ВЧЕРА
ГЛАВА 1
Пахло вином и крепкими напитками, едой с кухни, свежесваренным кофе, застоявшимся сигаретным дымом. Соня привыкла к запаху остерии, она дышала им всегда, с первых дней своей жизни, это был запах родного дома, запах городка, где она родилась.
Соня зашла за стойку и вскарабкалась на табурет перед кассой. Вставать на него ногами не разрешалось, и она это прекрасно знала, но иначе ей было не дотянуться до вазочки с белыми мелками, спрятанной высоко на полке за ликерными бутылками вместе с колодами карт. Отец не держал на виду мел и карты, чтобы они не бросались в глаза случайным посетителям. Там же, наверху, лежали и грифельные доски, на которых записывали счет во время шумных карточных игр, никогда не обходившихся без ругани и взаимных оскорблений игроков. Картежники орали и скандалили между собой не от злости или ненависти друг к другу, а просто так уж у них было заведено. Взяв мелки и доску, Соня слезла с табурета и огляделась по сторонам: родители ничего не заметили, им было не до нее. Проходя по узкому деревянному настилу мимо кофейного автомата, она чуть не ударилась головой об открытую крышку ящика для отработанного кофе.
За угловым столиком разговаривали двое пожилых мужчин. Один держал в руках газету «Коррьере делла сера».
— Что это еще за атомная бомба? — спросил тот, чья гладкая, без единого волоса голова напоминала бильярдный шар, и ткнул пальцем в газету, которую держал другой, с седыми вислыми усами.
— Это такое секретное оружие, оно может враз целый город уничтожить.
— Да ну? — удивился первый и недоверчиво покачал головой.
— Тут так написано. — Второй показал на газетную страницу. — А раз написано, — заключил он важно, — значит, точно.
— Но ведь война-то кончилась? — не сдавался первый.
Вислоусый неторопливо вынул из желтого коробка спичку, зажег, раскурил замусоленный окурок тосканской сигары и только после этого ответил, причем таким тоном, будто доверяет собеседнику великую тайну:
— В Италии кончилась, но мир ведь большой!
Последний аргумент, кажется, окончательно успокоил того, с гладким блестящим черепом.
— Да, — протянул он, — мы свое здесь, в Колоньо, уже пережили, а Хиросима, она, конечно, далеко…
К ним подошел отец и поставил на стол пол-литровый кувшин с игристым и два стакана. Из огромного радиоприемника, установленного в углу на специальной подставке, послышались звуки песни. «Цветочек луговой, поцелуй мою милую, дружок мой дорогой, в губки свежие поцелуй любимого…» — с большим чувством пел невидимый певец.
Соня задумалась о цветочке, который должен поцеловать какую-то милую-любимую, о бомбе, которая способна уничтожить целый город, например, тот, где она живет, и так глубоко вздохнула, что едкий белый дым от тосканской сигары, неподвижно висевший в воздухе, проник ей глубоко в легкие, и она закашлялась до слез. Этот гадкий дым всегда вызывал у нее отвращение, а в такое ясное, как сегодня, солнечное утро он показался ей просто тошнотворным. Отец бросил на нее нежный сочувственный взгляд. Его маленькие глазки, смотревшие на происходящее даже в годы войны с равнодушной безучастностью, теплели и смягчались, когда он глядел на дочь.
Отца Сони звали Антонио Бренна, но все называли его просто Тонино. Это уменьшительное имя очень подходило ему, потому что он был маленький и тихий. Не лишенный ироничности и даже колкого остроумия, Бренна чаще помалкивал из боязни кого-нибудь обидеть. Только за карточным столом он позволял себе шуточки, поскольку играл лучше всех и, считаясь опасным противником, был нарасхват: каждый старался заполучить его в партнеры. В глубине души Тонино оставался мечтателем и, живя в мире фантазий, навеянных фильмами и приключенческими романами, воображал себя этаким рыцарем без страха и упрека, готовым без устали отстаивать справедливость. В жизни же все получалось иначе: действительность пугала его, мягкий и кроткий от природы, он держался с людьми неуверенно. Когда в остерии случались праздничные банкеты, отец, взяв в руки аккордеон, с удовольствием пел народные песни и старинные романсы. У него был чистый приятный тенор, и Соня слушала, затаив дыхание.
Мать Сони была полной противоположностью отцу. Большая, крепкая, с колючим характером, она подавляла всех вокруг, как готический собор. Ее жесткая решительность, граничащая с деспотизмом, больше подошла бы гарнизонному офицеру, чем женщине, да еще и по имени Бамбина, которое Сонина мать носила словно в насмешку.
Синьора Бамбина протирала стекло стенного шкафа, где хранилась хорошая посуда для праздничных случаев. Обычные тарелки и стаканы, которыми пользовались каждый день, держали на кухне, в маленьком буфете. На синьоре Бамбине было розовое шелковое платье в мелкий цветочек, серый и черный. Соня любила это платье больше всех остальных материнских вещей и жалела, что такая красота почти полностью закрыта фартуком. Женщина яростно терла стекло, и ее круглый, обтянутый фартуком живот трясся в такт ритмичным движениям руки. Соне неприятно было смотреть на этот подрагивающий живот. Она отвела глаза и увидела Марио, угольщика. Он постоянно торчал в остерии, и у него была мерзкая привычка щипать Соню за попку, когда она, зазевавшись, оказывалась поблизости от него. Соня считала, что он ее обижает, и даже пожаловалась однажды родителям в надежде, что те выставят из заведения этого отвратительного человека и запретят ему прикасаться к Соне. Но родители только посмеялись над ней.
— Да он шутит с тобой, — сказали они в один голос. — Если тебе так неприятно, держись от него подальше, да и все. Не будет же он за тобой бегать!
Из-за того, что родители не придали никакого значения ее словам, Соня стала еще больше бояться угольщика. Теперь она чувствовала себя перед ним совсем беззащитной, и с каждым днем в ней росло ощущение, что в Марио таится какая-то опасность. Угольщик был некрупный, как и отец, но от него исходила хищная волчья сила. Он был весь черный, черный с головы до ног, даже руки и ногти были у него черные от угольной пыли. Когда он смотрел на Соню, его черные глаза загорались, как две головешки, а большие черные усы плотоядно шевелились. Лавка Марио находилась рядом с их остерией, и Соня иногда со страхом заглядывала в ее темную открытую пасть, в глубине которой чернела гора угля, лежали дрова и разгуливали коты, которых становилось день ото дня все больше.
На этот раз Соня была начеку и направилась к двери по стенке, опустив глаза в пол. Она подумала, что, если не смотреть на угольщика, он ее не заметит. Но когда она почти уже дошла, сзади раздался звук, похожий на завывание мартовского кота. Соня невольно сжалась и оглянулась: Марио смеялся, сверкая белоснежными белыми зубами.
Не помня себя от страха, Соня проскочила в дверь и села на ступеньку; сердце колотилось так, точно вот-вот выпрыгнет из груди. Было еще только десять, но солнце уже пекло вовсю. От асфальта поднимался жар, и даже тент, натянутый над входом в остерию, не приносил облегчения. Соня наконец успокоилась, положила на колени грифельную доску и принялась рисовать.
Со звоном и скрежетом подошел зеленый трамвай из двух вагонов. После войны он снова стал курсировать из Милана в Горгонцолу четыре раза в день, и это вносило большое разнообразие в монотонную жизнь городка. Здесь, в Колоньо, трамвай останавливался точно напротив надписи «Ресторан «Сант-Антонио», укрепленной над входом в их остерию. Из трамвая, весело смеясь, вышли два вспотевших коммивояжера с видавшими виды чемоданами, за ними — женщина в трауре, она направилась в сторону кладбища. Последним сошел приходский священник. Он ездил в епископство по делам и, судя по его кислому, вытянутому лицу, вернулся ни с чем. Снова зазвенел звонок, трамвай уехал, улица опять погрузилась в летнюю дремоту. Тут появилась «девочка напротив». Соня так назвала ее, когда увидела в первый раз, и с тех пор иначе и не называла, хотя уже знала, что имя девочки — Лоредана, что ей, как и Соне, шесть лет и осенью обе они пойдут в школу. Соня с нетерпением ждала осени не потому, что начнет учиться, а потому, что сможет разговаривать с Лореданой — «девочкой напротив». Какое красивое имя, не то что Соня! Отец назвал ее в честь героини какого-то русского романа, где рассказывалось о преступлении и последовавшем за ним наказании.
Лоредана жила на другой стороне улицы, и Соне нравилось в ней абсолютно все. Во-первых, имя. Во-вторых, длинные белокурые, аккуратно расчесанные локоны. Они не шли ни в какое сравнение с прямыми рыжими Сониными патлами, которые мать по утрам стягивала на скорую руку резинкой. У «девочки напротив» была белая кожа, розовые пухленькие щеки, разноцветные, всегда тщательно выглаженные платья. А Соня — смуглая, скуластая. Глаза у нее слишком большие и какие-то желтые, нос длинный-предлинный, смотреть страшно.
«Девочка напротив», как и Соня, сидела на каменной ступеньке остерии, только другой, и надпись над ней была гораздо более шикарная: «Кафе «Спорт». Здесь собирались и допоздна играли в бильярд болельщики футбола и велосипедисты. Сейчас та сторона улицы была в тени, и Лоредана, наслаждаясь прохладой, наряжала свою любимую куклу. На пороге появилась мать Лореданы, тоже белокурая, очень красивая и приятная. На ней было голубое платье и босоножки на высоченной пробковой танкетке. Она нагнулась к дочери, ласково ей улыбнулась и протянула конфетку. У Сони тоже невольно растянулись в улыбке губы, и «девочка напротив», заметив это, улыбнулась ей в ответ. Соня смутилась и уставилась в свою грифельную доску, на которой красовалась церковка с кривой колокольней и в углу улыбающееся солнце с длинными-предлинными лучами.
Небо было все такое же синее и безоблачное, грифельная доска все так же лежала на коленях, но Соня вдруг почувствовала ужасную грусть, и к ее глазам подступили слезы. В уверенном взгляде голубых глаз, смотревших на нее всего какую-то долю секунды, Соня прочла самодовольство избалованной любовью маменькиной дочки и от этого еще острее почувствовала свое одиночество. Ей нестерпимо захотелось материнской нежности и ласки, но синьора Бамбина удивилась бы, если бы подслушала мысли Сони. Она была убеждена, что от сладкого портятся зубы, поэтому ей и в голову не приходило угощать дочь конфетами. Еще она была убеждена, что улыбаться направо и налево легкомысленно.
— Незачем все время зубы скалить, особенно с этой Лореданой, — любила повторять она. — Эта девочка напротив тебе не подруга.
— Почему? — допытывалась Соня.
— Потому что у нее мама нехорошая.
Соне очень хотелось поиграть с Лореданой, но мать она не смела ослушаться, поэтому девочки так и сидели по разные стороны улицы, перейти которую было все равно что нарушить границу.
Соня не понимала, чем мама Лореданы нехорошая. С ее точки зрения она была хорошей, очень даже хорошей: расчесывала каждый день локоны своей дочери, покупала ей нарядные платья, даже конфеты дарила. Правда, у Лореданы не было отца, об этом все в городке знали, но какое это имело значение? У Сони, например, отец был, но его как бы и не было — командовала в доме мать.
Вдруг Соня заплакала. Долго сдерживаемые слезы, точно вырвавшись на свободу, ручьем потекли по ее щекам. Как пружина, взвилась она с места, отчего грифельная доска упала с колен и раскололась пополам, пробежала через зал в кухню, где толстая, вся в поту синьора Джильда мешала что-то в дымящихся кастрюлях, толкнула закрытую дверь и влетела в прохладную полутьму подвала. Здесь терпко пахло вином, оно хранилось в больших бочках, стоящих вдоль потемневших от времени и сырости стен. Слезы заволакивали ей глаза, и она, не заметив стоявшие на полу бутылки, с разбегу о них споткнулась. Раздался звон, часть бутылок разбилась, и из них по всему подвалу раскатились свинцовые шарики, с помощью которых снимают винный камень с бутылок. Это была большая неприятность. Теперь Соню заставят собирать осколки и шарики, все до единого, а более нудной работы и представить себе нельзя.
Мысли о неизбежной работе подействовали на Соню успокаивающе. Она вытерла слезы, села перед одной из бочек на треногую табуретку и с трудом, обеими руками, повернула кран. Когда из него потекла тонкая струйка прохладной «Барберы», она подставила рот и сделала несколько глотков. Потом аккуратно закрыла кран и встала. На душе стало легко, плакать окончательно расхотелось, зато потянуло в сон. Ее привлек шум, доносившийся с улицы через щелевое оконце. Она подняла голову и залюбовалась сверкающими в солнечном луче нитями паутины, которые сплелись в ровный и очень изящный узор. Потом ее взгляд упал на сумку из мешковины. В ней отец разносил вино постоянным клиентам. Сумка была прямоугольной формы, с двумя ручками, прошитая изнутри конским волосом и совершенно необъятных размеров. Соня забралась в нее, как в домик, и свернулась калачиком. Было так уютно и покойно, что Соня даже засунула в рот большой палец и, посасывая его, постепенно погрузилась в легкий счастливый сон.
Что-то грубое, отвратительное проникло между ее ног, и к терпкому влажному запаху подвала добавился знакомый ей запах угольной пыли, дров и еще чего-то — страшного, звериного, дикого. Она открыла глаза и с ужасом увидела прямо над собой волчью морду Марио, его горящие, как головешки, глаза и хищные белые зубы. Угольщик тяжело и прерывисто дышал, его рука настойчиво проникала все глубже, раздвигая ее инстинктивно сжатые ноги. Соня открыла рот, чтобы закричать, но страх парализовал ее, и она не смогла издать ни единого звука. К тому же Марио свободной рукой зажал ей рот.
— Будь умницей, — сверкая своими зубами, прошептал он. — Я не сделаю тебе ничего плохого.
Соне вспомнился маленький скворец со сломанным крылышком, которого она нашла весной на кусте бузины. Осторожно сняв его с ветви, она почувствовала, как бьется у нее в руке маленькое сердечко. Сейчас она сама была похожа на того беспомощного скворца, ее сердце отчаянно колотилось в руках черного человека, лицо которого было искажено звериной страстью.
— Будь умницей, — хрипло твердил он, — обещаю больше не щипать тебя за попку.
Вдруг появилась мать. Соня увидела ее за спиной угольщика.
— Я не сделал ничего плохого, — залепетал Марио, с испугом глядя на синьору Бамбину. — Клянусь, синьора!
Он стоял, весь сжавшись, с полурасстегнутыми штанами, и синьора Бамбина, окинув его грозным взглядом, сказала:
— Ты у меня за это в тюрьму пойдешь.
Угольщик застегнул дрожащими пальцами штаны и бросился наутек. Соня закрыла глаза. Она надеялась, что все это — только сон, вот сейчас она проснется, и страшное видение исчезнет.
— С этой девочкой у нас никогда не будет покоя, — как всегда безапелляционно сказала мать. — Мужчины липнут к ней, точно мухи, будто она медом обмазана.
Отец, снимавший в эту минуту ботинки, удивленно обернулся к жене.
— Ты это серьезно? — спросил он.
— Еще как серьезно. А ты сам не видишь, что ли?
— Что я должен видеть? — спросил отец, массируя натруженные ноги.
— Как что? — Мать наклонилась к нему и, понизив голос, медленно произнесла: — Девочка горячая, очень горячая.
— Какую ты чушь порешь! — возмутился отец и даже стукнул кулаком по краю кровати. — Как можно говорить о шестилетней девочке, что она горячая или холодная? Слава богу, что она успела вина хлебнуть и опьянела. Надеюсь, и не вспомнит завтра об этом случае.
Сонина кровать стояла как раз напротив двери в родительскую спальню, в комнатушке, служившей одновременно детской и кладовой. Затаив дыхание, она прислушалась к разговору родителей. Сразу же всплыл в памяти подвал, прохладный вкус вина, которое совсем даже не было пьяным, звериная морда черного человека, строгое и отчужденное лицо матери, ее пытливый, быстро брошенный взгляд и резкий, как удар хлыста, окрик:
— Юбку одерни, бесстыдница!
От этого окрика Соня попыталась подняться, но у нее закружилась голова, заломило тело, словно вдруг налившееся свинцом. Ее начало тошнить, но мать уже не видела этого, она теснила к двери угольщика, который рядом с ней казался жалким карликом. Потом Соня почувствовала, как ее поднимает на руки отец и несет наверх, в комнату. Мать была уже там, она раздела Соню, налила в таз теплой воды и вымыла ее хозяйственным мылом, докрасна растерев губкой. Во время этой процедуры в комнате стояла тишина, ни отец, ни мать не проронили ни слова.
— Все она знает и все помнит, — хитро прищурившись, прошептала мать. — Если бы она сама не поманила эту грязную свинью, он ни за что не осмелился бы спуститься за ней в подвал.
— Кто тебе такое сказал?
— Он сам сказал. Марио.
— И ты поверила? Поверила этой скотине? Вспомни, как Соня жаловалась нам на него, как боялась его щипков, а ты… ты только смеялась! — не сдержался обычно кроткий Тонино.
— А я тебе говорю, что девочка горячая, когда я их застукала, она лежала тихо, даже не пикнула.
— Разве ты не понимаешь, что она испугалась? Я как увидел ее лицо, сразу вспомнил учителя Маццони. Двадцать пятого апреля, во время восстания, когда партизаны выволокли его из дому, он тоже не сопротивлялся и был похож на затравленного зверька.
На этот раз Соня не все уловила из сказанного родителями, некоторые слова она не разобрала, но, по крайней мере, в одном не могла не согласиться с матерью: она горячая, очень горячая. Горячая настолько, что голова у нее пылает и раскалывается.
— Держи язык за зубами, — потребовала мать. — Грязное белье на людях не стирают.
— А угольщик? — спросил отец. — Ему что же, с рук это сойдет?
— Не волнуйся, он за все заплатит, — пообещала мать, — об этом уж я позабочусь.
Соня почувствовала, что ее тело, став чужим и тяжелым, начинает проваливаться, соскальзывает в какую-то густую, липкую жижу, и одновременно перед глазами возникает сияющий солнечный свет, а в этом свете — Лоредана. Она садится на каменную ступеньку, аккуратно расправляя яркое отутюженное платье, и по ее плечам струятся белокурые расчесанные локоны. Девочка наклоняется к своей кукле, а рядом стоит ее мать и ласково протягивает ей конфету. Потом солнечный свет вдруг сжимается до размера дверного проема, и Соня рвется к нему из черной глубины угольной лавки, но Марио грубо хватает ее за горло и начинает душить. Соня задыхается, хочет крикнуть, но не может выдавить из себя ни звука.
У Сони была высокая температура, она бредила. Пришел врач и прописал хинин и питье с лимоном. Двое суток она блуждала по темным лабиринтам своих кошмаров, а на третий день к ней вернулось сознание. Разбудил ее удар грома. Она открыла глаза и увидела, как ветер треплет на распахнутом окне занавеску. В темно-синем небе вспыхивали молнии, и следом раздавались оглушительные громовые раскаты. Соня с наслаждением вдохнула свежий воздух, пахнущий мокрым камнем и мокрой землей. Зазвенел, подходя к остановке, последний вечерний трамвай, и было слышно, как он рассекает потоки воды. Соня приподнялась и увидела в открытую дверь отца, сидящего на постели с книгой в руке. Он словно почувствовал Сонин взгляд и поднял глаза от книги. Мать перед зеркалом мазала лицо кремом. Длинная ночная рубашка голубого цвета с крылышками вместо рукавов придавала ей мирный, даже женственный вид. Соне только, как всегда, неприятно было смотреть на ее торчащий живот.
— Малышка проснулась, — сказал отец и, встав с кровати, направился в комнату дочери.
Мать пошла следом и положила Соне на лоб непривычно ласковую руку.
— Как ты себя чувствуешь, Соня? — озабоченно спросил отец.
На отце были только пижамные штаны, и он показался Соне щуплым и слабым: худые плечи опущены, щеки ввалились, нос заострился и еще больше вытянулся.
Соня посмотрела на отца немым взглядом, и он взволнованно повернулся к жене.
— Она не может говорить!
— Просто ей нечего сказать, — как всегда уверенная в своей правоте, бросила мать.
— Нет, тут что-то не то, — покачал головой отец.
Соня чувствовала себя совершенно пустой — ни слов, ни мыслей. Вдруг из этой пустоты возник утренний свет и осветил белокурую девочку, склоненную к кукле. Потом свет погас, и наступила тьма, в которой таился ужас.
— Может, ты пить хочешь? — спросил с беспокойством отец и, присев на краешек постели, погладил дочь по щеке.
Соня смотрела на него расширенными глазами и молчала.
— Соня! — Теперь уже и мать забеспокоилась. — Скажи хоть слово!
В непререкаемом обычно тоне синьоры Бамбины девочка впервые в жизни уловила нотки страха. Она собрала все свои силы, широко открыла рот, но… у нее ничего не получилось. Родители поняли, что их дочь онемела, и похолодели от страха…
— Девочка в шоке, — сказал врач.
— Что-что? — переспросила синьора Бамбина.
— Ваша дочь перенесла сильный удар, — пояснил врач.
— Никто ее не бил, — поджав губы, заявила синьора Бамбина.
— Я хочу сказать, — раздраженно начал объяснять врач, — что она испытала какое-то потрясение, может быть, даже насилие, и это на нее так сильно подействовало, что она потеряла дар речи.
Соня внимательно слушала разговор. Доктора Ости она знала всегда и всегда немножко побаивалась, потому что он засовывал ей глубоко в рот чайную ложку, и это было очень неприятно. Сейчас он тоже проделал эту процедуру, да еще и карманным фонариком посветил, чтобы было виднее.
— Скажи: а-а-а-а-а! — несколько раз повторил доктор.
Соня натужилась так, что стала вся красная, но из горла вырвался лишь сдавленный хрип. Потом доктор Ости долго ее слушал, стучал по спине пальцами, сложенными молоточком, и, наконец, отойдя от кушетки, на которой она лежала, сел за белый металлический стол.
— Ваша дочь пережила что-то ужасное, — заключил наконец он.
Синьора Бамбина натянула на Соню платье и тоже подошла к столу. Доктор указал ей жестом на стул против себя. У него была красивая серебряная шевелюра, живые проницательные глаза, и хотя он почти никогда не улыбался, чувствовалось, что он человек добрый. В городке его уважали и верили ему безоговорочно.
— Вам лучше знать, — вздохнула синьора Бамбина.
— Значит, сами вы и понятия об этом не имеете? — с иронией в голосе спросил врач и уставился на синьору Бамбину, машинально поглаживая черную с проседью бороду. Под глазами у него были большие набрякшие мешки, а острый взгляд светлых глаз пронизывал насквозь.
— Ничего я не знаю.
Когда-то доктор Ости одним своим взглядом остановил целый отряд возбужденных смельчаков, ворвавшихся к нему в этот самый кабинет, чтобы призвать к ответу за сочувствие к дуче. Доктор Ости никогда не скрывал, что считает Муссолини порядочным человеком, ставшим жертвой предательства своих трусливых соратников. Они-то, по его мнению, и привели Италию к катастрофе. Было это 25 апреля 1945 года, в день, когда в Северной Италии поднялось национальное восстание. Расхрабрившиеся молодцы, которые просидели всю войну тише воды, ниже травы, а теперь вдруг загорелись священным огнем антифашизма, смущенно потупились под взглядом человека, приходившего в их дома по первому зову, лечившего их жен и детей.
Но смутить синьору Бамбину оказалось куда труднее. Она свято была предана своему долгу, долгу жены и матери, и готова была отстаивать честное имя семьи Бренна до последнего.
— А я убежден, что вы знаете, но не хотите говорить, — продолжая глядеть в упор на синьору Бамбину, сказал доктор Ости. — Я убедился в этом, еще когда был у вас дома: девочка металась в бреду, хотя никаких признаков болезни у нее не было.
— Если моя дочь и пережила что-то ужасное, мне об этом ничего не известно, — отрезала синьора Бамбина и тоже посмотрела на врача в упор.
Это был поединок двух людей с разными жизненными воззрениями, но одинаково убежденных в своей правоте и готовых отстаивать собственные принципы до конца.
— В таком случае, дорогая синьора, — сказал доктор, поглаживая Соню по голове, — больше ее ко мне не приводите.
— А что же мне делать? — не на шутку испугалась синьора Бамбина.
— Отвезите ее в Лурд. Может, тамошняя чудотворная Божья Матерь поверит вам, в отличие от меня, и пошлет девочке исцеление.
Тонино нервно прогуливался перед входом в остерию.
— Ну, что доктор сказал? — бросился он к жене.
— Сказал, ничего страшного, все пройдет само собой, — не моргнув глазом соврала синьора Бамбина.
— Если ничего страшного, почему же она не говорит?
— Из-за шока.
— Из-за чего?
— Из-за шока. Доктор сказал, она не говорит из-за страха, который пережила. Шок — это страх, сильный страх.
— Ты все ему рассказала?
— Ничего я ему не рассказала и никогда не расскажу! — твердо заявила синьора Бамбина.
— А если она на всю жизнь немой останется?
— Не останется, заговорит. Здоровье у нее, слава богу, крепкое.
— Может, ты и права, но только врачу, по-моему, надо правду говорить. Как же он иначе лечение назначит? — не совсем уверенно сказал Тонино, в очередной раз пасуя перед своей решительной женой.
Было очень жарко. Вентилятор — недавнее приобретение родителей — надсадно жужжал, не спасая ни от духоты, ни от полчищ мух. Синьора Бамбина сразу же направилась к кассе и села пересчитывать выручку, набравшуюся за время ее отсутствия. Соня, как обычно, устроилась на ступеньке с мелками и грифельной доской. Марио она не вспоминала. Она даже не обратила внимания, что он исчез, будто вообще никогда не существовал. По привычке она бросила взгляд на противоположную сторону улицы и увидела Лоредану. Та, расположившись на ступеньке кафе «Спорт», разрисовывала новенькими цветными карандашами картинку в альбоме для раскрашивания. Неожиданно для себя Соня почувствовала, как в ней нарастает беспричинная злость. Восхищение, с каким она всегда смотрела на «девочку напротив», превратилось в презрение, обожание — в ненависть. Молниеносно сорвавшись с места, она перебежала запретную полосу улицы и набросилась на Лоредану. Выхватив из ее рук альбом, она разорвала его на мелкие кусочки, а затем принялась топтать ногами новенькие красивые карандаши. Растерявшаяся Лоредана молча смотрела на свою обидчицу, но через несколько секунд пришла в себя и громко взмолилась:
— Мой альбом! Мои карандаши!
Толкнув ее с такой силой, что она упала на тротуар, Соня стремительно побежала обратно, а ей вслед несся оглушительный рев поверженной «девочки напротив».
Пришлось синьоре Бамбине возмещать «нанесенный ущерб» и просить прощения — такого унижения, как она выразилась, ей еще не приходилось испытать в жизни.
Мать Лореданы, казалось, не придала случившемуся никакого значения.
— Сегодня поссорились, завтра помирятся, — сказала она со своей обычной ласковой улыбкой, — на то они и дети.
Но синьора Бамбина была другого мнения.
— Пусть уж лучше сидят каждая на своей стороне, а то опять что-нибудь стрясется.
— Я хочу сделать тебе подарок, — услышала Соня голос отца.
С немым вопросом она подняла глаза и встретила нежный, любящий взгляд.
— Что скажешь насчет щеночка?
Сонины глаза загорелись, лицо озарила счастливая улыбка. Происходило что-то непонятное: родители не только не наказали ее за нехороший поступок, но готовы были даже наградить. Щенок — это не просто подарок, это мечта ее жизни!
— Скоро он будет у тебя, — пообещал отец, и в его голосе прозвучала такая уверенность, что Соня поверила: отец не шутит.
Что-то нежное прикоснулось к ее щеке, и от этого она проснулась. Открыв глаза, она увидела на постели маленького черного щеночка, который с опаской обнюхивал ее, шевеля своим мокрым носом.
— Ему всего три месяца, — объяснил отец, гордый тем, что выполнил обещание. — Это таксик. Нравится?
Соня кивнула.
— Ему надо имя придумать. Как ты его назовешь?
— Боби, — отчетливо и ясно произнесла Соня. — Я назову его Боби.