Книга: Создатель звезд
Назад: 5
Дальше: Часть третья

6

Когда председатель комиссии по расследованию антиамериканской деятельности вошел вечером в ресторан «Романов», куда его пригласил Роберт Килцер — советник, представитель и главный цензор всей киноиндустрии, он понял, что в этом зале, заполненном знаменитыми людьми, сам является знаменитостью.
Невысокий, коренастый мистер Колби приблизился к столу; Килцер встал и протянул руку; на его лице появилась умная, добрая улыбка, которая сама по себе оправдывала половину его огромного оклада. Вторую половину он оправдывал в моменты, подобные этому, когда ему приходилось завоевывать расположение государственных чиновников и добиваться от них помощи киноиндустрии. Килцер работал в аппарате Рузвельта и Трумэна и обладал превосходными связями. Килцер вмешивался, когда правительство собиралось повысить налоги на прибыль индустрии развлечений. Когда назревала угроза скандала, или он уже происходил, как в деле Ингрид Бергман, в обязанности Килцера — «царя киномира» — входило умиротворение публики и государства. Килцер был идеальным свидетелем на слушаниях, посвященных работе киноиндустрии. Он умел весьма убедительно прочитать приготовленное заявление, уйти от ответа на каверзный вопрос с помощью потока уклончивых фраз.
Сегодня Килцер отрабатывал свой оклад — сто пятьдесят тысяч в год, — развлекая председателя комиссии. Килцер знал это. Более того, Колби также знал это.
Председатель задал тон обеду, произнеся в самом его начале:
— Килцер, я знаю, почему вы позвонили мне. Тем не менее я рад возможности пообедать с вами. Если только мы сразу покончим с вопросом о телевидении и не будем обсуждать его в течение остальной части вечера.
Это было откровенное заявление, которое мог сделать принципиальный человек. Оно соответствовало тому впечатлению, которое всегда производил Колби.
Килцер улыбнулся, как бы подтверждая, что Колби прочитал его мысли.
— Да, я собирался поговорить с вами о решении Верховного суда.
— Вот что я вам скажу. Завтра или как только мы сможем внести в зал заседаний телекамеры и осветительные приборы, мы появимся на телеэкране! По всей стране! Я уже договорился с тремя телекомпаниями. Нам предоставят как минимум три эфирных часа в день.
— Вы считаете доступным выставлять к позорному столбу людей, которые могут оказаться невинными или легкомысленными?
— Мне с детства внушали, что невинным нечего бояться. Это написано… «Вспомни же, погибал ли кто невинный, и где праведные бывали искореняемы?» Иов, глава четвертая.
К этому времени им подали томатный сок, поскольку председатель никогда не пил на людях спиртное.
— По правде говоря, я и не надеялся повлиять на ваше решение относительно ТВ, — сказал Килцер. — Но люди из киноиндустрии настояли на том, чтобы я попросил вас. Я это сделал. Теперь я могу передать им, что вы сказали «нет». Теперь мы можем наслаждаться обедом.
Они заговорили об общих знакомых в Вашингтоне, о звездах, сидевших за соседними столиками. Килцер больше ни разу не упомянул трансляцию слушаний.
Килцер слушал Колби, соглашался, кивал, улыбался. Поглядывал в зал в ожидании кого-то. Наконец Килцер налил конгрессмену вторую чашку кофе и предложил ему клубничный ликер «Романов».
Колби отказался, и в этот момент терпение Килцера было вознаграждено. Через весь зал к их столу подошли Карл Хантер, продюсер, и кинозвезда Моника Дорн. Хантер снимал фильмы, которые не укладывались в традиционную «семейную» формулу; они основывались на реальных событиях — скандальных убийствах, известных сексуальных эскападах. Эти ленты обычно с трудом проходили через офис Килцера. Почти каждый раз, когда Килцер делал в фильме Хантера купюры, в корзину летели сцены с участием Моники Дорн. Обычно возникали проблемы с тем, что стыдливо называли ее «ложбинкой». На самом деле проблема заключалась не в «ложбинке», а в двух образовывавших ее полных высоких грудях. Ходили слухи, что в груди Моники был введен хирургическим путем синтетический материал, делавший их еще более эффектными.
Правда это была или ложь, но сейчас глубокий вырез на черном атласном платье Моники позволял видеть гораздо большую часть ее восхитительного бюста, чем разрешалось цензурой.
Моника смущенно следовала за Хантером.
— Извините, что я помешал вам, — обратился продюсер к Колби. — Но если я узнаю сегодня мнение мистера Килцера, это позволит сберечь много денег и крови.
Колби кивнул и пробормотал, что вторжение вполне простительно. На самом деле он здорово растерялся. Хантер повернулся к Килцеру. — Мы можем выяснить все сейчас.
Продюсер взял Монику за руку, потянул актрису к столу и сказал:
— Взгляните! Это платье я заказал для фильма «Девственная волчица». Если тут есть нечто недопустимое, я хочу знать это сейчас. А не после, как я израсходую половину бюджета и сниму все ее сцены. Посмотрите.
Килцер, казалось, испытывал одновременно смущение и гнев. Он привстал и произнес:
— Послушайте, Хантер…
Но Хантер сделал шаг назад, крепко взял Монику за плечи и заставил ее наклониться над столом.
— Вот! Вы видите ее под тем же ракурсом, что и камера во время съемки. Я спрашиваю вас — это допустимо?
Повернувшись к Колби, Хантер сказал:
— Что вы думаете? Можно ли увидеть нечто вульгарное и неприличное в том, что так естественно и прекрасно?
Моника невинно посмотрела в глаза Килцера и трогательно помахала ресницами, как она делала в четырех фильмах, где играла проститутку с добрым сердцем, в конце концов исправившуюся и вышедшую замуж за героя.
Казалось, она готова заплакать от обиды. Почему именно на нее вечно обрушиваются преследования цензуры и оскорбления? Со слезами на глазах она посмотрела на Колби, ища у него защиты.
Килцер поднялся и произнес тихим, но взволнованным голосом:
— Хантер, прошу вас! Это неприлично! Приходите завтра утром в мой офис с мисс Дорн, и мы все обсудим. Или пришлите мне фотографии, и я сообщу вам свое мнение.
— Завтра в семь утра мисс Дорн должна быть на съемочной площадке! С нынешним бюджетом мы не можем целые дни обивать пороги кабинетов!
— Весьма сожалею… — произнес Килцер; он повернулся к Колби: — И еще я сожалею об этом досадном вторжении!
Но председатель был слишком сильно поглощен разглядыванием того, чем он давно тайно восхищался в темных кинотеатрах.
— Я настаиваю на том, чтобы мы обсудили это сейчас! — сказал Хантер.
— Хорошо, — согласился наконец Килцер, словно он хотел избежать громкого скандала. — Но не в присутствии мисс Дорн.
— Ей завтра вставать в шесть часов, — сказал Хантер. — Я отправлю ее домой…
Он щелкнул пальцами, вспомнив что-то.
— Черт возьми! Мы приехали в моей машине! Я договорюсь насчет такси…
Не успел Хантер позвать метрдотеля, как Колби предложил:
— Я могу подбросить мисс Дорн. Я возвращаюсь в мой отель.
— О, правда? — сказала Моника, тронутая его участием. — Это недалеко, на Мейпл-драйв.
Килцер поблагодарил председателя за понимание и помощь. Колби и мисс Дорн ушли, оставив Хантера и Килцера обсуждать вопросы цензуры. Хантер занял место конгрессмена.
— Дело в шляпе, — сказал он. — У Моники не бывает проколов.
— Я не желаю ничего знать об этом! — возмущенно произнес Килцер.
— Хорошо, хорошо, — сказал Хантер и попросил официанта принести бренди.

 

Моника Дорн из личного опыта знала, что имидж секс-символа возводит преграду между актрисой и мужчинами. Она никогда не имела статуса Риты Хэйворт или недавно появившейся Мэрилин Монро. Она не снималась в супердорогих фильмах или в ролях, созданных лучшими сценаристами. Но она имела свой круг поклонников — главным образом благодаря создаваемому ей порочному образу. Она знала, что многим мужчинам нравится секс с долей грязи — когда речь шла не о женах. При желании Моника играла в жизни роль шлюхи. Становилась неявным агрессором.
Это приносило двойной результат. Мужчина убеждался в своей неотразимости даже для женщины, которую все считали окруженной многочисленными поклонниками. И она сберегала время, поскольку считала секс скучным занятием.
Особенно сильно ее раздражали долгие однообразные поцелуи в груди, которые, как признавала сама Моника, были восхитительными. Она часто говорила себе, что готова кричать, когда ей приходится всю ночь видеть перед собой затылок мужчины. В этот вечер ей не хотелось соблазнять конгрессмена. Когда-то давно агент уговорил ее переспать с главой студии ради кинопробы. Сейчас Хантер убедил Монику в том, что она должна оказать услугу киноиндустрии. Тогда она сможет надеяться на получение роли, которая позволит ей доказать, что Моника Дорн способна играть не хуже Мэрилин Монро.
Конгрессмен был легкой добычей, несмотря на его осторожность. Он сам разыграл дебют, заявив о том, что никогда не рассчитывал оказаться с ней на заднем сиденье лимузина, хоть и видел ее много раз на экране. Он всегда спрашивал себя, такая ли она красивая и сексапильная в жизни, как на экране. Могла ли она рассчитывать на более откровенное признание?
Моника повернулась к Колби и взяла его за руку. Она почти трепетала от благодарности. Красота и секс — это хорошо, но со временем женщина пресыщается страстью и требует от жизни и мужчин чего-то большего. Здесь, в Голливуде, есть мужчины двух типов. Одни думают только о сексе, другие являются гомосексуалистами. Моника почти что предпочитала голубых, которые видели в ней человека, а не сексуальную игрушку. С гомиком не надо ложиться в постель. С ним можно заниматься другими делами. Эти люди были умными, артистичными, тонкими. Однако, конечно, они были для нее импотентами.
Как замечательно было бы встретить мужчину зрелого, сексуального и при этом умного, понимающего.
Этот текст ее пресс-агент подготовил перед интервью для «Лайфа». К сожалению, материал остался неопубликованным.
Однако сейчас ее речь пригодилась, потому что дала конгрессмену надежду. Моника давно поняла, что самая сексапильная женщина может долго не получать приглашения на свидания и даже не иметь любовников, потому что ее привлекательность пугает мужчин. Они не верят в реальность успеха и не пытаются сблизиться с ней.
Поэтому для соблазнения мужчины женщина прежде всего должна дать ему понять, что она доступна для мужчин с определенными достоинствами. И что данный человек обладает ими.
Продемонстрировав не слишком явно свой интерес и готовность к сближению, Моника позволила Колби подвести ее к интимной ситуации, позволившей ей прошептать:
— В вашем отеле? Или у меня?
Этот вопрос был весьма важным для конгрессмена, осторожного от природы и лицемера в силу своей профессии. Ее дом был лучше скрыт от посторонних глаз, но мог оказаться ловушкой. Он постоянно боялся попасть в западню. Если бы желание ласкать и целовать эти груди не охватило Колби с такой силой, бдительность заставила бы его проигнорировать эту возможность. Но Колби сильно возбудился. Его член мучительно восстал.
— В отель? — шепнул конгрессмен.
Она кивнула, стараясь скрыть свое волнение.
— Я могу поставить машину на боковой улице и пройти через задний вход. Меня никто не увидит, — выдохнула Моника.
— Коттедж «Д», — произнес Колби таким тоном, словно он выдавал военный секрет.
— Коттедж «Д», — повторила она, как заговорщица. — Мне не придется подходить к вестибюлю.
Лимузин председателя открыто и пристойно подвез Монику Дорн к ее дому на Мейпл-драйв и тотчас уехал. Через двадцать минут розовый спортивный автомобиль актрисы остановился на Беверли-драйв неподалеку от заднего входа в отель «Беверли-Хиллз». Моника погасила фары и вошла в тускло освещенный сад, где на некотором расстоянии друг от друга стояли коттеджи.
Колби ждал ее. Похоже, его халат был надет на голое тело. Он уже заказал шампанское и пирожные.
«Господи, — подумала Моника, — он собирается трахаться всю ночь. А я должна явиться на съемочную площадку к семи часам». Но она не позволила этой мысли помешать ей довести дело до конца. Когда Колби предложил Монике шампанское, она кокетливо отказалась, сделав вид, что вовсе не пьет.
После этого им осталось заняться только одним. Моника подчеркнула это, сказав:
— Я не могу справиться с желанием. После Юла Брайнера я стала питать слабость к лысым мужчинам.
Она погладила пальцами его череп. Впервые этот жест оказал на конгрессмена возбуждающее действие. Близость Моники, его давняя тяга к ее грудям, внезапное освобождение от уз ханжества заставили Колби обнять и страстно поцеловать актрису.
Она начала снимать со своего плеча бретельку от черного платья. Рука Колби остановила Монику.
— Нет. Позволь мне, — прошептал он.
Господи, мысленно сказала она, эта сцена займет всю ночь. Но сейчас она уже не могла возражать. Моника позволила Колби снять одну бретельку с ее белого плеча и поцеловать его. Затем он снял вторую бретельку, поцеловал другое плечо. Когда он попытался стянуть с Моники платье и обнажить ее груди, они помешали ему сделать это. Моника помогла ему, расстегнув крючок на спине.
Ее нагие груди были высокими, твердыми; коричневые, потемневшие после трех прерванных беременностей соски гордо поднялись. Колби замер от восхищения; он потерял способность двигаться, увидев перед собой то, что казалось недоступным. Его губы дрожали, глаза округлились, на лысом черепе заблестела капелька пота.
Она ждала, набрав воздух в легкие, чтобы бюст казался более высоким. Наконец потеряла терпение, перевела дыхание и мысленно произнесла: «Перестань пускать слюни, идиот! Я не могу тратить на тебя всю ночь!» Однако вслух она прошептала:
— Я жду… жду тебя, дорогой.
Моника обхватила рукой свою правую грудь, точно кормящая мать, и сунула ее в рот Колби.
Монику не слишком сильно раздражало то, что он обслюнявил ее. Такое с ней уже случалось. Но своим чавканьем он напоминал ей поросенка, сосущего свиноматку. Она положила руку на его влажный лысый череп, собираясь чуть отодвинуть его голову, чтобы он отдышался. Моника все же сдержала себя; ее рука замерла на затылке Колби. Спустя некоторое время она начала нетерпеливо постукивать по нему пальцами. Колби перестал целовать грудь Моники и раздраженно поднял глаза. Она прекратила барабанить пальцами по его черепу. Потом он взял ее за руку и повел в спальню, освещенную еще более тускло, чем гостиная.
Колби подвел ее к изножью кровати и стал снимать с Моники остатки одежды, пока она не оказалась полностью обнаженной. Он уставился на нее, любуясь не только грудями актрисы, но и ее изящным телом. Оно оказалось более тонким, чем можно было предположить, судя по ее бюсту. Колби обхватил руками ягодицы Моники и привлек ее к себе. Она ощутила его эрекцию. Член Колби показался ей твердым, требовательным, огромным.
«Ну вот, сейчас это произойдет, — сказала она себе, — и я, вероятно, вернусь домой не очень поздно». Он опустил ее на кровать так галантно, как, по его мнению, это сделал бы киногерой.
С видом человека, привыкшего к подобным сценам, он развязал пояс своего халата и бросил его в сторону стула.
Моника взглянула на Колби, села на кровати и изумленно, насмешливо спросила:
— Господи, это что такое?
— Ты о чем? — не понял он.
Его эрекция начала быстро пропадать.
— Что ты надел? — отозвалась она.
— Это презерватив, — с достоинством произнес он.
— О, — она удержалась от смеха, который мог погубить всю затею.
«Презерватив», — мысленно произнесла она, глядя на лысого маленького человека, член которого внезапно поник. Теперь его придется возбуждать снова. Колби надул губы, как ребенок, выронивший шарик мороженого из вафельного рожка. Наконец Моника предложила:
— Ладно, снимай его и иди сюда. Я жду, дорогой.
Он снял презерватив и бросил его на пол. Потом шагнул к кровати. Его пыл уменьшился. Колби заколебался. Моника взяла его за руку и потянула к себе. Положила его руку себе на грудь. Потом повернулась к нему, сунула другую грудь в рот Колби, и он снова начал сосать ее, хотя и без прежнего энтузиазма.
«Пожалуй, — подумала она, — мне придется сделать ему минет, чтобы он опять возбудился». Но в это время она почувствовала шевеление возле своего бока. Колби оживал. Его член начал вздрагивать. Он стал твердым, большим, агрессивным, в нем запульсировала кровь. Колби перестал целовать и сосать ее грудь. Моника ожидала, что он овладеет ею, но он принялся целовать ее бедро, опускаясь все ниже и ниже. Она раздвинула ноги, и Колби начал целовать внутренние стороны ее бедер. Наконец его розовый череп остановился между ее бедер; его влажный язык осторожно прикоснулся к самой интимной части ее тела.
Если бы блестящий череп, застывший между ее белых бедер, не выглядел так комично, Моника отреагировала бы на ласки гораздо быстрее. Но актриса могла думать только о том, что цитирующий Библию конгрессмен, очевидно, не все свое время тратил на избирательную кампанию и произнесение речей.
Колби передвинулся вперед между ее бедер, которые она послушно развела еще шире. Повозившись с мгновение, он нашел торную дорогу, проник в Монику и замер, точно очень устал от своих трудов. Наконец он начал двигаться. Она сделала вид, что тоже участвует в акте. Вскоре она действительно завелась. Испытывая потребность обнять Колби, она положила ладони на его влажную лысину, но он прервал свои движения, чтобы произнести:
— Убери руки, ради Бога!
Она убрала руки, позволила ему бурно кончить. Если бы он продержался чуть дольше, она тоже, к своему огромному удивлению, испытала бы оргазм. Во время второго и третьего акта она испытывала только чувство долга. Моника с облегчением вздохнула, когда обессилевший Колби заснул. Теперь она могла встать с кровати, найти свою одежду, привести себя в порядок, незаметно выскользнуть из коттеджа, пройти по дорожке гостиничного сада к своему автомобилю.
Уже было начало четвертого. В семь она должна появиться на съемочной площадке. Сегодня они не будут снимать крупные планы. При таких глазах! Она не позволит! Любая звезда должна защищать себя от нелестных крупных планов.

 

Когда на следующее утро слушания возобновились, председатель казался необычно бодрым и самоуверенным. Многие люди объяснили это одержанной им победой — суд разрешил внести в зал телекамеры.
Ли Манделл впервые опоздал. Когда он прибыл, телекамеры уже стояли. Он изобразил изумление и тревогу при виде четырех камер и множества осветительных приборов.
Он не стал сразу же заявлять протест. Он подождал, когда к свидетельской кафедре вызвали Алекса Бернстоуна — сценариста-«отказника», чье молчание было прервано днем ранее. Юрист произнес его фамилию во второй раз, но Бернстоун не сдвинулся с места. Манделл, раскурив трубку, сказал медленно и отчетливо:
— По рекомендациям адвоката свидетель отказывается давать показания.
Самоуверенный, рвущийся в бой Колби подался вперед и выпалил прямо в микрофон:
— На каком основании?
— На таком основании, что все это… — Манделл указал на четыре камеры, дюжину техников, батареи прожекторов, — является нарушением его прав. Свидетель принял приглашение комиссии и явился сюда для дачи показаний…
— Вы называете его упрямство, нежелание отвечать на вопросы дачей показаний? — перебил Манделла председатель.
— Он пришел сюда, чтобы давать показания, — невозмутимо продолжил Манделл, — полностью сознавая свои обязанности и права, предусмотренные конституцией, ни эта, ни любая другая комиссия не имеет права вынуждать свидетеля отказываться от юридической защиты. Поэтому он прибыл сюда и готов давать показания в рамках, предусмотренных законом.
Повернувшись к телеаппаратуре, Манделл сказал:
— Но он не намерен подыгрывать вам и телекомпаниям! Он не выйдет к кафедре!
— Мистер Манделл, если ваш клиент не выйдет к кафедре и не выполнит свой гражданский долг, нам придется обвинить его в неуважении к комиссии!
— Только не перед камерами! Если вы хотите проводить слушания, проводите их. И я дам вам свидетеля. Но если вы намерены устроить римский цирк, ответ будет отрицательным! — твердо заявил Манделл.
Председатель постучал по столу, поправил галстук, отпил воды и подал знак телевизионному режиссеру, который тотчас прошептал свои указания в микрофон, прикрепленный к наушникам. Уже подготовленные к работе камеры были повернуты в нужных направлениях; одну из них навели на председателя. Колби заговорил, глядя прямо в объектив:
— Я хочу объяснить общественности и телезрителям, следящим за ходом этих исключительно важных для безопасности страны слушаний, почему место свидетеля пусто.
Он указал на кафедру, возле которой сидели Ли Манделл и Джеф Джефферсон. Увидев направленный на него объектив камеры и пустую кафедру, юрист положил свою трубку, подался вперед и перебил председателя:
— Господин председатель, если вы собираетесь что-то объяснять телеаудитории, я хочу, чтобы вы знали — я потребую время для нашего объяснения того, почему место свидетеля пусто.
Натянув на лицо приветливую, дружелюбную улыбку, Колби посмотрел в объектив камеры.
— Пожалуйста, мистер Манделл. Я уверен, все захотят узнать, почему люди, получающие огромные доходы благодаря нашей свободе предпринимательства, отказываются отвечать на вопросы и тем самым оказывать помощь конгрессу Соединенных Штатов. Несомненно, любой лояльный гражданин этой страны охотно дал бы здесь показания.
— Господин председатель! Если вы собираетесь просветить общественность по этому вопросу, я требую, чтобы вы сделали это всесторонне и полно. Ответ свидетеля на самый невинный вопрос способен поставить под угрозу его законное право не отвечать на опасный, провокационный вопрос.
Манделл привстал со своего кресла.
Председатель улыбнулся.
— Значит, вы признаете, мистер Манделл, что свидетелю есть что скрывать?
— Господин председатель, я лишь утверждаю, что комиссия не вправе лишать свидетеля законной защиты, принуждая его к даче показаний или делая инкриминирующие выводы из его отказа. Если мы промолчим, завтра вы спросите свидетеля о его личной жизни, о том, спит ли он со своей женой, как часто он это делает, и даже… пользуется ли презервативами!
Манделл посмотрел в упор на председателя. Торжествующая улыбка Колби исчезла. Он поглядел на Манделла и спросил себя, случайно юрист упомянул презервативы или он знал о событиях истекшей ночи.
Выражение лица Манделла явственно говорило о том, что его последняя фраза не заключала в себе случайного совпадения. Он взял трубку и начал раскуривать ее. Когда пламя задрожало над табаком, Манделл сказал:
— Господин председатель, я прошу комиссию устроить небольшой перерыв.
Колби с облегчением удовлетворил эту просьбу, встал из-за стола и удалился.
Манделл ждал в маленьком кабинете под залом заседаний. Он сделал так, чтобы кое-кто знал, где его можно найти. Колби вошел в комнату и настороженно огляделся по сторонам.
— Здесь нет «жучков», — сказал Манделл.
— Что вы имели в виду… когда упомянули… презервативы? — спросил наконец председатель.
Манделл не дал прямого ответа. Он начал раскуривать трубку, потом произнес:
— «Вспомните, погибал ли кто невинный, и где праведные бывали искореняемы?» Иов, если я не ошибаюсь. Глава четвертая. Правильно?
— Подлый еврей! — взорвался Колби. — Значит, вы все подстроили. И Килцер тоже в этом участвовал. Вы все!
— Хм, — произнес Манделл, — я бы не стал обвинять юриста в стремлении помешать правосудию. Если только вы не хотите, чтобы вас обвинили в клевете и учинили иск на миллион долларов.
Лицо председателя стало багровым, однако он не осмелился раскрыть рот.
После долгого молчания Колби сказал:
— Хорошо. Чего вы хотите? Чтобы убрали телекамеры? Этого?
— Вам всегда легко со мной договориться. Я знаю, что ваши коллеги хотят появиться на телеэкране. Я знаю, что вы хотите баллотироваться в сенат и вам нужна реклама. Поэтому давайте придем к компромиссу. Вы обещаете пропустить других сценаристов, которые не намерены давать показания, а после я не буду возражать против того, чтобы вы предстали перед телекамерами.
— Вы не хотите, чтобы эти сценаристы появились на телеэкране, да?
— Я не хочу, чтобы вы запятнали всю индустрию, — поправил Манделл.
— Могу сказать вам следующее: мы обвиним их в неуважении к комиссии.
Эта угроза была произнесена менее решительным тоном, чем предыдущие.
— Делайте то, что находится в пределах полномочий вашей комиссии. Только не устраивайте из этого цирка, — твердо заявил Манделл.
Председатель задумался, протер свою вспотевшую лысину.
— Хорошо, — сказал он. — Мы избавимся от сценаристов. После этого впустим в зал телевизионщиков.
— Договорились, — сказал Манделл, протягивая руку.
Но Колби отказался пожать ее. Он лишь повторил с неприязнью: «Договорились» — и шагнул к двери.
— Вы мне не поверите, но я хочу сказать вам — я не планировал случившегося.
Колби явно не поверил ему. Он выскочил из кабинета, хлопнув дверью.

 

Комиссия занялась оставшимися авторами. Им задавали лишь те вопросы, которые давали почву для обвинения их в неуважении к комиссии. Десять авторов отказались давать показания. Левая пресса назвала их «голливудской десяткой». Комиссия рекомендовала своим коллегам из Палаты представителей обвинить их в неуважении к государству.
Наконец телевизионщиков впустили в зал заседаний. Большинство членов комиссии были довольны тем, что до этого момента камеры отсутствовали. Телезрители не знали сценаристов и не интересовались ими. Но теперь появились свидетели — актеры. Публика хорошо знала их, это усилило общий интерес к слушаниям.
Со дня начала работы телевизионщиков Манделл настаивал на том, чтобы Джеф Джефферсон сидел рядом с ним. Юрист хотел, чтобы всякий раз, когда операторы показывали его, на экране также появлялось бы типично американское лицо Джефа — серьезное, обеспокоенное, умное, внушающее доверие.
Манделл сознавал, что опасные показания могут еще прозвучать в дальнейшем. Несколько звезд были допрошены комиссией приватно; они признались в связях с коммунистами, оказании им материальной помощи и даже членстве в партии. Теперь им предстояло дать показания публично и покаяться. Поэтому постоянное присутствие в зале наряду с кающимися грешниками невинного человека вроде Джефа напоминало бы аудитории о том, что не все актеры являются или были коммунистами.
Накануне дня, обещавшего стать последним днем слушаний, Манделл обедал с Джефом в ресторане «Романов». Многие люди останавливались у их стола, чтобы поздравить Манделла, успешно справившегося со слушаниями, особенно по вопросу о ТВ. Кое-кто даже шутил о том, как Манделл «подставил» председателя, но юрист тотчас обрывал этих людей.
Тогда они начинали восхищаться мужеством Джефа, ежедневно сидевшего на слушаниях и рисковавшего своим будущим ради гильдии и ее членов. Когда Манделлу в третий раз выразили восхищение тем, как ловко он подстроил ловушку для председателя, юрист, рассердившись, решил покинуть ресторан. Джеф ушел вместе с ним. Они поехали вдвоем по Родео-драйв в сторону бульвара Заходящего Солнца.
— Я сожалею, — начал Джеф. — Я подумал, что вы захотите отдохнуть накануне окончания слушаний. Пообедать в свое удовольствие. Я собирался пригласить вас к себе, но Джоан сейчас снимается. Она не любит обедать с гостями, когда она занята в картине.
— Все в порядке, — сказал Манделл, но он был явно встревожен.
— Нам не стоило встречаться с этими людьми, — сказал Джеф.
— Вы не думаете, что я действительно устроил ему западню? — внезапно спросил Манделл.
— Нет.
— Вы мне доверяете?
— Конечно. Почему вы спрашиваете?
— Потому что последние три дня меня преследует одна мысль. Я бы хотел, чтобы перед самым закрытием слушаний вы дали показания.
— Что я могу сказать? — спросил Джеф.
— Вы могли бы объяснить, как испуганных или разочарованных людей подталкивали к совершению поступков, о которых они позже жалеют.
— Я не специалист по этой части, — сказал Джеф.
— Нет, специалист. Я хочу, чтобы вы лишь ответили на мои вопросы и на вопросы комиссии, а под конец рассказали о том, что произошло с вашим отцом на ферме. Вы можете это сделать? Рассказать все так, как вы рассказали это мне?
— Тогда я впервые заговорил об этом, — напомнил Манделлу Джеф.
— Можете повторить?
— Я попробую. Думаю, смогу.
— Это все, что я хочу.
Джеф высадил Манделла перед главным входом отеля «Беверли-Хиллз». Отъезжая, актер услышал чей-то голос: «Привет, Манделл! Здорово вы расправились с Колби!» Джеф не стал ждать ответа Манделла. Он вырулил на улицу, на бульвар Заходящего Солнца и поехал домой, обдумывая, как лучше всего рассказать о пережитом отцом во время Депрессии. К тому времени, когда он оказался возле дома, Джеф решил, что не станет готовиться заранее. Столь глубоко личная история прозвучит лучше в виде экспромта, нежели после тщательных репетиций.
Он плохо спал в эту ночь, проснулся до рассвета и перебрался на диван, стоявший в кабинете. Утром он побрился, принял душ, выбрал строгий серый фланелевый костюм, голубую рубашку, одноцветный темный галстук и оделся для выступления перед комиссией и телекамерами.
Весть о его даче показаний загадочным образом разнеслась по городу. Когда Джеф вошел в зал, передние ряды были заполнены актерами и актрисами, пожелавшими продемонстрировать преданность, поддержку, благодарность.
Комиссия объявила, что список свидетелей исчерпан и работа в Лос-Анджелесе заканчивается. Манделл поднял руку. Он приблизился к микрофону и попросил комиссию выслушать Джефа Джефферсона, готового выступить от имени Гильдии киноактеров.
Опасаясь какого-то подвоха, председатель заколебался. Но Манделл проявил настойчивость; в его голосе звучала скрытая угроза. Посовещавшись с коллегами, Колби сдался.
Джеф занял место свидетеля, положил руку на Библию, произнес слова клятвы с такой убежденностью, что весь зал притих. Манделл составил список вопросов, которые он собирался задать, но председатель сам начал допрос. Он прощупывал Джефа в недружелюбной, враждебной манере. Но постепенно убеждаясь в невинности актера, Колби смягчился. Вскоре Манделл смог расслабиться; он понял, что председатель невольно подводит Джефа именно к тому, что Манделл просил его рассказать.
Джеф поведал о тяжелой жизни на ферме, о своей богобоязненной матери, об изнурительной работе отца, о своей собственной прерванной учебе и даже о попытке самоубийства, едва не предпринятой отцом.
Под конец Джеф произнес:
— Я так и не узнал точно, собирался ли он на самом деле покончить с собой. Но это не имело значения. Я пережил такой шок и испуг, словно он действительно сделал это. Если бы позже кто-то сказал мне, что есть способ предотвратить такие бедствия, уберечь других сыновей от подобных несчастий с их отцами, поддался бы я на эту пропаганду? Думаю, да, о чем бы ни шла речь.
Джеф посмотрел прямо в объектив телекамеры.
— Нет, я не связан с коммунистами. Не вступил в партию. Но после всего пережитого мною я не стану осуждать тех, кто сделал это.
Вся аудитория невольно зааплодировала. Хлопали в ладоши даже те люди, которые не имели отношения к киноиндустрии. Комиссия не задала больше ни одного вопроса. Председатель поблагодарил Джефа за его выступление, отметил лояльность, патриотизм актера, поблагодарил за то, что он явился для дачи показаний по собственной инициативе, без вызова. Свидетель мог покинуть кафедру. Слушания завершились.
Люди обступили Джефа, чтобы пожать ему руку, хлопнуть его по плечу. Мужчины целовали Джефа в щеку. Все это попадало в объективы телекамер.
Когда Джеф и Манделл покинули зал, юрист отпустил свой автомобиль с шофером и принял предложение актера подвезти его в отель. В дороге Манделл казался подавленным, усталым, отнюдь не торжествующим.
Когда Джеф отметил это вслух, Манделл грустно произнес:
— Я ненавижу и тех, и других. Всех уверенных в своей правоте. Я сыт по горло такими людьми. Повидал их немало в Вашингтоне. Идеологов и политиков, экспериментирующих с человеческими жизнями. Приносящих больше зла, чем добра. Берегитесь их. Не позволяйте использовать вас.
Джеф кивнул, не отрывая взгляда от потока машин, хоть ему и хотелось посмотреть украдкой на Манделла. После недолгого молчания Манделл спросил:
— Вы считаете, что я использовал вас?
В первый момент у Джефа возникло желание ответить отрицательно и избавить юриста от новых укоров совести. Прежде чем Джеф успел ответить, Манделл продолжил:
— Да, это так. Но, надеюсь, ради доброго дела. Чтобы спасти от гибели многих невинных людей. Конечно, заодно мы выручили многих виновных. Я сожалею об этом. Но в целом, полагаю, мы принесли пользу. Сделали все, что зависело от нас.
— Как насчет Десятки? — спросил Джеф, имея в виду сценаристов, отказавшихся говорить.
— Их будут судить за неуважение к государству. И признают виновными. Им это известно. Партия выбрала их на роль жертв. Они согласились на это.
— Почему?
— Либо из-за строгой дисциплины, либо потому, что это позволит им ощутить себя центральными фигурами процесса, который будет слушаться в Верховном суде. Фанатики всегда видят себя в роли героев. Это превращает их в мучеников. И убийц.
— Но вы считаете, что мы сделали доброе дело? — спросил Джеф, ища одобрения.
— Мы поступили правильно. Защитили невинных.
Похоже, какая-то мысль встревожила Манделла.
— Скажите мне, среди них есть хорошие актеры?
— Двое, возможно, трое, — ответил Джеф.
— Подождите немного, и вы увидите, что произойдет с ними теперь, когда они стали мучениками. Их признают талантливыми, даже гениальными. Политические герои обладают поразительным даром создавать себе репутацию с помощью левых критиков. Через два-три года они станут самыми известными сценаристами в Голливуде.
Они подъехали к отелю. Манделл повернулся, чтобы взять портфель с заднего сиденья. Достав его, он снова посмотрел Джефу в глаза и сказал:
— После сегодняшнего вас вознесут на пьедестал. Однако вам следует сохранять бдительность. Если вы не намерены всегда подыгрывать боссам.
В голосе Манделла звучал искренний страх, порожденный личным опытом и разочарованиями.
Он протянул руку. Мужчины обменялись рукопожатиями.
— Будете в Нью-Йорке или Вашингтоне — загляните ко мне. У меня есть офисы в обоих городах. Еще раз спасибо.
Манделл вышел из машины и отдал свой портфель швейцару. Он направился по красной бетонной дорожке к входу. Походка Манделла выдавала его усталость и подавленность. Джеф проводил взглядом юриста почти до большой входной двери; сигнал нетерпеливого водителя заставил актера включить скорость и отъехать.

 

Когда он вернулся домой, Марта говорила кому-то по телефону:
— Да, да, я скажу ему, как только он приедет… а, вот он…
Улыбнувшись, она протянула трубку. У Джефа не было сил разговаривать, но после слов Марты ему было трудно сказать «нет».
— Алло?
— Джеф! Это Кристофер Краун!
Возникла короткая пауза, словно Краун ожидал возгласа изумления.
— Я все видел, Джеф. Вы были великолепны. Просто бесподобны! Именно в таком выступлении нуждалась вся эта чертова киноиндустрия! Вы встали и защитили нас. История с вашим отцом… это потрясающе! Чьей бы ни была эта идея, она превосходна! Я бы мог снять картину, основанную на этом эпизоде. Но я позвонил не для того, чтобы говорить о фильмах. Я хочу сказать вам следующее — для меня вы стали сегодня Гражданином Номер Один в Голливуде!
— Спасибо. Большое спасибо, — сказал Джеф, помня о том, что четыре месяца тому назад Краун искал актеров для фильма, в котором была отличная роль для Джефа, но контракт сорвался, потому что Краун не принял условий Джефа, хотя актер значительно снизил гонорар по сравнению со своей последней ставкой.
— Между прочим, — сказал Краун, — я снимаю новый вестерн. Для вас есть отличная роль. Характерная, но отличная. Настоящая жемчужина из числа тех, за которые дают «Оскара».
— Пришлите сценарий, — сказал Джеф, изображая энтузиазм; он не рассчитывал получить рукопись.
— Обязательно! Обязательно! — обещал Краун.
В этот момент он действительно собирался сделать это, но позже передумал.
Джеф положил трубку, заглянул в блокнот, где неразборчивым почерком Марты было выведено более тридцати сообщений. Он вспомнил кое-кого из звонивших. Другие неправильно написанные фамилии ничего ему не говорили. Одна фамилия бросилась в глаза. Самая простая. Ирвин Коун. Доктор звонил трижды.
Взяв листок, Джеф прошел к бассейну, чтобы посидеть под уходящими лучами солнца. День был солнечный, но прохладный.
Напряжение, порожденное дачей показаний, начало исчезать. Процедура оказалась более утомительной, чем он ожидал. В отличие от съемок тут не было дублей. И Джеф не создавал образ, а был самим собой. Это требовало большей вовлеченности, отнимало больше сил. Две ситуации отличались друг от друга, как кетчуп и подлинная грязь в батальной сцене.
Он встал, подошел к бару, приготовил себе напиток, и вдруг снова зазвонил телефон. К черту, подумал в первый момент Джеф, пусть Марта возьмет трубку. Но поскольку напиток был уже готов и Джеф все равно поднялся с кресла, он сам снял трубку.
— Мистер Джефферсон? — спросила телефонистка. — Вас вызывает междугородная.
— Кто и откуда?
— Амарильо, — произнесла девушка с тягучим техасским акцентом.
— Да, мистер Джефферсон слушает, — сказал актер.
— Джеф… дорогой… ты был великолепен, — прозвучал женский голос. — Выглядел весьма благородно.
— Спасибо, Дорис… ты видела все?
— Все! И мою голубую рубашку тоже. Ты надел мою голубую рубашку! Я сидела, улыбалась и говорила себе: «Он выступает по общенациональному телевидению, его видят миллионы людей, но только мы двое знаем нашу маленькую тайну».
Джеф посмотрел на манжеты своей рубашки и понял, что, желая избежать появления ореола на телеэкране, он действительно надел ее голубую рубашку. Но Дорис усмотрела в этом нечто большее. Гораздо большее. Однако после всех испытанных им за эти недели разочарований он не посмел отнять у Дорис ее иллюзии.
— Ты не собираешься приехать снова в Техас, дорогой?
— Пока не планирую.
— А в Нью-Йорк?
— Нет.
— Я бы могла прилететь туда, — предложила она. — Это было бы неразумным шагом. Ты знаешь этот город.
— Поэтому я и подумала… если бы ты смог вырваться… Нью-Йорк, Лондон, Париж… я бы прислала мой самолет.
— Скоро начинаются съемки двух картин. Я должен находиться поблизости. Мой агент настаивает на этом.
Конечно, он лгал. И она знала это.
— Будем поддерживать связь, — сказала Дорис. — Я по-прежнему жду.
Помолчав, она добавила с нежностью и смущением:
— Люблю тебя…
Дорис положила трубку.
Джефа охватила жалость к этой женщине; внезапно зазвонивший телефон прервал его мысли.
— Звонит Доктор Коун! Из Нью-Йорка! — бодрым голосом сообщила Элиза.
Затем она добавила более интимным тоном:
— Вы были сегодня великолепны, просто великолепны!
Прежде чем Джеф успел ответить, Коун произнес:
— Джеф, дорогой! Какой спектакль! Потрясающе! Я сидел в Нью-Йорке и плакал, как ребенок.
Джеф попытался представить себе Ирвина Коуна, снимающего свое пенсне и плачущего, как ребенок. Актеру не удалось сделать это. Доктор явно готовил его к какому-то известию, и Джеф не стал перебивать агента.
— Как бы я хотел лично присутствовать там, видеть это своими глазами! Но я смотрел телевизор. Господи, какой сильный эффект! Я не знал про твоего отца. Странно, я всегда подозревал, что ты нес в глубине души бремя личной беды. Наверно, именно это делает тебя тонким, чувствительным актером!
Теперь Джеф всерьез забеспокоился. Никогда прежде Доктор не называл его тонким, чувствительным актером.
— Помнишь, я сказал, что все это пойдет тебе на пользу. Вышло даже лучше. Я по-новому взглянул на тебя. Увидел на телеэкране такого Джефа Джефферсона, какого мне еще не доводилось видеть! А ты знаешь, что я смотрел все твои картины, Джеф!
Это не составляло большого труда, сказал себе Джеф, особенно в последние годы. Он ждал. Доктор никогда не проявлял восторг без умысла. Его кобры, Спенс Гоулд, Фредди Фейг или Бадди Блэк, могли изливать неискреннее восхищение, как все голливудские агенты, но Доктор приберегал самые щедрые эпитеты для тех моментов, когда они могли послужить важным целям.
Похоже, такой момент настал. Джеф хотел, чтобы Доктор заговорил о деле.
— Джеф, сидя здесь, в Нью-Йорке, и глядя на тебя, я сказал себе: «Как мы могли так недооценивать этого человека?» Да, мы! Я виню ТКА! Виню себя! Мы совершили ошибку, зафиксировав раз и навсегда твой типаж. Ты сам виновен в том, что позволил нам сделать это. Ладно, все это в прошлом. Глядя на тебя сегодня, я решил, что отныне все будет по-другому!
— Да? Как? — спросил Джеф, с трудом скрывая свое вновь вспыхнувшее любопытство. Это было проклятьем любого актера. Никакие удары судьбы не могли загасить ту искорку надежды, которая была готова разгореться в пламя при первом обещании хорошей роли.
— Мы извлечем из этого выгоду немедленно! Прежде чем все остынет. Как только я вернусь из Нью-Йорка, самое позднее через три дня, мы устроим с тобой долгое совещание вдали от офиса. Мы посвятим целый день обсуждению Джефа Джефферсона!
Впервые за много месяцев Джеф почувствовал, что маленький человек намерен активно заняться его карьерой.
— Через несколько недель тебя засыплют предложениями! — ликующе выпалил Доктор. — Я позвоню тебе, как только вернусь, малыш! Я повторяю — это было потрясающе!
Согласно своей привычке Доктор положил трубку. Теперь он мог полностью сосредоточиться на серьезной неприятности, которая заставила его прилететь в Нью-Йорк. Звезда, игравшая в новом телесериале, подготовленном ТКА для Си-би-эн, в приступе ярости ушла со студийной сцены.
Как только Доктор освободился, Спенс, вместе с Фредди находившийся на телестудии, в комнате для переговоров, попросил своего шефа:
— Вы не поговорите снова с Кларком Фордом? Пожалуйста?
— Где он сейчас? — устало произнес Доктор.
— В своей костюмерной. Он не желает продолжать репетицию! Говорит, что не выйдет в эфир! Что с самого начала не хотел работать на телевидении!
— Хорошо, хорошо, — сказал Доктор, шагнув к двери. — Я схожу к нему. Пусть режиссер устроит пятиминутный перерыв.
Назад: 5
Дальше: Часть третья