13
Тут ее бывший ученик снова рассмеялся.
Она же, Криста Т, сказала вечером Юстусу, что была рада встретить его, своего бывшего ученика. Они прогуливались по монастырскому двору и наткнулись на толстого монаха, который вышел из кухонных дверей, достал что-то из-за пазухи и начал торопливо поглощать на ходу. Не шорох ли? Белый платок снова свернут и скрывается под рясой. Монах, созывающий на литургию, выходит во двор и ударяет деревянным молотком по деревянной трубе: дин-дон, дин-дон. В украшенной резьбой, сверкающей золотом церкви, позади завесы, отделяющей святые дары, молодой монах отпирает ризницу. За стеклом — кости святых. Один за другим под нескончаемые песнопения приближаются они, чтобы облобызать стекло, курятся жертвенные свечи, возлагаются малые дары. Ах, какие лица среди монахов! Крепкие, бездумные, седовласые старцы, изможденные бледнокожие фанатики, там лукавая бургундская физиономия, здесь хорошее глубокомысленное лицо ученого и, наконец, он, мой мечтатель, мягковласый, тот, кому дозволено отпирать ризницу.
Пройдемся же под аркадами, под мытарствами святых, под Апокалипсисом, который не имеет к нам больше никакого отношения. Настанет день, и другие люди будут прогуливаться под нашими мытарствами. А наш медикус, он же мой бывший ученик, уже сегодня прогуливается среди них, и все это не имеет к нему никакого отношения — удивительно, не правда ли? Впрочем, он одним ударом раскрыл мне глаза на то, как, собственно, обстоит дело с этим самым полуфантастическим бытием человека, которым я в свое время — чего уж тут скрывать — жонглировала отчасти в безвоздушном пространстве. Это наше моральное бытие и ничего больше. А оно и само по себе более чем удивительно. Фантастично даже. Мой хитроумный ученик не все до конца продумал. Это я ему втолковать не сумела. Он был так радостно возбужден, сделав открытие, что не несет ответственности за что бы то ни было…
Высокий деревянный крест на западном отроге над горной долиной черно вырисовывает на желтом закатном небе. Нам, говорит Криста Т., остается только спокойно уповать, что жизненно важное не будет утеряно безвозвратно.
Не знаю, доведется ли нам еще говорить об ее путешествии, единственном ее путешествии, доставившем ей столько радости, ибо сейчас начнется глава, посвященная Юстусу. Глава, собственно, уже давно началась, и любовь тоже, просто она еще не знает об этом.
В студенческой столовой — она еще была студенткой — он увидел ее впервые. Он здесь гость, из другого университета, и конференция должна продлиться еще два дня. Она стоит в очереди к раздаче. Кто она, откуда я ее знаю? Так это начинается, по крайней мере, с его стороны. Ему вспоминается портрет, что висит в комнате у родителей: профиль девушки, это и есть она, картинка вырезана из какого-то календаря и изображает какую-то египетскую царицу.
Общий знакомый подводит его к Кристе Т., после чего он приглашает ее завтра вечером на торжественное закрытие конференции. Она, не удивившись и не обидевшись, отвечает согласием — вот как просто все получается. Только он не может, к сожалению, с уверенностью сказать себе, что она как-то там особенно заинтересована, ни завтра вечером, ни послезавтра, в совместно проведенный на канале день. А потом он должен снова уехать и знает: я не продвинулся ни на миллиметр дальше. Хотя за всю свою жизнь никогда и ничего так страстно не желал.
Должно быть, позднее это сыграло решающую роль.
Нам долго не удавалось его увидеть, хотя от нее мы знали, что завелся там один такой. Он долго меня обхаживал. И она устремляла невинный взгляд в наши горящие любопытством лица. Больше ничего.
Давайте лучше вернемся на несколько шагов назад.
Как она молода! Как тоскует по любви! Все, с чем она сталкивается, выглядит таким новым, таким свежим, каждое лицо, каждое движение, весь город, она не переносит ничего чуждого, она целиком живет в настоящем, зачарованная красками, запахами, звуками: снова и снова связывать себя, снова и снова уходить прочь … Ей принадлежит город — будет ли она потом хоть когда-нибудь так богата? Ей принадлежит ребенок, который сидит, забившись в уголок трамвая, задает своей матери вопросы обо всем, что слышит на улице, но не может увидеть, и черноволосый мужчина — яркая белизна в узких глазах и полет жестокости в его лице , за которой она угадывает нежность, ее обдает жаром, когда она взглядывает на него, он улыбается и, уходя, тихо говорит: до свиданья. Молодой садовник, у которого она покупает неслыханно дорогую сирень и приводит его в полное замешательство словами: такому красивому молодому человеку ни в чем нельзя отказать… А потом отдает эту сирень какому-то растерянному супругу, который сбежал с заседания, вспомнив, что сегодня у него годовщина свадьбы, а цветочные магазины уже все закрыты. И еще ей принадлежит дама, которая приехала навестить своего сына, сын — студент-теолог, прикидывает Криста Т., очень интеллигентный, но высокомерный. Отнюдь не наш друг. Но и он ей принадлежит.
Так она готовилась к своей любви, ибо о любви идет речь в этой главе. На письма, которые посылал ей Юстус, она дружелюбно отвечала, но вдруг в нужный момент он перестал писать: он был наделен даром делать единственно нужное в нужный момент. Ей это нравилось. Номер его телефона она между тем не потеряла, но и глядела на него не часто. Ее нельзя было приневолить. Она и сама не могла себя приневолить, быстро ей ничего не доставалось, довольно и того, что теперь, чаще, чем прежде, у нее мелькало предчувствие, к чему это все приведет, но предчувствие, что для нее вполне естественно, тотчас мешалось с отчаянием. Ее вдруг охватил безумный страх, что она не может писать, что ей не дано когда-нибудь выразить в словах все, чем полна душа . Осторожности ради здесь говорят о себе в третьем лице, это может быть и сам пишущий, и какая-нибудь другая особа, которую, к примеру, называют «она». От другой особы, вероятно, легче избавиться, и незачем влезать в несчастья ее неправильной жизни, ее можно поставить рядом, основательно рассмотреть, как привыкаешь рассматривать посторонних.
Все это могло бы обернуться любовью, да не хватает решимости. Как-то раз, когда она снова носится по улицам, когда на оживленном перекрестке ей навстречу устремляется густая толпа, сплошь одинокие люди, но каждый для нее чужой, — она вдруг замирает в испуге. А не заблуждаюсь ли я? До каких пор можно ждать? А осталось ли у меня время? И кто принадлежит мне на самом деле?
В тот же час она набирает номер, который, как оказывается, носила с собой. Это ты? — говорит Юстус. Так я и думал. О том, что у него уже кончалось терпение, о том, что он начал сомневаться и хотел ее разыскивать, — обо всем этом он не говорит ни слова.
А говорит вместо того: значит, когда?
Именно так должно начинаться то, чему суждено продлиться.
Но обещать, говорит она себе, выходя из телефонной будки, обещать я, разумеется, ничего не могу.
И вот, покуда я пишу эти строки, пишу со спокойной совестью, потому что каждая фраза здесь засвидетельствована дважды и выдержит любую проверку, — покуда я дальше перелистываю страницы красно-бурой берлинской тетрадочки и натыкаюсь на строки: «Юстус, милый, любимый Юстус!», покуда я тщусь воссоздать комнату, где они могли встретиться впервые, покуда я делаю все это, во мне оживает прежнее недоверие, которое я мнила преодоленным, а если и ждала когда-нибудь его возвращения, то меньше всего — сейчас. Разве не могло случиться, чтобы сеть, сплетенная и расставленная для ее поимки, оказалась негодной? Фразы, которые написаны ее рукой, — да, пожалуйста, — и дороги, которыми она ходила, и комната, в которой она жила, и пейзаж, который близок ее сердцу, чувство, наконец, но только не она сама. Ибо поймать ее очень трудно. Даже будь я в силах передать с предельной достоверностью все, что мне еще было о ней известно или удалось разузнать, даже тогда нельзя исключить, что тот, кому я все расскажу, тот, кто мне нужен и кого я прошу о поддержке, в конце концов так ничего и не будет о ней знать.
Почти ничего.
Если только мне не удастся сказать о ней самое главное: она, Криста Т., имела собственное видение себя самой. Я не могу это доказать, как могла бы доказать: в таком-то году она жила там-то и там-то, брала на дом из городской библиотеки такие-то и такие-то книги. Книги безличны, я даже не просила отыскать для меня ее формуляр, в случае острой необходимости я могу и сама придумать два-три названия. Но вот видение человеком себя самого — его нельзя придумать, до него можно лишь случайно додуматься. А ее видение я знала давным-давно, с того самого дня, когда услышала, как она трубит в трубу.
Ведь на дворе между тем год пятьдесят пятый.
Юстуса мы долго не могли увидеть, я уже говорила, что его от нас скрывали. И мы даже самую малость недоумевали. Жена ветеринара в мекленбургской глуши — неужели этим все кончится? Потому что человек бессознательно жаждет устоявшихся формулировок. Недоумевали вплоть до костюмированного бала, на котором она изображала Софи Ла Рош, хотя костюма себе никакого делать не стала, а просто явилась в своем золотисто-коричневом платье со странным рисунком и объясняла всем и каждому, кого она изображает. Юстус же подле нее и тоже — как и она — почти без карнавального костюма изображал лорда Сеймура, во всяком случае, она так говорила. Никто не понял, экзальтированная это выдумка или попросту злая, но, во всяком случае, мы наконец получили возможность беспрепятственно созерцать Юстуса, причем выяснилось, что мы можем спокойно отбросить все наши формулировки.
Вероятно, это следовало назвать приемом, одним из первых на нашем веку, и мы чувствовали себя не очень уверенно, но при взгляде на хозяев у нас возникало чувство, что это необходимо. Будьте как дома, говорили они каждому, здороваясь, и Криста Т. благоразумно кивнула, обвела взглядом две большие, скудно освещенные комнаты, сняла несколько лент серпантина с фикуса, накинула их себе на плечи, высыпала на голову Юстуса пакетик пестрых конфетти и сказала: мы пришли куда надо.
Между прочим, я не разделяла ее уверенности. Мне чудилось, будто с этим вечером она связывает вполне определенный замысел, который не очень подходит к этому вызывающе и в то же время сдержанно костюмированному обществу. Казалось, она действует по заранее намеченному плану, то ли направленному исключительно против Юстуса, то ли ему адресованному, — толком не знаю. Меня так и подмывало дать ему знак, взять его сторону: он мне понравился. Потом я увидела, что никакие знаки ему не нужны. Он сохранял невозмутимое спокойствие, ибо время неуверенности давно для него миновало.
А для нее? Или именно она безмолвно просила о какой-то поддержке? Дорогая фрейлейн, сказала я, когда нас никто больше не мог слышать, сдается мне, вы не сознаете, какое бремя взваливаете на себя. Судьба Ла Рош! Сумасбродная и чуть сентиментальная мечтательница, против воли вынужденная прозябать в деревне и потому расточающая все свои несбывшиеся мечтания на выдуманный образ…
И того хуже, отвечала Криста Т. Ах, будь это просто Ла Рош, но задуман другой образ — фрейлейн фон Штернхайм и подразумевается ее судьба.
Вы шутите, сказала я.
Юстус принес нам шампанское и остался подле нас, но я смогла продолжать.
Совращение? Интриги? Фиктивный брак с этим подонком Дерби? Унылая сельская жизнь в английской провинции? И — о боже! — добродетель?
Вот именно, отвечала Криста Т. А как награда за все — лорд Сеймур. Конец песни.
О, мадемуазель, вскричал Юстус, вам не следует так меня называть!
Время покажет, сказала Криста, как вас следует называть.
Она залпом выпила свое шампанское и при этом взглянула на Юстуса. Его улыбка вселяла уверенность, но не была самоуверенной.
Из этого мог выйти толк, право же, мог.
Мне думалось, что теперь я отчетливее вижу, к чему она ведет. Это она нашла способ наглядно показать ему, чего лишится, последовав за ним. Казалось, она только сейчас сама поняла свой замысел и снова замерла в испуге — минута, полная значения. Юстус же, безразлично, догадывался он о том или нет, сделал единственно верное: он сделал вид, будто давным-давно все это про нее знает, будто сейчас просто настал решающий миг и будто мысль о каких бы то ни было «лишениях» даже и допускать не следует. И это он дал ей понять, не проронив ни звука, просто тем, как, глядя на нее, выпил свое шампанское, как взял пустой бокал у нее из рук, а затем пригласил ее на танец. Поскольку она, как он мог догадаться, уже приняла решение, от него требовалось только облегчить ей завершающий шаг: завершающего шага вообще не было, он стал для них одним из многих.
Она была ему признательна за ту уверенность, которую он ей дает, и имела к тому все основания. Он же не танцевал и не пил, дожидаясь той минуты, когда сможет сказать: пошли. Тут она оставила своего партнера и немедленно последовала за ним. Она мимоходом кивнула мне и покинула нас, мы же, оставшиеся, вольны были задаваться вопросом, почему мы никогда не верили, что она найдет свое счастье самым простым и естественным способом.
В тот вечер она хотела заставить всех и самое себя отступить на несколько шагов — на одно-два столетия назад, чтобы тем отчетливее разглядеть нас. Через сто, нет, даже через пятьдесят лет мы тоже будем стоять на сцене историческими персонажами. Зачем же так долго ждать? Отчего — коль скоро этого все равно не избежать, — совершив два-три шага, не вскочить на сцену самим, для начала перепробовать несколько ролей, прежде чем сделать выбор, несколько отвергнуть как оскорбительное предложение, не без тайной зависти обнаружить, что еще несколько уже розданы, и, наконец, принять ту, где все зависит от толкования, то есть от тебя самого. Роль жены человека, который станет ветеринаром, который знает, что она не только выискала, но и самолично создала его и что они должны заставлять друг друга делать все возможное и невозможное, если не хотят снова друг друга потерять.
В тот вечер он увел ее к себе. Я решила не придумывать комнату, это несущественно. Время ей больше не требовалось, спектакль подошел к концу, роль окончилась сама по себе: он любил ее.