря.
— Они даже зарегистрированы не были, — рассказывала Кириллина, похожая в этом старом полушубке на квадратную скифскую бабу. — Я просила Сашу сперва определиться в жизни, а уж потом заводить семью. Тем более отец Валерии мог устроить их работать за границей, в капстране. А он ни с того ни с сего взял и сорвался в эту глухомань. Никакой логики в поведении.
«Куда уж нам до твоей железной логики, — думала я. — Ты и раньше всегда была уверена в непогрешимости собственного образа жизни. Интересно, кого ты обвиняешь в том, что жизнь эта вдруг пошла наперекосяк? Уж не меня ли?..»
— Вот ты, Таша, другой человек. — Кириллина дышала на меня клубящимся в свете фонаря паром. — Я так переживала, что вы с Сашей расстались, так переживала… Признаться, и по сей день не пойму — что же между вами произошло? Правда, раньше я считала тебя ему не парой. Видишь, Таша, я ничего от тебя не скрываю. Пошли попьем чайку, посудачим о том о сем, как в старые добрые времена. Валентина сегодня во вторую смену работает.
Рыцарь весело топтался в лифте, по очереди наступая нам на ноги, вытирал свою мокрую морду о полы моей дубленки. Я кинула ее на тумбочку в холле, как когда-то давно кидала свою шубу из блекло-серого искусственного каракуля. По привычке сделала шаг в сторону Сашиной комнаты… Кириллина, слава Богу, ничего не заметила.
— Ташечка, ты в столовой посиди, а я чаю заварю. Там на диване последняя «Иностранка». Я, как видишь, стараюсь не отставать от жизни.
Она гремела чайником, суетливо хлопала створками кухонного стола. Варвара Аркадьевна, которая раньше ни о какой домашней работе понятия не имела. А я сидела на продавленном плюшевом диване и тосковала по другой Кириллиной, с которой мы когда-то играли в четыре руки Моцарта и Гайдна. На этом самом рояле, теперь наверняка расстроенном. Как и все в этом доме.
Строго говоря, настоящего ансамбля у нас с ней никогда не получалось. Хоть она играла и вторую партию, подыгрывала ей я. Я спешила слиться с ее сочным аккордом, проговорив вполголоса свою солирующую тему, чтобы скорее дать ей возможность подтвердить ее могучими басами. Саша называл наше музицирование «игрой в поддавки».
Сам Саша обожал Скрябина, которого играл так, как я никогда больше не слыхала. По поводу музыки Скрябина мы часто спорили с ним.
— В Скрябине земное преобладает над небесным. Принятый в клан богов, он тем не менее смущал их покой своим человеческим началом, — говорил Саша.
— Он отказался от всего земного во имя служения своему идеалу, — возражала я. — Вся его музыка обращена к звездам.
— А я хочу служить людям, а не звездам! — Саша горячился, вскакивал из-за стола, вызывая тем самым недовольство чопорной Варвары Аркадьевны. — Мой идеал — вы, люди. Слабые, сильные, глупые, богатые, счастливые…
Саша начинал, дурачась, прыгать вокруг большого дубового стола, подхватывая меня, Рудольфа Александровича, нашего «доброго Рудю», всегда готового поддержать проделки «славных бесенят». Кириллина осталась сидеть за столом, недовольно поджав свои чувственные губы. Но и она уже не в силах была помешать веселью…
— Да, я тебе самого главного не рассказала. — Я подняла голову и увидела Варвару Аркадьевну. Она стояла на пороге столовой с глиняной вазочкой с печеньем и эмалированным чайником в руках. — Когда мы с Рудольфом Александровичем прилетели сломя голову в эту проклятую Ерепень, получив телеграмму, что наш сын находится в тяжелейшем состоянии и врачи опасаются за его жизнь, возле его постели дежурила бабища с внешностью домработницы. Она нас даже в палату не пустила, представляешь? Саша после болезни стал слабовольным, совсем блаженненьким. Ну, а эта Валентина, разумеется, полностью подмяла его под себя.
Кириллина разливала по чашкам чай давно заученным красивым движением хлебосольной хозяйки, так не вязавшимся с ее оскорбленно поджатым, когда-то изящно очерченным ртом.
— Пей, Ташечка, — угощала она. — Чай цейлонский, а посуду я всю сама перемыла. После Валентины я все с горчицей перемываю, оттого она и злится. Пускай злится — я не намерена танцевать под дудку какой-то парикмахерши из провинциального салона красоты.
Она сказала это с презрением и даже ненавистью. Я сидела в старом кресле, к которому она придвинула журнальный столик с чаем и печеньем. Рыцарь развалился на диване.
— Вот, Ташечка, моя внучка Верочка, — сказала Кириллина, когда в столовую бесшумно вошла маленькая девочка в грязном байковом халатике. — На меня она, разумеется, никак не может быть похожа. От Саши, к сожалению, тоже не много взяла.
Она бессовестно врала — у девчонки были Сашины глаза. Правда, в ее возрасте они у него были другими, судя по его детским фотографиям, которых было множество — мы натыкались на них даже в ящиках буфета на даче. Девочке было лет семь, может, чуть больше. Она смотрела на меня без малейшего намека на любопытство — так смотрят в дождливый осенний день в окно. Сама она в это время ни на секунду не переставала чесать расческой кусок грязной овечьей шкуры.
— Верочка отстает в умственном развитии. Ясное дело — с ребенком нужно заниматься, как я когда-то со своим сыном занималась. А ее мать сама с грехом пополам окончила восьмилетку.
Верочка примостилась под роялем, слившись с его густой черной тенью. Я только слышала потрескивание меха о наэлектризованную пластмассу расчески. Мне казалось, Кириллину этот звук раздражал — она несколько раз передернула плечами. Правда, может, и от холода: в столовой было довольно прохладно.
— Ташенька, ваших детей я бы больше жизни любила. Господи, ну почему ты так жестоко обидел меня?.. Нет, нет, не уходи. — Она заметила, что я пошевелилась при этих ее словах, и решила, будто я собираюсь встать. — Теперь поздно об этом. Поздно. А знаешь, Саша теперь мне тоже чужой человек. Абсолютно чужой. Помнишь, как безумно я когда-то любила своего сына?
Это я помнила. И мне казалось, что иначе Сашу любить нельзя.
— Он мне и по крови чужой, и по духу, — продолжала она. — Рудольф Александрович словно в воду глядел. Ты, говорил он, не знаешь, что заложено в нем целыми поколениями неведомых предков. Хотя Рудик любил Сашу как родного сына.
Девочка, видимо, села на педаль. Рояль вздохнул, точно просыпающийся от миллионолетней спячки динозавр.
Кириллина была в своем репертуаре. Сейчас она выложит мне важную семейную тайну, покоившуюся до поры до времени за семью печатями. Зачем мне это? Какая мне разница, теперь тем более, был Сашиным отцом Рудольф Александрович или не был? Во мне тоже что-то заложено целыми поколениями неведомых предков. Сама не знаю — что.
— Ташечка, — шелестел возле моего уха голос Кириллиной, — не приведи тебе Господи растить чужого ребенка.
Выходит, маленькая Верочка, затаившаяся в глубокой тени старого рояля, для Кириллиной совсем чужая. Она сейчас слышит наш разговор, что-то откладывается в ее неокрепшем мозгу. До поры. Когда-нибудь зашевелится, оживет, выберется на свет Божий. На свалке памяти нет вещей ненужных — есть лишь временно забытые.
— Он ни о чем не догадывается. Хотя теперь, мне кажется, ему все едино. Но если он узнает, кто его настоящая мать, — на самое дно скатится. Его еще удерживает как-то сознание того, что он сын интеллигентных родителей.
Согласно ее логике, я должна была туда скатиться. То есть на самое дно. Что же, интересно, удержало меня?
— Ташечка! (Какое же у нее фальшивое выражение лица!) Там, за этой стеной, — Варвара Аркадьевна кивнула головой в сторону старинного резного буфета, из которого вынули его хрустальную начинку, — там его родная мать. Полуслепая, несчастная деревенская женщина, когда-то вверившая родного сына, можно сказать, чужим людям.
Я полностью согласна с этой нынче такой популярной мудростью: нужно уметь вовремя уйти. Вовремя — это по крайней мере две минуты назад. А я все сидела в старом кресле и машинально чесала у Рыцаря за ухом. Его длинная черная шерсть тоже потрескивала и льнула к моим пальцам…
— Во мне зреет одно желание. Только не спрашивай — какое. Ладно?
Мы с Сашей сидели в его комнате в мансарде. За окном дотлевал поздний июльский закат.
— А в нем есть место для меня? — спросила я с беспокойством.
— Да. Нет, я неправильно выразился. — Саша вскочил с дивана и присел возле меня на корточки. — Это желание появилось благодаря тебе, понимаешь? Если бы не было тебя, я, наверное, никогда бы не захотел… — Он взял меня за руку, перевернул ее ладонью кверху. — Но я тебе ничего не скажу. Ни слова. — Он закрыл глаза и прижался щекой к моей ладони. — От тебя идет такое тепло… Я просто обязан отблагодарить тебя за все, что ты мне дала. Я хочу, Пташка, чтоб твоя жизнь стала вечным непрекращающимся праздником…
— Таша, Ташечка, люди думают, будто я Натальей Филипповной по доброте душевной занимаюсь, а я ведь боюсь ее. Вдруг она возьмет и брякнет Саше со злости, что она его родная мать? Что тогда?
Я растерянно смотрела на Кириллину.
— Тогда придется объяснить всем знакомым, почему я его взяла. А я теперь сама не знаю — почему. Своих детей у нас с Рудиком не было. Правда, я не очень стремилась ими обзавестись. Лучше уж совсем их не иметь. Правда ведь?
— У меня их нет.
— Это хорошо. Это очень хорошо. Я тоже против была. — Она обернулась и посмотрела в сторону рояля, под которым притаилась Верочка. — Да разве для Валентины мое слово что-либо значит? Она орала на весь дом: из-за вас одна невестка в реку бросилась…
Кириллина закрыла рот рукой. Глаза ее стали круглыми и словно стеклянными.
— Стрижевская, что ли? — едва слышно спросила я.
— Валентина другой раз такое несет. Нам с Сашей милицией угрожает. Эта баба совсем запугала моего бедного сына.
Только что она сделала признание, что Саша ей не сын. Так сын он ей или нет?..
— Ташечка… Я все тебе расскажу. Вышла такая дикая, такая неинтеллигентная история.
Она протянула мне пачку сигарет.
— Я написала Саше письмо, в котором, что называется, пошла на святую ложь. Во имя его же спасения. Господи, если ты есть, прости меня, без вины виноватую! — Кириллина возвела к потолку свои большие, когда-то казавшиеся мне удивительно красивыми глаза. — Ташечка, я написала в том письме, будто ты была у меня в гостях, и мы с тобой целый вечер проговорили о Саше. Упаси Боже — я никого не собиралась обижать этим письмом! Я хотела как лучше для Саши. Я ведь чувствовала: ему там гнусно, тяжело, отвратительно. Я поняла по его последнему письму, что он не любит Стрижевскую, что она присосалась к нему как пиявка. Стрижевская перехватила это письмо.
«Как жаль, что письмо не попало к нему в руки», — подумала я и тут же поняла, что все случилось к лучшему. Кириллина наверняка таких глупостей там понаписала!..
— Вот видишь, я тебе все как на духу рассказала. Ты уж не осуждай меня. Я столько лет все в себе носила. Должна же я в конце концов поделиться своей бедой хоть с кем-то живым? Ты не выдашь меня, Ташечка?
«Очень мне нужно… Ей, видите ли, приспичило выговориться, а я оказалась тем самым подходящим объектом, которому можно не только излить свою, но и потерзать его душу. Уверена, она сейчас испытывает наслаждение от сознания того, что причиняет мне боль. И мне ее нисколько не жаль. Нисколько…»
Кажется, я была не совсем искренна с собой.
Кириллина вдруг вспомнила про Верочку.
— Мы с тетей сказки друг другу рассказываем. Для взрослых, — сказала она, обращаясь к роялю. — Взрослые тоже любят слушать сказки.
Девочка даже не пошевелилась.
— Он весь золотушный был, весь в чесотке. Мы с Рудиком заразились от него, ночей не спали — чесались. А он на удивление хорошо спал. Поест и снова спит. Потом начал по дивану ползать. Рудик привез ему из Чехословакии ковер. Помнишь, тот зеленый, с грязно-розовым размытым орнаментом? Валентина разрезала его на дорожки. Ташечка, скажи, разве я была плохой матерью для Саши?
Кириллина была ненормальной матерью — это я хорошо помнила. Она бросалась в слезы, стоило Саше оставить на тарелке кусочек мяса. Она из года в год доставала ему справки об освобождении от физкультуры и трудовой практики. Она чуть ли не на коленях умоляла учителя физики натянуть ему пятерку в аттестат. Она оберегала его от так называемых дурных компаний: этого в дом не води, к тому не ходи, с тем будь осторожен… Саша всегда звонил ей, если задерживался у нас хотя бы на полчаса. Даже тогда, когда мы уже в институте учились. Я всегда брала трубку и подтверждала его слова — таково было желание Варвары Аркадьевны. Она ревновала ко мне Сашу. Еще как ревновала. Я представляю себе, как она должна ненавидеть эту Наталью Филипповну.
— Таша, ты понимаешь, каково мне сейчас? Саша ревнует меня к этой беспомощной полуслепой старухе. Ты сама слышала в прошлый раз, что он городил. А если я открою ему правду, он пустится в загул и вылетит с работы. Знаешь, сколько мест он уже сменил? От переводчика при ВААП, куда мы с таким трудом засунули его после этой проклятой Ерепени, докатился до грузчика на овощной базе. Конечно же, тут и наследственность играет роль.
— Я не верю в наследственные пороки, — возразила я. — В добродетели тоже. За это бывает удобно спрятаться.
Мне хотелось во всем возражать Кириллиной. В былые времена на подобное даже домашние не осмеливались. Правда, я последнее время всем возражаю.
— Ташечка, я обязательно должна познакомить тебя с Натальей Филипповной, — продолжала Кириллина. — Это такое… Нет, ты даже представить себе не можешь, какое это убожество. Между прочим, Саша на нее ни капельки не похож. Ты должна ее увидеть. Пошли, пока она не легла спать.
Эту узкую комнату рядом с кухней я помнила очень хорошо.
Раньше она была оборудована под фотолабораторию. Когда мы учились в девятом классе, Саша увлекся фотографированием. Снимал все подряд, но больше всего меня. Реалистическое отображение мира ему быстро наскучило, и он занялся фотомонтажом. У меня где-то хранится целая кипа его снимков из этой серии. Кажется, в том ящике, который Кит при переезде засунул в дальний угол антресоли. Я туда не могла дотянуться, даже встав на лестницу. Иначе давным-давно выкинула бы весь этот хлам на помойку.
Я не могла представить Наталью Филипповну матерью того Саши, который остался в моей памяти. Позавчерашнего Сашу я не запомнила. Но если бы и запомнила, я не позволила бы теперешнему Саше слиться с Сашей моей юности.
Наталья Филипповна напомнила мне нашу деревенскую хозяйку тетю Зину. Мне даже показалось, будто в комнате пахнет погребом и кислой капустой.
— Это бывшая Сашина невеста, — слышала я хриплый и какой-то ненатуральный голос Варвары Аркадьевны. — Они вместе выросли. Видите, какая она красивая и модная? Прямо картинка.
«Может, Кириллина все выдумала? — соображала я, разглядывая высокую худую старуху в длинной кашемировой юбке. — Саша в этой самой комнате из нескольких обычных фотоснимков такое сооружал… Да, надо будет попросить Кита спустить с антресолей тот ящик».
Наталья Филипповна положила вязанье на подушку и стала с любопытством разглядывать меня сквозь толстые стекла очков. Мне стало не по себе. Я не понимала, какую цель преследовала Кириллина, знакомя меня с этой женщиной.
— Ты, Варвара Аркадьевна, должно быть, крепко невестку не любишь. И все равно не дело бывшую Сашкину подругу привечать. И ты, девушка, зря сюда ходишь — только душу себе травишь.
— Таня — моя бывшая ученица. Я обучала ее игре на рояле, — произнесла Кириллина чопорно. — У нас с этим в городе гораздо проще. Многие бывшие мужья и жены поддерживают между собой дружеские отношения. А почему бы и нет, спрашивается? Это у вас в провинции все усложнено непонятными для цивилизованного мира условностями.
С каждым сказанным словом Варвара Аркадьевна все больше и больше выходила из себя. Теперь я окончательно убедилась в том, что Наталью Филипповну она приютила у себя отнюдь не по доброте душевной.
— Это хорошо, если оно так. Если на самом деле зла не поминаете. Ну, а если поминаете, то уж лучше в открытую.
Кириллина уже тащила меня в холл.
— Ну вот, Ташечка, теперь ты своими глазами могла убедиться, какое это убожество. Еще и поучает, как жить. Уж лучше бы молчала. Вечно моя доброта мне же клином и выходит. Ты знаешь, я даже Валентину начинаю в чем-то понимать. Небось она и ей что-нибудь вроде этого сказала. Кстати, я забыла сообщить тебе одну деталь относительно Стрижевской. Как показало вскрытие, Стрижевская была беременна. А я ничего об этом не знала. Уже тогда я была для своего сына хуже врага.
Рыцарь спрыгнул с дивана и бросился к двери.
— А вот и Саша.
Этого можно было не говорить — ни один человек на свете не хлопал так дверью лифта — нетерпеливо, резко. Саша всегда куда-то спешил или от чего-то убегал: успевал прошмыгнуть на переходе под самым носом у берущих старт машин, втискивался на ходу в переполненный автобус, хотя сзади шел пустой, изнывал даже в самой короткой очереди.
Этот пролет из восьми ступенек он одолеет за секунду. Я рванулась в сторону столовой. Но он одолел его еще быстрее. Мы оказались нос к носу в полутемном холле.
Я схватила с тумбочки свою дубленку, он взял ее из моих рук, помог мне одеться. Нас окутывала тишина, было слышно лишь позвякивание спиц из приоткрытой двери в комнату Натальи Филипповны.
Кириллина всегда отличалась бестактностью.
— Ташечка, ты только ради Бога не осуди меня за откровенность. Кто мог подумать, что я докачусь… — Она осеклась, перехватив Сашин угрюмый взгляд. — Но своей вины я в этом не вижу. Напротив, я всеми силами пыталась… Ты уже уходишь, Ташечка?
Все-таки моя мать была права, когда, желая притупить во мне боль утраты, долго и, как мне тогда казалось, неискренне расписывала преимущества открывшейся вдруг передо мной свободы. «Ты даже представить себе не можешь, как бы она над тобой измывалась, — говорила мать, имея в виду Кириллину, которую невзлюбила с первого взгляда. — А из твоего Сашки можно веревки вить. Придет время — и ты еще возблагодаришь судьбу за то, что все случилось именно так».
Мать не знала, как именно все случилось. Странное дело, сейчас, вспоминая о случайно подсмотренной сцене в беседке, я не испытывала никакой боли. Я даже недоумевала, как подобная ерунда могла стать причиной нашего с Сашей разрыва. Возможно, поделись я в свое время всем этим с кем-то из взрослых, с той же Райкой, например, и они бы нас помирили.
Конечно, хорошо рассуждать о подобном с высоты своих тридцати.
Я искренне жалела о том, что не соблазнилась на уговоры Эмили погостить в своем будущем поместье. Мне теперь так не хватало бредовых рассуждений Стаса в защиту аллигаторов, пожирающих собственных детенышей. «Они это делают без малейших угрызений совести, — вещал он монотонным голосом. — У них нет этой самой совести и сострадания. К чему им сострадание? И вообще — что такое сострадание? Животный мир прекрасно без него обходится. Но стоит человеку вмешаться в естественный ход событий, и все летит к чертовой матери. Я имею в виду экологические процессы. Ты знакома с теорией цикличности эволюции живых существ? — Он описывал вилкой круг в воздухе. — Так называемый прогресс до определенного предела, после которого начинается бурный регресс. Причем необратимый. Возможности материи не беспредельны, тем более если ими систематически злоупотреблять».
Не такая уж и галиматья, как мне до сих пор казалось.
Я услышала за собой чьи-то шаги. Рыцарь. Я ждала, когда он прыгнет на меня сзади, повалит в сугроб, лизнет щеки горячим языком. Мне была так нужна ласка…
Я напряглась, приготовившись к его прыжку.
— Таша, погоди.
К этому я оказалась не готова.
Саша взял меня под руку. Сбоку повизгивал на коротком поводке Рыцарь. Мы молча шли вдоль посеребренного снежными блестками гранитного парапета набережной, за которым дыбился корявый панцирь остановленной двадцатиградусным морозом реки. Рыцарь все время забегал вперед, нюхал свежие следы возле дороги, его поводок обвивал мои колени, сковывая шаги. Саша резко дергал рукой. Взвизгнув, Рыцарь нехотя возвращался к его ноге. Потом все начиналось сначала.
— Потешила душу? — Саша не смотрел в мою сторону. Он смотрел куда-то вдаль, то есть в никуда. — Говорят, поджигателя тянет на еще не остывшее пепелище погреть руки. Но я тебя ни в чем не укоряю. Было бы глупо укорять другого в том, в, чем виноват сам. Кстати, я всем доволен. Это маман рвется в так называемые высшие сферы, тоскует по изысканной духовной жизни. Наверняка успела сделать тебе признание определенного рода. Скажи, а ты все так же истово служишь своим идеалам?
Его четкий профиль стал еще резче, под левым глазом пульсировала жилка. Я заметила это еще в холле.
— Не хочешь отвечать на мой вопрос? Ну и не надо. Самые главные вопросы, как ты знаешь, остаются без ответа, а жизнь, как выразился классик, без смысла. В юности мы только и делаем, что занимаемся поисками смысла бытия. За неимением лучшего. Убитое время. Верно, Таша? Мы с тобой когда-то были непревзойденными виртуозами по этой части.
Рыцарь забежал вперед и, подпрыгнув, лизнул меня прямо в губы. В свете фонарей кружились снежные блестки. Вспомнилось, как в детстве мы с Сашей мазали бесцветным лаком новогодние поздравительные открытки и посыпали их толченым серебром елочных игрушек. Интересно, мы тоже делали это только для того, чтоб убить время?..
Я попыталась высвободить свою руку, но Саша не дал.
— Таша! — услышала я и повернула к нему голову.
Он не смотрел на меня. Он смотрел на ярко освещенную витрину парикмахерской.
— Идем, я познакомлю тебя с моей закон ной женой. — Он на мгновение обнял меня за плечи, но тут же отпустил. — Маман считает, будто Валентина позорит меня одним своим видом. Еще она утверждает, что от нее за версту потом воняет. Но это не так. Валентина покупает себе французские духи, а вот у маман на них нет денег. Ну да, я забираю у нее деньги и покупаю себе бормотуху. Маман почему-то это не нравится. А я ничего плохого в этом не вижу. Сегодня ты король, завтра шут, потом снова… Ну и так далее. Надо только не бояться жизни. Ты со мной согласна?
Неожиданно резким движением он снял с меня капор, и я почувствовала, что эти будто бы бестелесные блестки с неба на самом деле очень холодные и колючие. Он смотрел мне в глаза. Я не выдержала его взгляда.
Он надел мне на макушку капор и втащил в парикмахерскую. Рыцарь проскочил в зал и стал тыкаться носом в каждое кресло.
Я очнулась под белой простыней. Толстая незнакомая женщина ловко чикала ножницами вокруг моих ушей, а в зеркале стоял Саша с моей дубленкой под мышкой и енотовым капором на голове. Стоял и корчил мне смешные рожи.
Я бы ни за что не осмелилась на такую короткую стрижку. Но, похоже, она мне очень шла.
— Вот видишь, Валентина настоящий виртуоз своего дела. — Саша старался перекричать вой сушилки. — Такой я тебя не помню. А тебе не кажется, что с такой прической можно начать новую жизнь?..
Мне было не по себе от того, что этот чужой мне человек говорил не только голосом, но и словами моего Саши. Но хуже всего было то, что я могла бы просидеть в этой отвратительной, похожей на приемный покой психушки, комнате всю ночь, слушая его болтовню.
— Вот видишь, сколько тайн я тебе доверил. Ты должна мне за них всего одну. Ты…
Он дернул меня за руку, заставляя встать. Я больно стукнулась головой о металлический край колпака.
Валентина бесшумно прикрыла за собой дверь в сушилку.
— Это та самая подруга детства, которую ты в молодости обманул со Стрижевской? — спросила Валентина с плохо скрываемой яростью.
Саша медленно опустил руки.
— …И о которой твоя мать писала в том письме?
— Это все неправда. Ты ее не слушай. Она… — Он вдруг осекся и отвернулся от меня. — А, какая теперь разница!..
— Разница есть, мой дорогой. Этим письмом могут заинтересоваться. Ну, хотя бы родители той же Стрижевской. С вас два девяносто. — Она смотрела выше меня, на сотворенную собственными руками прическу. — Я получаю сама.
Я сунула в ее цепкие пальцы трешку, подхватила со стула дубленку и капор и выскочила на улицу.
Господи, случается же такое? В один день — наследство, чужие исповеди, собственные откровения и под занавес — унижение. А может, на самом деле это и есть жизнь и не надо ее бояться?
— Послушай, мать… — Саша неслышно скользнул в ледяной павильон автобусной остановки. — Ты не одолжишь мне… Ну, скажем, рублика два? В память о вечере, срывающем романтические покровы с былого? Ну, ну, не принимай все близко к сердцу. Как выразился поэт: «И март наносит мокрый снег». Спасибо поэту за то, что всегда можно спрятаться за его слова. Тебе тоже спасибо. За то, что ты не умеешь прятаться. Ну, я побежал, не то закроют гастроном, и тогда двумя целковыми не обойдешься. Нашими судьбами, как ты могла заметить, вершат весьма прозаичные люди. Что поделаешь. Адью, мадам.
Я съежилась на заднем сиденье пустого полутемного автобуса и вобрала голову в плечи.
Если бы не Егор, я бы поехала к матери. Выкурили бы с Китом по сигарете, обменялись свежими анекдотами, вяло посплетничали на предмет «наши общие знакомые и родственники в свете последних семейных катаклизмов». Кончили бы вечер, уткнувшись носами в альбом с репродукциями картин из музея «Метрополитен» или Ватиканской картинной галереи. Так по крайней мере было уже не раз.
Так было до того, пока не появился Егор. Теперь я неслась к нему сломя голову. Вот только сегодня мне почему-то не хотелось домой. Если быть откровенной, я даже побаивалась предстоящего выходного, отвоеванного когда-то с таким трудом.
«Съезжу к бабушке на кладбище, и все снова станет на свои места, — убеждала себя я. — Телефон можно отключить. Слава Богу, Кириллина не знает моего адреса».
Телефон звонил не умолкая, пока я возилась с замком. От напряжения у меня взмокла спина. Я наверняка бы успела, если бы Егор не бросился мне под ноги, на какое-то время парализовав мои движения.
— Мама, это ты мне только что звонила? — с надеждой спросила я.
— Нет, доченька. Мы с Никитой Семеновичем смотрим фильм с Аленом Делоном. Он мне раньше так нравился, а теперь кажется таким…
— Спокойной ночи, мама.
Я положила трубку на рычаг, снова подняла ее. Все в порядке. Как-то, играя, Егор запутался в шнуре и свалил аппарат на пол. С тех пор он часто барахлит. Без пятнадцати десять… Раньше половины первого ни за что не уснуть. В шкафу, что ли, разобрать? Да и на кухне гора немытой посуды…
Райка бы звякнула, что ли. Только бы он не молчал, не молчал… Может, мне самой позвонить? Да нет, нельзя занимать телефон. Вдруг… Что вдруг?
«Собственно говоря, от кого это я жду звонка? — попробовала я допросить беспокойное существо внутри меня. — От Кириллиной? Вот уж не приведи Господи! От Саши?.. Нет, Саша не позвонит — зальется наскоро в подворотне портвейном и поспешит к Валентине, которая на самом деле вьет из него веревки. Обо мне он и думать забыл. А я, идиотка…»
Забыл… Он и тогда забыл обо мне, когда целовался в беседке с Леркой. Я так и не смогла простить ему, что он мог забыть обо мне хотя бы на минуту. Если любишь, нет у тебя такого права. Я же не забывала…
Я задержалась перед зеркалом, ошалело разглядывая нечто безлико-пикантное, во что превратило меня холодное ремесло Валентины. В таком виде я, пожалуй, могу производить впечатление. Даже нравиться. Но только не себе.
Мать вызвалась поехать со мной на кладбище. Я шла за ней следом между куцых, увенчанных вылинявшими венками из бумажных цветов могил. Потом оказалось, что мы прошли мимо бабушкиной, которую сровнял с землей выпавший два дня назад снег.
Потом мы пили вдвоем чай с пирогами у них на кухне, и мать была естественной и очень близкой. Вспоминали нашу «девичью» жизнь в бабушкином теремке, Эмили и Стаса, каким он был до болезни, перебирали в памяти знакомых той поры.
— Хорошо мы когда-то жили. — Мать вздохнула. — Жаль, время нельзя вспять повернуть.
— Тебе разве теперь плохо? — не удержалась от подковырки я. — Кит такой домашненький. Ты его, кажется, любишь.
— Да, Танюша, люблю. Хотя и не так, как смолоду себе это представляла.
— В пятьдесят все по-другому должно быть, чем в двадцать.
— Кто тебе это сказал? — изумилась мать.
Пора бы ей знать, что я своими мыслями живу.
— Зачем же ты меня уговаривала? Помнишь? Тогда, когда мы с Сашей поссорились? — с неожиданной легкостью выговорила я. — Советовала встряхнуться. Ты еще сказала, что часто первая любовь бывает ненастоящей. Ты искренне это говорила?
— Я за тебя, Танюша, испугалась. Ты тогда на грани помешательства была.
— В ту пору у тебя вовсю с Китом роман крутился.
— Я уже знала, что это… не совсем то. То смолоду только бывает. Когда душа чиста.
Мать посмотрела на меня, как много лет тому назад, когда читала мне, выздоравливавшей после тяжелой кори, «Детство Никиты» Толстого. Это было еще в домосковский период. Потом ее место в моем сердце как-то само собой заняла бабушка. Наверное, потому, что целиком отвечала моему идеалу любви — отдавать всю себя, без остатка, каждое мгновение жизни. Она и меня этому научила.
— Того вообще не бывает. Ни смолоду, ни…
Мать собрала со стола посуду, отвернулась к раковине.
— Кто знает, Таня… Если нам не выпало, это еще ни о чем не говорит.
Коробка оказалась совсем маленькой, и мне даже не пришлось ловить такси, хоть мать и совала мне настойчиво пятерку. Сегодня мне не хотелось брать у нее деньги — сама не знаю, почему. К счастью, мать не поинтересовалась, зачем это вдруг мне понадобился этот стародавний хлам.
Я задвинула коробку за тахту. У меня руки чесались открыть ее, но я изо всех сил подавляла в себе это желание. Не сейчас… немного погодя… Вымою в кухне пол, постираю, поглажу на завтра юбку. На прошлое давно пора смотреть издалека. Будем считать, мне просто захотелось воскресить в памяти, чем жила в юности. Кем… Хотя того человека давно нет. И не было, между прочим. Я его выдумала. Потому что я — идеалистка. Пора спуститься на землю и жить, как все вокруг живут.
Взять, к примеру, Кириллину: все имела, всех своей воле подчиняла. Интересно, она была счастлива? Раньше мне казалось, будто Варвара Аркадьевна всегда всем довольна и счастлива. Довольна и счастлива… Может, это взаимоисключающие понятия? Я, кажется, тоже довольна своей жизнью. Что касается остального, то, как говорится, история умалчивает.
Телефон молчит. И слава Богу. Еще то не успела как следует переварить. Последние десять лет моя жизнь текла спокойно, без водоворотов. Я сама так хотела.
Уже в сумерках я открыла рояль, легко, не запинаясь, сыграла «Посвящение» Шумана, которое не играла все эти десять лет. Потом сыграла еще раз, громче, упоенней. До-мажорная прелюдия Баха, как ни странно, спустила меня с романтических высот на землю. И это было прекрасно.
«Мы люди, — думала я, — и наше место на твердой земле, а не в зыбких облаках. Но почему же иногда так хочется почувствовать себя неподвластной земному притяжению?..»
— Таша, продиктуй мне свой адрес.
Кириллина звонила из автомата. Сзади нее гудел Комсомольский проспект. Я слышала рев машин, которые через каких-нибудь пять минут промчатся мимо моего дома. И мне показалось на какое-то мгновение, будто я обманула время и сумела заглянуть в будущее.
— Таша, я отведу домой Рыцаря и приеду к тебе. Ты должна это видеть.
Я раздумывала.
— Таша, ты меня слышишь?
— Да.
— Я привезу тебе тетрадь моего…
Егор с громким мур-муром сиганул с рояля на журнальный столик и зацепил аппарат. Я положила трубку, надеясь, что Кириллина перезвонит. Телефон молчал.
Чайник вскипел слишком уж быстро. Варваре Аркадьевне до меня не больше получаса на троллейбусе. Вместе с ходьбой. Правда, она домой зайти собиралась. Прибавим еще десять минут. Уже прошло сорок пять. Может, она передумала? Нет, она обязательно приедет.
Оставлю ее у себя ночевать. Всю ночь не даст спать разговорами, расспросами. Ничего, мне к бессоннице не привыкать. Постелю ей новое белье. У них на даче всегда стелили белоснежное прохладное белье…
Впервые за много лет я вспомнила то блаженное состояние полного вселенского покоя, когда в открытое окно на тебя смотрят звезды, в комнате пахнет свежим бельем и сиренью. Живой сиренью…
— Вы Татьяна Андреевна Рязанова? — услышала я в трубке незнакомый мужской голос. — С вами говорит капитан милиции Апухтин. За вами сейчас подъедет машина номер два ноля двадцать четыре. Будьте добры, спуститесь через десять минут вниз. Только не волнуйтесь — у нас к вам всего несколько вопросов делового характера.
Часы показывали пять минут десятого. Кириллиной уже давно пора быть у меня. Интересно, что нужно от меня этому капитану Апухтину? Уж не случилось ли чего с матерью и Китом?
Я набрала в темноте их номер, долго прислушивалась к длинным гудкам. Пока не вспомнила, что они в Большом театре на «Отелло». Вряд ли там с ними могло что-то случиться.
Машина уже стояла возле подъезда. Я с опаской покосилась на молодого лейтенанта, распахнувшего передо мной входную дверцу «волги».
— Лейтенант Кулагин, — представился он. — Мне поручено передать вам, что мы едем на Вторую Фрунзенскую, 7, где вас ждет капитан Апухтин. Остальное узнаете на месте.
До меня постепенно начинала доходить суть происходившего.
У Кириллиных, похоже, случилось что-то серьезное. Из-за обычной семейной склоки за мной не стали бы на ночь глядя посылать этого лейтенанта Кулагина.
— Там… кого-то убили? — тихо спросила я.
— К сожалению, пока не могу вам сказать ничего определенного. Все узнаете на месте.
Я складывала в уме номера машин, которых мы обгоняли. Если получится тысяча или больше, Саша жив. Мне не хватало семнадцати, когда машина остановилась возле их подъезда.
Только вчера Рыцарь гонял в этом палисаднике чужого кота, Кириллина изображала оскорбленную в своих лучших чувствах мать, я пыталась выяснить подробности Сашиных отношений со Стрижевской… Словом, жизнь семьи Кириллиных шла своим чередом. Еще вчера…
Мы поднялись в лифте на пятый этаж, хотя обычно и я, и Саша доезжали до четвертого, а потом поднимались на один лестничный пролет — уж больно медленно тащится этот старый обшарпанный лифт. Я обратила внимание, что площадка четвертого этажа освещена, как в театре, и там топчутся похожие на актеров-массовиков люди.
— Сюда, прошу вас.
Кулагин распахнул передо мной дверь в холл, тоже ярко освещенный, доложил кому-то в столовой о нашем прибытии и помог мне снять дубленку.
— Опять она здесь! Что ей от нас нужно? Ну что, добилась своего?!
Растрепанная Валентина выскочила из комнаты и набросилась на меня с кулаками. Кулагин принял огонь на себя.
— Успокойтесь, Трушкина. Рязанову вызвали мы. Побудьте у себя — мы скоро вас позовем.
— Как давно вы знакомы с Варварой Аркадьевной Кириллиной? — спросил капитан Апухтин, усадив меня в кресло возле журнального столика.
Я смотрела на него и думала о том, что он скорее похож на киноактера, чем на капитана милиции. Из-за этого происходящее вокруг казалось мне нереальным.
— Придется вам кое-что объяснить. — Апухтин протянул мне листок бумаги, на котором моей рукой был написан номер моего телефона, а ниже, химическим карандашом, нацарапан мой адрес. — Дело в том, что Кириллина скончалась, так и не придя в сознание. В кармане ее пальто мы нашли ваши координаты. Извините, что пришлось вас побеспокоить.
— Понятно. — Я рассеянно кивнула. На самом деле я ничего не понимала.
— Прошу вас, не тяните время.
Он произнес это деликатным извиняющимся тоном.
— Мы не поддерживали с Кириллиной никаких отношений десять с лишним лет. В прошлую субботу случайно встретились на концерте в консерватории.
— Вы виделись с ней после этой встречи?
— Дважды. В воскресенье и… вчера. Сегодня она позвонила мне из автомата и попросила мой адрес.
— Она собиралась к вам приехать?
Я кивнула.
— Вы не помните, в котором часу это было?
— В десять минут восьмого.
Я прочитала на лице Апухтина удивление и пояснила:
— Дело в том, что я рассчитала, как долго ей до меня добираться, и поставила чайник.
— Понятно. Она собралась к вам неожиданно?
— Думаю, она вышла погулять с собакой. Она сказала, что отведет ее, то есть Рыцаря, домой и приедет ко мне.
— Кириллина сказала, почему хочет увидеться с вами?
— Да.
Это проклятое слово сорвалось с языка до того, как я успела взвесить все «за» и «против» своей полной откровенности. Осталось только рассказать про то письмо, которым угрожала Кириллиным Валентина.
— И что она вам сказала?
Я затянулась предложенной Апухтиным сигаретой. У меня поплыло перед глазами.
— Ей было очень одиноко. Последнее время у них дома сплошные скандалы. Она сказала, что хочет переночевать у меня, вспомнить прошлое. Я даже постелила ей постель.
По выражению лица Апухтина я поняла, что он разочарован моим ответом. Но ему ничего не оставалось, как кивнуть головой.
— Вы были в хороших отношениях с Кириллиной?
— Она давала мне в детстве уроки музыки. Бесплатно.
— Но вы не виделись с ней больше десяти лет. Чем это объясняется?
Почва колебалась подо мной все ощутимее. Однако на вопросы милиции надо отвечать, и я постаралась ответить так, как это делают в зарубежных детективах цивилизованные свидетели.
— Мы поссорились с ее сыном, — самым невозмутимым тоном сказала я.
Зазвонил телефон. Аппарат стоял рядом с Апухтиным, но он не сразу снял трубку. Прикрыл ее на несколько секунд ладонью и только потом протянул мне.
— Але, — с трудом выдавила я из себя.
Если бы на другом конце провода и ответили, я вряд ли смогла бы что-то понять. Я слышала, как провалилась монета, устраняя преграду на пути звука. Затем наступила пауза на фоне чьих-то отдаленных голосов.
— Я вас слушаю, — сказала я почти спокойно.
Трубку, похоже, прижимали к подбородку. Я услышала прерывистое дыхание, сдавленный всхлип, женский смех где-то рядом. И тут же гудки отбоя.
— Если я вас правильно понял, вы когда-то были дружны с Кириллиным, — сказал Апухтин, беря у меня трубку. — Вы не могли бы охарактеризовать его вкратце? Понимаю, вам сейчас нелегко…
«Ничего ты не понимаешь. Со стороны это невозможно понять. А мне, если хочешь знать, никак».
— Он был очень отзывчивым и чутким. Он был… замечательным сыном.
— Был? — Апухтин в изумлении поднял брови.
— Я сказала так по привычке. Все эти десять с лишним лет я думала о нем в прошедшем времени.
— Ясно. Как вы считаете, Кириллин изменился за эти десять с лишним лет?
— Но почему я должна отвечать на ваши вопросы? — слабо воспротивилась я. — Разве Кириллину убили?
— Нам пока ничего не известно. Ее нашли на лестничной площадке четвертого этажа возле лифта. С раной черепа в затылочной части. Она была еще жива.
— Кто нашел? — невольно сорвалось с языка.
— Вы еще любопытней меня. — Апухтин улыбнулся одними глазами. — Девочка шла из булочной, увидела ее. Соседи вызвали «скорую». Их девочка. Внучка пострадавшей.
Я представила ужас маленькой Верочки. Помню, в ее возрасте я наткнулась в камышах на утопленника. Мать после этого месяца два поила меня какой-то горькой травой — я кричала по ночам.
— Девочка очень испугалась?
Апухтин, как мне показалось, окинул меня заинтересованным взглядом.
— Девочке дали успокоительные капли. Все обойдется. Итак, я ответил на целых два ваших вопроса. Любезностью за любезность, как говорится. Кириллин с тех пор изменился?
— Да, — не смогла слукавить я. — Он… стал выпивать. Раньше он был… совсем другим.
— Его жена показала, будто последнее время у Кириллина обострились взаимоотношения с матерью. Будто бы он силой вымогал у нее деньги.
Я вспомнила омерзительную сцену в воскресенье и поморщилась. И все равно силой он вымогать не станет.
— Кириллина была не из тех, от кого можно добиться чего-то силой. Просто она очень любила своего сына и потворствовала его слабости. Но вы лучше спросите об этом у… самого Кириллина.
— Мы с удовольствием это сделаем, как только представится возможность. К сожалению, ее пока у нас нет.
Апухтин развел руками.
— Вы сказали, что Кириллину нашли с травмой черепа в затылочной части. А… оружие, которым было совершено убийство, обнаружили?
— Я не сказал вам, что это было убийство. Но оружие, как вы выразились, обнаружено. Металлический угол лифта. Она стукнулась об него со всего маху.
— Со всего маху, — эхом повторила я.
Я постаралась представить, как Варвара Аркадьевна тяжело поднимается по лестнице, заносит ногу над последней ступенькой, и тут раскрывается дверь и на нее налетает… Дальше у меня попросту не хватало воображения.
— Но если она возвращалась домой после разговора со мной, с ней должна была быть собака, — рассуждала я. — Рыцарь.
— Рыцарь был закрыт на кухне. Когда мы прибыли по вызову, он успел исцарапать когтями дверь. Девочка сказала, что бабушка была одна.
— Значит, она уже отвела Рыцаря и собралась ко мне. Только почему вдруг она закрыла его на кухне?
Я опять поймала на себе заинтересованный взгляд Апухтина.
— Вижу, вы когда-то очень хорошо знали эту семью. Может, вы уловили какие-то изменения во взаимоотношениях между матерью и сыном?
— Мне трудно сказать. Последнее время я общалась главным образом с Варварой Аркадьевной и… Рыцарем. Кириллина рассказывала мне, что Саша не ладит с женой.
— Она все врет, врет! — услышала я прямо над своим ухом визгливый голос Валентины. — У нас с ним все ладно было, мирно, пока она не появилась. Она Сашку спаивает, против нас настраивает. А он доверчивый такой, податливый. Да он ради этой сучки готов мать родную прихлопнуть.
— Гражданка Трушкина, успокойтесь. У вас уже была возможность сказать все, что вы хотели.
Я подумала, что Апухтину трудно с нами придется. Чего-чего, а беспристрастности ни от нее, ни от меня ему не добиться.
— Но я вам не все сказала. Я забыла про то письмо. Из-за него Сашкина первая жена в речку бросилась. Потому что он сказал ей, что не любит ее, а эту… дрянь любит. Он и мне то же самое говорил.
Кулагин поспешил увести Валентину из комнаты.
— Вам известно что-нибудь про это письмо? — спросил у меня Апухтин, когда дверь в столовую закрылась.
— Известно, — смело заявила я. — Варвара Аркадьевна говорила мне, что Валентина угрожает ей и сыну каким-то письмом. Кириллин сказал мне вчера, что никакого письма не существует.
— Вы виделись вчера с Кириллиным?
Воистину: чем дальше в лес — тем больше дров. Я их и так уже достаточно наломала: нажила лютого врага в лице Валентины, попала чуть ли не по собственному желанию в свидетели по делу об убийстве. А всего какую-то неделю назад моя жизнь текла меж привычных берегов.
— Он затащил меня в парикмахерскую познакомить со своей женой. Это она меня постригла. Вам нравится?
Апухтин окинул меня серьезным взглядом. Только сейчас я обратила внимание на то, что он чем-то напоминает Стаса. Не этой ли напускной серьезностью?
— Честно говоря — нет. Мне кажется, вам больше вдут длинные волосы. Вы замужем?
— Этот вопрос…
— Вы правы, к делу не относится. Хотя как знать.
Ему определенно было мало того, что я рассказала. И он пытался вытянуть из меня что-нибудь еще. Что ж, поглядим, кто кого. В свое время я увлекалась психологией.
— Если я и не замужем, то вовсе не потому, что никак не могу забыть… свое первое увлечение, — выпалила я, сообразив задним числом, что эта фраза с таким количеством отрицаний на самом деле воспринимается в утвердительном смысле. — Просто я считаю свой образ жизни куда более нормальным, чем у людей семейных. Одним словом, не вижу смысла изо дня в день перед кем-то ломать комедию.
— Абсолютно с вами согласен. Лучше перед самим собой ее ломать.
— А вот это уже точно к делу не относится.
Я даже улыбнулась ему. Ехидно и слегка кокетливо. Уж слишком много он на себя берет, этот капитан Апухтин.
— Верно подмечено. — Апухтин усмехнулся. — А вы случайно не знаете, какие отношения связывали покойную с Натальей Филипповной Путятиной?
Я вздрогнула при этой фамилии. Такая была у моего отца. Мать почему-то записала меня на свою, девичью. Правда, в тех краях, где прошло мое раннее детство, был даже хутор Путятин.
— Она дальняя родственница Кириллиной. Разыскала ее через адресный стол. Варвара Аркадьевна устроила ее в глазную клинику.
— Выходит, она и Кириллину родственницей доводится. А вы не заметили, он хорошо к ней относится?
— Мне показалось, он слегка ревнует к ней мать. Но очень может быть, что это всего лишь поверхностное впечатление. Варвара Аркадьевна сказала, что Валентина, то есть Трушкина, ненавидит Наталью Филипповну. Из-за того, что она деревенская.
Апухтин как-то странно на меня посмотрел. Я пожалела, что распустила язык.
— Но им придется ночевать сегодня под одной крышей. И, кажется, без Кириллина.
— Я могла бы взять Наталью Филипповну к себе, — неожиданно вызвалась я. — У меня даже постель приготовлена. Правда, не для нее, а для…
Я вспомнила, какие чувства ожили во мне, когда я стелила Кириллиной постель. В то время она, вероятно, уже отдала Богу душу. Плавала в луже собственной крови, а я наслаждалась ароматом свежего белья и…
— Татьяна Андреевна, вам плохо? — услыхала я словно издалека голос Апухтина. — Извините, я вас вконец замучил. Сейчас Кулагин отвезет вас домой. У вас кружится голова?
— Все в порядке. Мне нужно позвонить маме. Я не могу взять к себе Рыцаря — у меня дома кот… С ним здесь наверняка что-нибудь случится. Я… я не могу оставить его здесь. Он для меня слишком много…
Апухтин кивнул и придвинул ко мне телефон.
— Мама, ну как вам опера? — бодрым голосом заговорила я. — Понравилось? А Кит далеко? Дай ему на минутку трубку… Кит, прошу тебя, приезжай немедленно на Вторую Фрунзенскую… Поскорей, слышишь? И ни о чем не спрашивай. Я жду тебя… Спасибо, Кит.