Глава 17
БОГЕМА
– Сашка, ты уснул?
Из-за бумажной перегородки никто не отзывался.
– Храпит!
Юнкера Лазарев и Корнилов вышли на террасу. Ветра нет. Священник на днях объяснял, что у богатых и знатных террасы строятся на втором этаже так, что луна видна всю ночь, всегда можно наблюдать ее прохождение и любоваться. Отец Василий водит дружбу с бонзами и добывает подобные сведения.
Капитан приказал завтра с утра идти в чертежную. Подробно все покажет унтер-офицер Григорьев. Офицерам некогда, заняты подготовкой команды к отплытию, ремонтом шхуны и в командировках.
– О боже, боже! Капитан все боится, что мы бездельничаем! Как будто сам в нашем возрасте не жуировал!
Скажи-ка, дя-дя-я,
ве-еедь недаром, –
резким голосом запевает Корнилов.
Москва, спалё...
Москва, спаленная по-жаром...
– Господа, не вовремя! – сказал через открытое окно Елкин, занимавшийся за большим столом.
– «Что толку в э...» – запел через некоторое время юнкер Лазарев.
– «Что толку в этакой безделке», – подхватил юнкер Урусов, выходя с заспанным лицом.
Вечерело. Через двор кто-то шел. Из-за клумб с высокими кустистыми цветами адисая появился старший офицер Мусин-Пушкин и поднялся по плахам ступеней. Юнкера встали. Пушкин очистил метелкой пыль с сапог.
От юнкеров пахло сакэ. Что мне делать с этими лодырями? Пушкин сделал вид, что ничего не замечает, и ушел в дом. Юнкера прошли за ним, чтобы на виду у него разойтись по каютам.
– Вы говели, господа? – спросил их Пушкин.
– Да, говели. И причащались.
– Играли сегодня?
– Да, как всегда, после занятий – в «масло».
– Потом спевались, – сказал Лазарев. – Как только пройдет пасха, будем разучивать с людьми «Бородино».
В свободное время юнкера стравливают петухов, для этого подаренных им дочерью господина Ота, или играют в «масло». Старик, служивший при храме за небольшую плату, мог исполнить любое поручение.
Капитан придумывал для юнкеров обязанности, приказывал заниматься строем с молодыми матросами, в положенные часы ходить в Хосенди, где офицеры обучали их математике, навигации и другим предметам, посещать лагерную церковь и простаивать все обедни, вечерни и всенощные. Хорошо, что французский можно не учить, избегаем говорить по-французски из-за войны, английским занимаемся, но называем американским. И вот, еще не хватало, в распоряжение Григорьева!
Утром в чертежную зашли Можайский и Зеленой.
– А-ре-са-сан нету? – тихо спросила Оюки, подавая им чай.
– Алеши нету, – отвечал Можайский. – Он еще в Симода.
Девушка успокоилась. «Симода» – это означает важные государственные дела. Алеша – воин, так и должен быть в походах, а не около женских халатов, как юнкера.
– Оюшка, – сказал унтер-офицер Авдеев, – твой Алеша-сан спит с Америкой. Слыхала? Да?
– В самом деле, говорят, американка на балу влюбилась в Сибирцева, – чертя на бумаге как бы в полузадумчивости, сказал Урусов.
– Вы что? – испуганно вскричал Зеленой и перевел взгляд на Оюки.
Все засмеялись.
Можайский пришел клеить змея, а Зеленой помогать. Летающие бумажные змеи – прообразы будущих летательных аппаратов, которые плоскостями будут опираться на воздух. «Ну и опирайтесь на воздух!» – отвечали остряки в кают-компании.
Можайский делал змеев с двумя и даже с тремя параллельными плоскостями. Вчера бумажный квадрат с андреевским крестом поднялся высоко и ушел за лес. Шелковая тончайшая бечевка петлей держалась на руке. Закричали дети. Зоркие глаза их увидели, что змей сам возвращается обратно.
– Как вам удался подобный фокус?
– Это не фокус, юнкер. Хэда удобное место для подобных опытов. Узкие извилистые долины, кручи, море с бухтами и заливами среди гор, все это порождает разницу давлений и температур, возникают местные, слабые воздушные течения, как бы провинциальные... Их-то мне и надо!
Можайский пытался сговориться с американцами и приоткрыл им свои замыслы, но те, кажется, сочли его за сумасшедшего. Они показались ему обычными мещанами, каких много во всем мире. Узнали откуда-то слово «маниловизм».
...Григорьев пока заведует работами в чертежной. С юнкерами почтителен и любезен, но без дела не дает посидеть, все время все видит. Вообще в чертежной теперь господствуют унтера. В глубине души обидно для молодых людей. А со всяким вопросом не к кому больше обратиться, кроме Григорьева.
– Оюки-сан, ваш Алеша-сан остался в Симода не один, – объяснил Татноскэ. Он подсел поближе. – Там был бал. Он танцевал с молодой американкой.
– Хорошо, – почтительно ответила Оюки.
– А теперь он остался там.
Понимая, что сказал переводчик, юнкера прыснули со смеху, а Урусов даже покраснел.
Оюки владела собой. Но через некоторое время она спросила:
– Ареса? Мусуме – Америка?
– Господа, не троньте ее, – сказал Можайский, подымаясь. – Оюки, не слушайте их, они дразнятся. Переведите, что у этой американки есть муж... Милый вы ребенок, Оюки!
Можайский ушел с Зеленым.
Оюки было не до нежностей, и в сожалениях она не нуждалась.
– Переведите, Татноскэ, что американка своего мужа послала сюда, – сказал Корнилов, – и потом в Россию, а Алеша-сан остался там охранять храм и двор, где живет американка.
Глаза Оюки-сан становились все шире, и вид у нее был такой, словно она готова всех выгнать.
К обеду чертежи были закончены. Все разошлись. Чертежная опустела.
Можайский зашел после своих опытов, сказал Оюки, что хочет оставить змея.
Девушка сидела в углу за столиком с толстой тетрадью.
– Сибирцев сейчас пришел на шлюпке из Симода с матросами, – сказал Можайский. – «Посмотрела на меня неласково, а сама учит его уроки...»
– Вы дошли очень быстро, – говорили в кают-компании.
– За шесть часов. Даже не верится... Сегодня в девять вышли.
– А у нас сегодня был губернатор Симода – наш приятель Накамура. Явился без всякой свиты и без конвоя, в сопровождении двух буси, верхами. Долго были в Хосенди, спорили очень горячо с адмиралом, сначала присутствовал Уэкава, а потом одни. Никого из русских не пускали, кроме Гошкевича. Сразу же Накамура уехал обратно в Симода.
– Их что-то тревожит...
– Оюки ждет вас, – тихо сказал вошедший Можайский. – Подите к ней. Она ждет и читает ваши словаря.
– Да?
Алексей почувствовал, как приятно замерло сердце. Идти к ней сразу? Очень хотелось бы, конечно. Но чем сильнее тянет, тем тщательней желаешь это скрыть. Никому, впрочем, не должно быть дела! Неужели она скучала?
– А что американцы говорят про войну в Крыму? – спросил Пушкин.
– По их мнению, война дается англичанам нелегко, Воюет главным образом метрополия; чтобы привести в движение ресурсы колоний, даже у них не хватает сил и флота. Собственно, английские войска несут далеко не такие потери, как французы и турки, но все же потери есть и у них, что влияет сильно на их общественное мнение. Колониальная империя с самым большим флотом в мире, с сильной промышленностью и с военным опытом не может, по их мнению, в союзе с Францией и Турцией осилить войска противника на небольшом полуострове.
Алексей сказал, что хотел бы посмотреть на войну собственными глазами, а не через американцев. Иногда ему приходило в голову, как много можно извлечь пользы, если наблюдать войну со стороны врага, как советуют американцы.
Сакура все еще цвела, и чем дальше, тем сильней. Цветение охватывало белым пламенем леса. Вот никогда бы не подумал, что все горы вокруг Хэда поросли сакурой! Падающие к воде кручи как в розовом снегу.
В Хэда изысканных цветов меньше, чем в Симода. Зато целая симфония сакуры па горах и в самой деревне. Здесь прохладней, чем в Симода, близки снежные горы, – видно, леса цветут позже. И не одна сакура, и в прицвет с ней – множество разных деревьев и кустарников, которым мы и названий не знаем. В самом деле, горы играют торжественную симфонию сакуры.
Розовая она считается, но есть в ней странный прицвет, в тон скалам, которые стоят как коричневые стены и башни кольцом вокруг деревни и бухты. Японцы говорят, что в Хэда сакура особой породы.
В саду господина Ота только еще зацветают азалии. Вот и красный барбарис расцвел, а над ним нависли какие-то ветви с массой желтых тяжелых цветов, издали похожих на кисти зрелого винограда. Сочная, пылкая весна...
Вспомнилось, как в Гекусенди Сиомара сорвала яркий цветок и подарила Алексею, сказав: «Этот цветок мы называем Mar de Pacifica – Тихий океан. Это твой цветок, Эйли!» После простились. Было и дуриссимо, и веселье, и все закончилось, кажется, спокойно...
– Я к вам, Оюки-сан. Здравствуйте!
– Здравствуйте! Я ра-да!
А работа заканчивалась, чертежная пустует! Скоро Ота-сан опять велит поставить перегородки. Превратится наше рабочее помещение в несколько маленьких, чистейших, уютных комнаток, усланных татами и украшенных сентиментальной яркой мелочью.
«Но как быть, Ареса, когда грубые люди сплетничали?» – так она может сказать. «Она тут ревновала вас», – рассказывали, наверно, ему товарищи. Это ничего. Пусть. Но это не она говорит, а про нее. Она молчит. Кто знает – тот молчит, говорит тот, кто не знает. Пусть Ареса-сан догадывается, но точно не знает.
...А она очень милая! И как похорошела. Приятно видеть. И прежде, когда проходила улицей, все обращали внимание.
«Эх... вот это краля!» – раздастся, бывало, голос в колонне шагающих матросов, и все повернут головы. Унтер заметит, скомандует, порядок восстановится, и все тверже зашагают.
Она ходила не сгибаясь, как другие японки, ее шаги свободны и легки, и чувствуется здоровая сила юности во всех движениях.
– Яся нету, – сказала японка печально.
– Да. Я знаю. Жаль Букреева. Вы тоже знаете?
– В Японии так часто... Много молодые убивают себя. От любви.
– Он отравился ягодой не нарочно, не знал.
– Да, так, конечно.
– Кажется, не все верят, что не нарочно?
– Молодых буси – воинов учат: говорить про любовь стыдно. Но все говорят тихо, очень горячо, хотя запрещается. Все любят. И много – мальчики убивают себя... яд... в воду... или – саблей.
– Я думал, что у вас этого нет, что ваши воины очень сильные духом. А они...
– Да, очень много. Мусуме веселая, очень рада, поет и говорит, как птичка. А он не смотрит. Или уезжает. Это хуже. И она берет яд. Больше она не хочет жить, Ареса-сан. Нет любви – нету жизни.
– Больно слушать вас, Оюка-сан, кажется, сам бы выпил яд!
– Да...
– Оюки, что с вами?.. Оюки...
– Что, Ареса?
– Почему?
– Пошему? – переспросила Оюки. Слезы на глазах все выдали. Ее твердость и терпение рухнули. – Ареса! Тебя любит Америка!
Ведь победившей соперницей оказывалась американка? «Она приехала в Японию, чтобы завладеть Ареса-сан?» Вот что думала Оюки. Это мучительно. Оюки казалось, что она никому и никогда не признается и не покажет своих страданий.
– Я не хочу быть разрезанным персиком!
Неприлично было бы уверять ее в том, чего не было. Да и не ее это дело, – так думал Алексей, возвращаясь домой. Юнкера, дрянные мальчишки, раздразнили. Может быть, и уроки мои не нужны теперь? Зачем ей наш язык? Ему стало обидно и больно за Оюки. Столько искренности было в ней! Все же милая, добрая девушка. Японцы говорят: у глупых родителей родятся умные дети. Если это верно, то, может быть, у злодеев родятся честные и добрые дети? Но им приходится страдать всю жизнь из-за своих злодеев предков?
На другой день после обедни в лагере подошел Григорьев.
– Забываете своих знакомых, Алексей Николаевич. А вас помнят. Все ждут вас сегодня у Фуджимото. Часто спрашивали меня, где же вы, Алексей Николаевич, скоро ли будете.
«Княжна еще здесь!» – подумал Сибирцев.
– В пост разгуляться нельзя, – сказал Григорьев, зайдя за Сибирцевым вечером, – но потихоньку можно «повеселиться под фортепиано», как говорят в Питере.
– Они не христиане, – молвил Махов. – А нам нельзя упускать время для доброй дружбы. Вот и Осип Антонович туда же. У каждого свое дело, – добавил он, глянув на Григорьева.
Бесцветное лицо унтер-офицера и его маленькие голубые глазки, казалось, ничего не выражали.
– Отведаем похлебки из редьки или супа из грибов, бобового киселя, вяленой рыбы, раков, зелени и травы, – приговаривал отец Василий, начищая сапоги.
Адмирал в услужение приставлял матроса, но Махов не давал ему никакого дела, поясняя, что пастырь должен делать все для себя сам, даже стирать.
– А тертая редька? – подхватил Гошкевич. – Но там, верно, будет что-то повкусней – бобы с медом...
Осип Антонович сам из «духовного звания», закончил семинарию, служил десять лет в Китае, в Пекинской духовной миссии, выучил там язык и китайскую письменность, а теперь в качестве чиновника министерства иностранных дел, переменив вид попа на модно выбритого дипломата, обошел с адмиралом вокруг света.
Поначалу в Японии он вел переговоры на бумаге, переписывался с японцами иероглифами, но вскоре овладел и устным языком так, что теперь мог объясниться.
– Да горох, яйца и китовый жир, – добавил он и спросил: – Кит рыба или мясо?
– Соблазны! – ответил отец Василий. – Узнаем от японских бонз много прелюбопытного. Они читари, книжники и грамотеи, не то что темный народ или чиновничество.
Гошкевич и Махов надели шляпы. Вчетвером вышли на улицу и пошагали.
– Соли не едят, – продолжал рассказывать отец Василий свои крестьянские наблюдения, – а присоленную редьку прикусывают за едой.
Был Махов всю жизнь деревенским попом в Курской губернии. После смерти попадьи набрался силы духа и ушел в плавание. Моряки искали таких священников, которые были бы, по их понятиям, сродни простому матросу. Лесовский охотно принял Махова на «Диану» и не пожалел.
– Приятели мои бонзы, Нитто и Зюйто, выказывают мне ласку, добродушие, гостеприимство, нелицеприятную искренность.
– А как же вы объясняетесь со своими приятелями? – спросил Сибирцев.
– Объяснялись сначала знаками. А потом стали и на словах, довольно хотя и отрывочных, но и для меня и для них – понятных...
Вышли за деревню. За рисовыми полями виден стал знакомый храм с деревянными воротами и с густо разросшимися деревьями во дворе, из-за которых проглядывала черепичная крыша.
– Чаще мы встречаемся у них, в их собственном храме – шинтоистском – сторонников природной японской веры.
Отец Махов проявлял редкую энергию и усердие, желая сблизиться со служителями истинной японской религии и все познать. Они изучают нас, мы – их... Сегодня шинтоисты в гостях у буддистов, там же княжна! Григорьев тут же!
Деревья и кусты в саду, когда подошли, более угадывались, чем были видны, от этого и сад, и храм в этот час еще прекрасней. Что это? Акация? Японская жимолость, померанцы, барбарис, сирень? Все цветет белым и желтым.
Из храма доносилось какое-то щелканье.
Раздался женский хохот, засмеялись несколько женщин. Смех затянулся и показался Алексею грубоватым, с оттенком вульгарности или как бы нервным. Так, может быть, смеются девицы в своей компании, когда распустят языки...
Григорьев пошел вперед уверенно. При свете большого висячего фонаря и двух малых около столика две молодые японки отчаянно резались в кости. Старая аристократка была тут же, и все трое опять рассмеялись чему-то, но быстро стихли, завидя вошедших.
– Вы, Оюки? – вырвалось у Алексея.
Мисс Ота сидела напротив княжны, держа кости. Игра мигом была убрана. Оюки-сан, как бы рекомендуя княжне Сибирцева, сказала:
– Ареса-сан!
Она серьезно поглядела на Алексея, словно что-то проверяя. Оюки боялась? Испортить ей настроение легко? Нет, она спокойна, глаза странно блестят, словно она торжествует.
Княжна подала руку с очаровательной улыбкой. Ни тени зла, упрека, недоверия, никаких опасений. Все ясно выражалось и взглядом и рукой!
Григорьев куда-то ушел. Махов разговорился с бонзами. Девушки усадили Сибирцева. Он замечал, что они понимают друг друга с полуслова, и почувствовал, что они, несмотря на всю разницу положений, близкие подруги, что невозможно в Европе. Княжна Мидзуно и дочь торговца Ота! Верно, и князь и деревенский богач чем-то связаны. Князь, может быть, зависит от старика Ота?
Несколько маленьких столиков составили вместе, разложили рисунки и картины, писанные тушью и акварелью.
В вазе очень элегантный, на первый вид сухой букет. Очень выразительны редкие длинные стебли, выгибы слабых еще лепестков, похожих на вялые язычки, выпадающие из пестрых чашечек.
Подали чай. Появилось голландское вино.
– Сегодня вино нельзя, – сказала Оюки.
– Почему нельзя? – спросил Алексей. – Можно!
Она знала про пост? Так пусть знает, что пост можно нарушать, большого греха нет.
Художник-японец сидел рядом с семидесятилетней аристократкой, княжна с Григорьевым, Алексей с Оюки.
Княжна мгновениями щурила глаза, наблюдая за ними. Когда Сибирцев замечал ее внимание, юная княжна сжимала рот мелкими складками, лицо ее становилось острым. Она посматривала на Алексея с большой озабоченностью, словно что-то знала, может быть, опасное для него и хотела бы остеречь.
Оюки казалась совершенно довольной, она нежилась в этом обществе рядом с Алексеем, под его взглядами, слушая его добрую, мягкую речь.
Она переводила княжие слова Алексея и ее ответы – ему по-русски. Она, оказывается, все понимала. «Гениальные у нее способности!» И какая она прелестная сегодня. Алексей подумал, что в выражении лица у княжны есть что-то голодное, кажется мгновениями – хищное. Да не оттого ли, что она, верно, бедна? Говорят, что их князья зависят теперь от купцов. Может быть, сама того не зная, инстинктивно ищет нового общества, погружается в среду артистов и художников... Тут и лицо ее теряет остроту, угасает хищность и цепкость взора, опять юная девушка становится милой, радостной и спокойной.
Рисовали, показывали друг другу картинки, пили душистый чай, наслаждались ароматом.
Алексей отдал гитару Григорьеву и пригласил Оюки на цыганский танец. На ее лице явилось выражение отчаянной решимости.
Григорьев играл превосходно, с чувством, как бы давая тон Алексею, заставляя не спешить, мягко перегнуться, отводя руку, и выступить легко и плавно, то перейти к девице и обнять ее за талию, то заплясать, и тогда княжна от радости хлопала в ладоши.
...В соседней комнате Гошкевич сидел с монахом. Имя его таинственного друга – Точибан Коосай. Но тот уже признался, что есть и другое – Масуда Кумедзаэмон.
Монах довольно молод, явно умен, кажется, любитель сакэ. Говорят, его видели оборванным, но сейчас он одет опрятно, в порядочном, даже дорогом халате из темного шелка.
Гошкевич дал ему два золотых и немного серебра.
– Купите мне учебники географии Японии. Для детей.
– Это у нас строго запрещается... Но я обязательно исполню. Что бы еще? Я мог бы купить для вас план государственной дороги Токайдо, ведущей из Эдо в Киото. Это наша главная дорога...
– Если можно, то план Эдо...
– О-о! Очень трудно!
– План Эдо? По которому учат детей?
– Да, да. Исполню. Постараюсь. Но за мной... следят...
Любознателен этот бонза. Много расспрашивает о России, так, словно сам хотел бы поехать к нам. «За чем же дело стало, едемте!» – «Нет, очень страшно», – отвечает Масуда.
Вдруг налетел ветер и зашумели сосны. Ветер внезапно стал ударять с силой. Точибан поднялся и сказал, что сейчас ему удобно уйти. Гошкевич простился с ним.
Ветер был теплый.
В саду раскачивались деревья и метались кустарники, и с них срывало лепестки и несло, как снег. Казалось, лето внезапно ворвалось в эти леса и сады и убирало прочь все, что оставалось от весны.
– Знания этого монаха весьма обширны, он точно отвечает на любой мой вопрос о Японии, хорошо знает китайскую письменность, – рассказывал Гошкевич, возвращаясь домой с Сибирцевым. – У меня целая стопа записок с его слов.
– Вы доверяете ему?
– Что же делать! Надо знать. А знания приходится брать, где есть возможность.
– Монах живет в этом храме?
– Нет. Он приходит сюда, – ответил Гошкевич.
Помолчав, Осип Антонович добавил с озабоченностью и как бы жалуясь:
– И то с большими предосторожностями. Он сегодня заявил мне, что хотя и монах, но любит кутить и принадлежит к богеме.
– Фуджимото знаком с ним?
– Они с бонзой Фуджимото кланяются почтительно. Живет Точибан в другом храме. Мы до сих пор там и встречались. Вообще он меняет места наших встреч.
«Жаль, с ним не познакомился! – подумал Сибирцев. – Занятная личность!»