Догони-ветер
Журавли улетают вслед за ласточками. Происходит это обычно на переломе августа, когда кончается Успенский пост и наступает конец жатвы — Спожинки-дожинки . Крестьяне в этот день заламывают бороду оставленным в поле колосьям и, пригнув к земле, просят Николу Чудотворца, чтобы на следующий год он не оставил их без урожая. Солнце еще вовсю греет, но вода в реках становится все холодней. Это верный признак того, что лето навстречу осени вприпрыжку побежало.
А церковь в этот день перенесение Нерукотворного Образа Господа Исуса Христа из Эдессы в царь-град Византийской империи Константинополь празднует. Вот и стал сей день зваться Третьим, или Хлебным, Спасом. Со Спожинками его соединило присловие: «Хорошо, когда Спас на полотне, а хлебушко на гумне».
В третьеспасов день и нагнала нижегородское ополчение сибирская дружина. Высланные вперед для связи с ним посыльные вернулись с сообщением: земская рать вот уже как два дня стан вокруг Троице-Сергиева монастыря раскинула, окончательные силы собирает. Между Углической, Переяславской, Александрово-Слободской, Московской и Дмитровской дорогами свободного места нет, но гуще всего заставлены Климентьевское и Княжеское поля. Пожарский и его окружение на Красной горе посреди Климентьевского поля расположились, а Василею Тыркову с его людьми место от плотины Красного пруда до горы Волкуши у Московской дороги расписано. Пусть-де сразу туда отправляется, но, проезжая через Троицкий монастырь, копеечное серебро, отчеканенное в Ярославле, казначейским людям из ополчения сдаст. Они при Пятницкой церкви вместе с приказными дьяками обретаются. Стало быть, и Савве Романчукову с Кирилой Федоровым там надлежит остаться. А Тырков, как только с устройством дружины управится, прошен пожаловать к Пожарскому.
Такого внимания к себе Тырков не ожидал. Ну разве не приятно узнать, что в походном столпотворении ты не забыт, что в любой час своего прибытия можешь к князю Пожарскому явиться и будешь им незамедлительно принят? Такие уж это красноречивые слова: прошен пожаловать. Они еще и то означают, что Федор Годунов, поспешивший часть сибирской дружины раньше Тыркова к Пожарскому увести, немногого этим добился. Ведь князь не пустого мельтешения перед глазами ждет, а весомой лепты на общее дело. У Тыркова такая лепта есть. Вон она — вместо муки в хлебные бочонки под рогожами упрятана. Это тебе не баран чихнул.
Троице-Сергиев монастырь далеко видать — так он могуч и высоко над окрестными полями, холмами и оврагами поставлен. Еще выше и тверже вера его обитателей в Святую Троицу и великих чудотворцев — Сергия Радонежского и Никона. Именно она помогла им шестнадцать месяцев незыблемо стоять против литовского магната Яна Сапеги и наемников шестнадцати наиболее известных на Руси стран и в конце концов принудить их пойти прочь не солоно хлебавши. Следы того стояния и до сих пор видны — ямы, надолбы, корзины с землей, осадные укрепления, больничные и приютные избы, заставы в полусожженных и вырубленных рощах. Но зелень и старания монастырской братии заметно скрасили нанесенные земле раны. Теперь повсюду, куда ни глянь, видны походные шатры и холщевые наметы на жердевых остовах, ряды повозок, кони в загонах, пушки, складские балаганы, а между ними костры, костры, костры…
Не меньше пострадали и зубчатые стены каменной крепости, замкнутые в двенадцать разновеликих башен, но служилые и работные люди монастыря уже заделали вмятины от пушечных ядер, пробелили Красную стену и Святые ворота, через которые вступают в обитель Переяславская и Александрово-слободская дороги, чтобы выйти через ворота под Луковой башней и разойтись дорогами на Москву и Дмитров.
Первое, что бросилось в глаза Тыркову у Святых ворот — алая хоругвь с изображением Христа Спасителя, пшеничный сноп, перевитый цветами, а под ними хлеб-соль на столе, покрытом белым рушником. Без слов понятно: это приветствие каждому сюда входящему и одновременно поздравление с Хлебным Спасом.
Спешившись, Тырков поклонился его образу, перекрестясь, отщипнул кусочек духмяного хлебного каравая и, обмакнув в соль, положил в рот. Его примеру последовали Савва Романчуков и Кирила Федоров. Затем стали подходить сотники и десятники, каждый от лица своих подчиненных.
Услышав голоса, поспешил из ворот к ним навстречу седобородый монах с горящей свечой в руке. Остановившись возле Тыркова, он проникновенно запел:
Ты пошли нам, Господь, житье мирное, любовное.
Отжени Ты от нас врагов пагубных.
Ты посей на нашу Русь счастье многое.
Микеша Вестимов и Михалка Смывалов стали без слов подпевать ему. Не успели разохотиться, монах умолк. И тогда они нашли свои слова, созвучные настроению:
Награди государем корня русского —
Корня русского, православного.
Уж поклонимся Тебе мы, уж помолимся.
Лишь бы Ты светил, как ясно солнышко.
Времечко лети, лети.
Хлебушко расти, расти.
Бьем тебе челом мы нынче в третий раз,
Батюшка ты наш, заботник Спас.
Пока они пели, из Водяных ворот вышел и присоединился к начальным людям дьяк Большого прихода Патрикей Насонов. Приложив руку к груди, он молча поприветствовал Тыркова, затем, перешепнувшись с Романчуковым и Федоровым, указал, куда править возы с копеечным серебром. Все ходко, деловито, немногословно. Возчики указанных Тырковым подвод последовали за Насоновым, остальные изготовились отправиться дальше, но тут стремянной Тыркова Сергушка Шемелин истошно завопил:
— Тятя! Чтоб мои глаза повылазили — тятя! Не узнаешь? Это же я, твой старшак Сергушка! Эвон куда тебя занесло — в самую Троицу!
Буйным ветром налетел он на скособоченного служня, наблюдавшего за происходящим с придорожья, легко подхватил его на руки и закружил, взахлеб повторяя:
— Тятя! Тятечка! Черт ты старый! Пропал незнамо куда, а мы с мамкой жди! Разве ж так можно?.. Ну, чего молчишь, точно ежа проглотил? Коли узнал меня, так хоть словечко кинь! Чай, немаленький…
Служень отчаянно закивал, разъяв темный провал рта. Зубов в нем не было, языка тоже. Лишь в горле что-то булькало, да из серых широко открытых глаз катились крупные слезы. Нижняя часть лица, оплавленная огнем, а потому безбородая, казалась меньше верхней. Ее будто с другого лица приставили. Зато верхняя сохранила природную красоту: прямой нос, разлетные брови, высокий лоб, поредевшие и поседевшие, но все еще буйные кудри, выбивающиеся из-под черного монашеского колпака.
Приглядевшись повнимательней, Тырков понял: это и впрямь отец Сергушки — казак старой ермаковской сотни Семен Шемелин. Пять лет назад запропал он на посылках к Москве. С тех пор несчетное число раз оплакали его неутешная Овдока и дети, похоронили в душе соседи и сослужильцы, а он, оказывается, жив, хотя и не скажешь, что здоров. Сразу видно: увечья свои он не в бою получил, а на пытке. Только на ней языки строптивцам режут, ну а Шемелин — строптивец известный — голову ни перед кем не склонял, от дел не отлынивал, заворуев в лицо обличал, какого бы они чина и звания ни были. Вот и стал кому-то поперек дороги.
— Да ты никак немой, тятя?! — запоздало сообразил Сергушка. — А я тебя тормошу почем зря. Извиняй, родимый, — и, притиснув невеликого телом отца к широкой груди, заплакал: — Вишь, как оно на свете бывает? Хоть подымай руки на небо. А?
Слушая его, Семен Шемелин согласно кивал и, беспомощно улыбаясь, ласково перебирал густые непослушные волосы сына. Потом вдруг стал вырываться, сердито сучить ногами. Успокоился лишь, когда Сергушка опустил его на землю. Тут Шемелин вновь скособочился, да так, что левая рука его чуть не до земли повисла, а голова к правому плечу загнулась.
Их окружили Стеха Устюжанин, Юряй Нос, Федька Глотов и другие тоболяки, прежде хорошо знавшие Шемелина. Каждый торопился сказать ему доброе слово, по плечу похлопать или обменяться понимающим взглядом. Но тут подоспели ермачата во главе с Афанасием Черкасовым и стали оттирать их, показывая, что Шемелин им, как отец родной, ведь родители их еще при Ермаке побратались, а Сергушка и вовсе им братаник, хоть и не в их десятке служит. Больше других старался весельчак Томилка Ерофеев:
— Ну, чего скучились, скоробранцы? Али не видите: живучи, до всего доживешь — и потеряешься, и найдешься… Дайте воеводе пройти!
Дружинники послушно расступились, пропуская на круг Тыркова.
— Дай Бог — хорошо, а слава богу — лучше! — зацепившись за призыв Ерофеева, первым поздоровался с Шемелиным Тырков. — Вот и свиделись, Семен. Куда отца судьба несет, туда сына конь везет. Привет тебе от Овдоки, от всей нашей сибирской службы. Мы тебя помним, а она с детушками и подавно. Умному жена, как нищему сума, все сбережет. Гляди, какого молодца она тебе прислала: отца, как былинку, поднимает. То ли еще будет, когда мы до Москвы доберемся! Да он всех ляхов и их позадицу одной рукой разметет! Так я говорю?
Шемелин глядел на него снизу вверх, по-птичьи повернув голову. Во рту его булькала и пузырилась слюна, брови к переносице болезненно сошлись, но в глазах затеплился веселый огонек. Значит, шутку Тыркова он понял и принял, ждет, что еще хорошего воевода скажет.
А что ему сказать, если в ответ он только мычит?
— Время потолковать у нас еще будет, — нашелся Тырков. — А пока не покажешь ли, Семен, как ближе к плотине Красного пруда добраться? Там нам место отведено. Заодно и с сыном побудешь… Если, конечно, у тебя других спешных дел нет.
Шемелин радостно закивал, забулькал, стал показывать рукой то в одну, то в другую сторону. Пойми его попробуй! Спасибо седобородому монаху, что встретил дружину славицей в честь Хлебного Спаса. Он-то и растолковал Тыркову, как надо понимать Семушку Немого. А вот как. Нынче Семушка в Служной слободе портища и обувишку для иноков шьет. Это и есть та самая слобода, мимо которой дружина Тыркова к Троицкому монастырю недавно проследовала. А Красный пруд дальше за речкой Кончурой у Терентьевской рощи лежит. Дорогу к нему Семушка за милую душу покажет.
— В ногах правды нет, тятя! — выслушав монаха, Сергушка Шемелин вновь подхватил отца и, легко усадив на своего коня, счастливо разулыбался: — Показывай! А я рядом пойду. Ты у нас нынче все равно как Георгий Победоносец, тятька. Любо-дорого поглядеть!
Оживленно задвигались, стали расходиться по своим десяткам дружинники. На месте остались лишь Тырков с монахом.
— Благодарствую, отче, — сказал Тырков. — Может, и о прежней жизни Семушки поведаешь?
Монах отрицательно покачал головой.
— Жаль. Очень жаль. Нет у меня таких людей, чтобы знаки немых перетолмачивали, а от самого Шемелина немного добьешься, — Тырков огорченно вздохнул, но решил не отступать. — Тогда посоветуй хотя бы, кто нам в этом деле может пособить? Ты ведь всех тут знаешь, отче.
— Старец Ананий, — после некоторого колебания ответил монах. — В келейном ряду Служной слободы три Анания. Так ты Анания-могильщика спроси. Бог тебе в помощь!
Тырков тотчас послал в Служную слободу Федьку Глотова. Сказал:
— Найдешь нас у Красного пруда. Его тут тебе любой покажет.
Не задерживаясь на широком златоглавом подворье Троице-Сергиева монастыря, обоз покинул его через Луковые ворота и мимо убранного уже Лукового огорода устремился к Московской дороге.
В соседях у дружины Тыркова оказались отряды Исака Погожего и Лукьяна Мясного. Им достались луга у Келарева пруда и полусожженной Климентьевской слободы. Свои таборы они огородили рядами повозок и старыми плетнями.
Первым на стан к Тыркову наведался Исак Погожий.
— Так вот ты каков, сибирских краев воевода Василей сын Фомин! — несколько напыщенно воскликнул он. — Наслышан. Наслышан. Жить тебе да молодеть, добреть да богатеть, служить-не переслужить… А где Кирила Нечаич? Он вроде при тебе должон быть.
— В Пятницкой церкви с приказными остался, — ответил Тырков. — А ты кто таков будешь? Назовись.
— Воеводой Погожим Исаком Семеновичем зови, не обманешься. Мы с Кирилой старые знакомцы. Он из дьяков в полки рвется, сибирских людей тебе в подмогу решил собрать. Уже и росписи начал делать, да Кузьма Минин его в Ярославле для денежной казны оставил. А у меня человек с пятнадцать, которые на Сибири по службе или по другому делу бывали. Могу их на добровольников, что ты проездом в ближних уездах собрал, поменять. Да у Лукьяна Мясного сибирских татаровей не меньше моих будет, да у других… И вот тебе мой совет по дружбе: Кирилу Нечаича в товарищи к себе забери. Не прошибешься.
— Заберу, — пообещал Тырков. — Думаю, князь Пожарский против не будет. Я как раз к нему собирался — о своем прибытии доложить.
— И я собирался. Вишь, как все удачно выходит? Вместе и отправимся.
Но тут на верхах подтрусили Федька Глотов и одноглазый чернец, судя по всему, Ананий-скудельник. Выглядел он не лучше Семена Шемелина: лицо и шея иссечены рубцами; мало того, что на месте правого глаза зияла рваная пустота, монашеский куколь едва прикрывал обрубки ушей, а нос был не только перебит, но и свернут набок. Однако когда Ананий вышагнул из седла, оказалось, что он довольно высок и крепок, а руки у него, как лопаты.
— Это что за убогий? — одними губами вышептнул Исак Погожий, но чернец его услышал.
— Двенадцать апостолов были убогими, а на том свете на двенадцати престолах будут сидеть и судить царей вселенских, — дерзко изрек он, но тут же сменил едкость в голосе на евангельское братолюбие: — Напусти Бог здоровья и благополучия всем витязям, вставшим противу вражьей прелести, злых изменников и потаковщиков, сохрани на сто лет с прилетками, дай счастливо день дневать и ночь ночевать.
— Так-то лучше, — усмехнулся Погожий. — Говори да не заговаривайся, старче. Ну какой ты, к лешему, апостол? Лучше скажи, кто это тебя так изукрасил? Ляхи?
— Они самые, родимец. Ляхи в боярских шубах. Я тут вашему посыльщику уже говорил, — Ананий выразительно глянул на Федьку Голотова. — И опять повторю: великое смущение, рознь и непостоянство в народе от их непомерных притязаний сделались!
— Час от часу не легче. То апостолом себя возомнил, то на бояр замахиваешься… Ну и какое отношение, на твой кривой взгляд, боярские шубы к ляхам имеют?
— На мой кривой взгляд, благодетель, ляхи извне к нам нагрянули. Их и прогнать можно, совокупишися воедино. А тех, кто вражду своим лихоимством изнутри множит, как образумить, скажи? Разве не они ляхов в Кремль запустили, дабы упрочить себя, соединясь с короной польской? Разве не лжехристи тушинские по согласованию с московскими боярами царя Василия от власти отрешили? Тут такой клубок наворочен, что с налету его и не распутать! Тем паче на простую голову, — не испугался грозного вида Исака Погожего прямодушный Ананий. — Это они, злыдари, всю землю в ропоты ввели, в скорбь и отмщение. Тут кто хошь о государе-справедливце возмечтает. Его имя, как острый меч, на все стороны сечет. Вот он и посек — и тех, и других, и третьих. Самого Шубника тоже не пожалел. Свои же бояре его с царской лавки скинули, в монашью рясу запихнули и Жигимонту на посмешище выдали. Нет, что ли?
Поначалу спокойная речь Анания сделалась запальчивой. Услышав слова государь-справедливец, ополченцы, оказавшиеся неподалеку, уши навострили. Глядя на них, Тырков подумал: «Вера в справедливость, как вера в Бога, неугасима. Сколько раз самозванцы, укрывшиеся за именем царевича Дмитрия Иоанновича, ее вконец растоптали, а она живет несмотря ни на что и будет жить до скончания веков. Вот как у этого калечного старца. Теперь ясно, где он правый глаз и уши потерял. В застенке того самого Шубника, о котором ныне с явной жалостью говорит. Очень уж отходчив русский человек. Истязателю своему готов посочувствовать».
Шубник — это прозвище царя Василия Шуйского, поставленного на царство, а затем низвергнутого родовитыми боярами, и намекало оно поначалу на то, что в родовом его Шуйском уезде главный промысел — шубный. Однако после того как Иван Болотников, ставленник очередного лжецаревича Дмитрия, малыми силами пятитысячное царское войско под Кромами разгромил, а потом чуть Москву приступом не взял, оно и вовсе презрительным сделалось: в царских делах-де малорослый и неказистый Шуйский подобен скорняку, который шубы шить не горазд, зато по семи штук их на себя в серебре-золоте напяливает, чтобы внушительней и приглядней казаться. Дорого обошлись те поражения Шуйскому. Под знамена Болотникова стеклись тогда не только беглые люди из польских и северских городов, тяглые крестьяне, лишенные выхода от своих хозяев в Юрьев день, и казаки с Дона, но и служилые холопы, поволжские инородцы, стрельцы, ремесленники и прочие горожане вплоть до уездных дворян, недовольных всевластием боярства. Иначе чем войной низов с верхами такое не назовешь. А кончилась эта война тем, что Шуйский повстанцев сначала осадой в Туле измучил, а затем велел соорудить на реке Упе плотину и, спустив воду, защитников крепости стал топить. Спасая мужицкую рать, Болотников сдался. Его сослали в Каргополь и там, ослепив, утопили.
Все это, промелькнув в сознании Тыркова, родило догадку: «Ананию и Семену Шемелину повезло больше. Они в живых остались. Хотя кто его знает, что лучше — смерть или такая жизнь…»
Тем временем Исак Погожий на Анания взбеленился:
— Про острый меч ты верно сказал. Он тебя посек, да жаль, не до конца. Снова крамолу сеешь? Мужицкого царя захотелось? Вот тебе шиш, холоп в рясе!
— А чем плох мужицкий царь? — как у дитяти малого, спросил Ананий. — Все мы пошли на свет от христианских родителей, знаменались святым крестом, обещались веровать в Святую Троицу. Ну а коли так, возьми себе мое, а свое мне отдай. Вот и будет по-божески… Да не сверкай ты на меня глазами, державец. Страхов я вдоволь натерпелся. Новых не боюсь. Горше скудельни, где я бездомников и самоубийц земле предаю, места не сыскать. Мне одного жаждется: чтоб мы не только ляхов и их приспешников из Русской земли изгнали, но и алчность ненасытную, междоусобицы, кривды и прочую скверну из душ наших. На этом позволь тебе откланяться, понеже сюда я затем зван, чтоб безъязыкого отца в разговоре с любимым сыном объязычить, а не с тобой споры вести. Но коли на то твоя воля будет, можем снова встретиться и продолжить сию беседу.
— Очень надо! — фыркнул Погожий. — Или у меня важней дела нет, чем языки попусту чесать? Ступай себе мимо, праведник. Нынче твой день. Спас тебя бережет и святой муравейник здешней Троицы.
И так он про святой муравейник небрежно сказал, что Пожарскому поневоле вспомнилось, что осаждавшие монастырь жолнеры Яна Сапеги его презрительно курятником называли. Каждому свое…
— Пойдем, отче, — воспользовавшись случаем, увлек за собой Анания Федька Глотов. — Вон и Сергушка Шемелин рукой нам машет.
— Ну и дела, — проводил их мерклым взглядом Погожий. — Бунташная чернь берется меня поучать! Меня, государева стряпчего, походного воеводу! Дожили, а? Эдак скоро и вовсе на голову сядут… Да ты-то что молчишь, Василей Фомич? Скажи!
— А что тут скажешь? Всякому бы ворону каркать на свою голову, — уклонился от прямого ответа Тырков. — Слова словами, дела делами, — а про себя подумал: «Мы с тобой хоть и воеводы, Исак Семенович, а мыслим в разные стороны. Где уж мне, неродословному сыну боярскому, с человеком боярского списка тягаться? Но и ссориться нам не с руки. Ведь одному делу служим. Не стоит с первого знакомства в претыкания впадать».
— Вот и я так думаю: докаркаются! — одобрительно заключил Погожий. — Однако будем поспешать, Василей Фомич. Что зря время переводить?
Стремянной подвел ему коня. Тырков взметнулся на своего. И, петляя между отрядными становищами, они отправились на Красную гору.
За время осады Троице-Сергиева монастыря жолнеры Яна Сапеги окружили его валом, соорудили на нем полосу укреплений, а внутри поставили острожек и хоромцы для гетмана и его приближенных. В них-то и устроил свою ставку князь Дмитрий Пожарский.
Первым, кого увидел Тырков, переступив порог этих хоромцев, был Федор Годунов. Его длинное лицо с метелкой бороды, освещенное с одного бока, напоминало накладной слепок с вырезами для глаз. Он что-то говорил, обращаясь к человеку, стоящему спиной к двери, но, увидев Тыркова, сбился и умолк. Почувствовав движение у себя за спиной, его собеседник обернулся, скользнул взглядом по Исаку Погожему и, остановив его на Тыркове, исполнился особого внимания.
Тырков понял: это Пожарский. Но и Пожарский догадался, кто перед ним.
— А вот и сибирская наша подспора! — широко улыбнувшись, объявил он. — Коли не ошибаюсь, Василей Фомич, — и, прочитав подтверждение в глазах Тыркова, уверенно продолжил: — Он нам из доброхотного серебра, что в Сибири собрано, в Ярославле копеек наделал и сюда спешным ходом доставил. Что и говорить, добрый взнос. Прошу любить и жаловать!
Показывая, как это следует делать, Пожарский шагнул к Тыркову и крепко обнял его:
— Со встречей, друже. Проходи, располагайся. А мы как раз с твоим попутчиком беседуем. Может, и ты что скажешь.
«Неспроста князь Федора Годунова попутчиком назвал, — следуя за Пожарским к столу, за которым собрались его первые воеводы, мысленно отметил Тырков, — Похоже, между ними кошка пробежала».
Воеводы с готовностью сдвинулись, давая ему и Погожему место.
— По разумению Федора Годунова, нам первыми в ноги князю Дмитрию Трубецкому следует бухнуться, поскольку его казацкие таборы вкупе с полками его бывших соначальников первее нашего собрались, а Троицкие старцы первее нас их возлюбили и до сих пор помощью и благорасположением окрыляют, — вернулся к прерванному разговору Пожарский. — Коли бы мы сразу заодно с ними на ляхов двинулись, а не петляли вкруговую через Ярославль, Москва-де давно за нами была… Старые разговоры да на новый лад. К чему бы это, Федор Алексеевич?
— Не перевирай меня, князь, — вспыхнул Годунов. — Про бухнуться в ноги и речи не было. Я о том пекусь, чтобы ты Трубецкого и его казаков не чурался, а рядом с собой в решающий час по праву их перводанства поставил. Больно глядеть на враждующих братьев, которые не могут своих распрей отложить, пока Московское государство не устроится.
— Послушать тебя, так вина за эти распри прежде всего на нас лежит.
— И на вас! Давай вспомним, Дмитрий Михайлович, как все было. Земская рать в Нижнем Новгороде в помощь ополчению князя Трубецкого со товарищи создалась, но вместо того, чтобы под общий Совет всей земли стать, она свой избрала. Свой!.. Тогда дорога из Нижнего к Москве от польских и литовских людей чиста была, но вы по ней на соединение с подмосковными полками идти на захотели. Разве не так? А к чему было вину враждотворцев и подговорщиков, повинных в смерти Прокопия Ляпунова и прочих бесчинствах, на всех казаков без разбору перекладывать? Зачем их с бунташным войском Ивашки Болотникова равнять? Ведь никто другой, а в первую голову казаки поляков в Кремле и Китай-городе заперли, в страхе и голоде уже который месяц держат. И с троицкими старцами у них с самого начала мир да согласие. Монахи им порох, свинец, корма и одежду шлют, у себя привечают, поскольку не видят в казаках богоотступников и грабителей, зато рвение к защите отечества высоко ставят.
— Вспоминать, так вспоминать, — терпеливо выслушав Годунова, дал ему отповедь Пожарский. — Заслуг у подмосковных казаков никто не отнимал и не отнимает. Со многими из них у нас добрые отношения наладились. Но и беспорядки, разбои, бесчинства, которые они вокруг чинят, нам ни к чему. Однако не это главное. Главное, что вдохновителем того ополчения Прокопий Ляпунов был, а не Трубецкой. После гибели Ляпунова от рук воровских казаков не стало силы, которая бы смогла изгнание ляхов и избрание русского родословного государя по совести устроить. Как себя Трубецкой с Заруцким тогда повели? Один по уступчивости своей, другой по корысти челом лжегосударыне Марине Юрьевне ударили, проча ее малолетнего сына Ивана в царята, и тут же псковскому самозванцу Матюшке присягнули. Как такое возможно, ума не приложу! Вот и пошли мы своим путем, чтобы правое дело в безладице подмосковного войска не утопить. Нелегко нам было праведный дух, заданный в Нижнем Новгороде Кузьмой Минычем, сохранить и с троицкими старцами в полное понимание войти. Ныне, когда Заруцкий со своими людьми в Коломну к панье Маринке и ее мальчонке сбежал, подмосковное поле для ратного дела освободилось. А как у нас отношения с Трубецким сложатся, время покажет. Казацким атаманом, не в чин боярствуя, он в лагере у Тушинского вора стал, хотя прежде на дворян, холопов и посадников из Брянска, Мещевска, Козельска, Медыни и других городов опирался. Ныне их в подмосковных таборах немного осталось. Вот и гадай, справится ли государь-боярин с казацкой вольницей, опорой нам будет или снова в шатания впадет…
Лишь теперь, вникая в доводы то Пожарского, то Годунова, Тырков вдруг понял, что одну победу предводитель нижегородского ополчения уже одержал. Собрав вместе с Мининым земскую рать, он не бросился очертя голову дерзать на кровь вместе с Заруцким и Трубецким, а напротив, решил с ними размежеваться. Этого требовали обстоятельства. Как прирожденный полководец Пожарский понял, что только единоначалие, только ясно поставленная цель, только порядок и хорошая обеспеченность в полках — залог успеха. Вот и увел он свое войско в Ярославль, чтобы создать там оплот новой государской власти, обеспечить себе тылы и поддержку Троице-Сергиевой обители. И это ему как нельзя лучше удалось.
— Превратное мнение у тебя о Трубецком сложилось, Дмитрий Михайлович, — возбудился Годунов. — Я его с другой стороны знаю…
Однако дальнейшие препирания Пожарский решительно пресек:
— Что мы ходим вокруг да около? Говори прямо, Федор Алексеевич, что предлагаешь? Воеводы, чай, не нас с тобой слушать собрались. У них и без того дел хватает.
— Могу и прямо, — смешался Годунов. — Не обессудь, если мое предложение не к месту придется. Очень уж ты ко мне нынче придирчив. А я в посредники хотел себя предложить. И заметь: не в урон тебе или князю Трубецкому, а к общей пользе. У меня к нему подходы есть. Со мной готовы старцы Пимен и Малахей Ржевитин отправиться да племянник троицкого келаря, доблестный дворянин Андрей Палицын. Ну и ты своих доверенных людей дашь. Пойми и доверься, Дмитрий Михайлович. Видит Бог, не пожалеешь.
— Не я один такие дела решаю, — отрубил Пожарский. — Давай сподвижников моих спросим. Как они скажут, так и будет, — и обвел вопрошающим взглядом собравшихся: — Высказывайтесь, други! Либо мы это предложение, не мешкая, принимаем, либо откладываем его до подходящего случая, а Федора Годунова за желание поспособствовать нам в столь ответственном и многотрудном деле сердечно благодарим.
— Откладываем! — послышались дружные возгласы. — Благодарим!
— Вот тебе и ответ, — заключил Пожарский. — Не удивляйся, Федор Алексеевич. Схожее предложение мы уже у себя на Совете обсуждали и не раз, но решили пока с переговорами погодить. Очень уж казаки народ ненадежный. Да и князь Трубецкой тоже. Воеводы опасаются ему и его людям на слово верить. Береженого Бог бережет. А теперь ступай.
«Куда голова клонилась, туда и заломилась, — проводив Годунова взглядом, не без злорадства подумал Тырков. — Быстро тебя князь Пожарский раскусил. Хорошо бы и дальше нам с тобой врозь идти…».
Едва за Годуновым закрылась дверь, сосед Тыркова, крепко сбитый, немолодых уже лет воевода Иван Туренин засомневался:
— Круто ты с ним обошелся, Дмитрий Михайлович. Может, помягче надо было?
— Как это? — удивился Пожарский.
— С Трубецким все одно договариваться придется. Вон и соборные старцы на то напирают.
— Твоя правда, Василий Иванович: договариваться придется, — подтвердил Пожарский. — Но на наших условиях! Трубецкой со своими таборами где стоит? У Яузских ворот и на Воронцовском поле. А Ходкевича с которой стороны ждать? С Арбатской. Какой же он нам в таком разе пособник? Самим это направление надо заступать — и как можно скорее. Дмитриев с Левашовым и князь Лопата от Петровских до Никитских ворот окаянных ляхов и немцев облегли. Пора третью дружину к Москве отрядить. Завтра же! Чтобы она в Чертолье крепкой заставой встала. И не только у Чертольских ворот, но и у ручья Черторыя.
— Тамошние овраги будто черт нарыл, — пошутил кто-то.
— А нам черт не страшен. Так я говорю, Василий Иванович?
— Вроде так, — пожал плечами сосед Тыркова.
— Ну а раз так, то в Чертолье мы князя Туренина и пошлем, — подвел черту Пожарский. — Собирайся, Василий Иванович. Будет звать к себе в таборы Трубецкой, не поддавайся. Пусть видит, что мы сами с усами.
Тырков внимательно приглядывался к членам Совета, запоминая, кто есть кто, впитывая новые для себя сведения, радуясь, что сходу вошел в круг близких к Пожарскому людей.
В довершение ко всему князь его у себя на вечернюю трапезу оставил, чтобы расспросить о большом сибирском воеводе Иване Катыреве, его дьяке Нечае Федорове и о многом другом, с Сибирью и дорогой к Троице связанном. Такой уж день нынче выдался — день Успенского перелома, мирской складчины, когда на пир собираются родные и соседи в честь торжества Хлебного Спаса. Просьбу Тыркова о переводе Кирилы Федорова под его начало Пожарский тут же охотно выполнил. Одно огорчило: так и не удалось Тыркову увидеть в этот день ближайшего сподвижника Пожарского, Кузьму Минина — он в это время с настоятелем Троице-Сергиевой обители Дионисием молебны к победе русского оружия пел.
К себе на стан Тырков вернулся, когда на небе зажглись первые звезды. Будто отражения этих звезд, полыхали повсюду бесчисленные костры. Возле них текли неспешные разговоры, звучали песни, а в котлах весело побулькивало запашистое варево.
«Ох и широко же Климентьевское поле! — радовался Тырков. — Но Троицкое куда шире. Оно всю Русскую землю охватывает, путеводным созвездием тьму страстей людских прожигает, верой и братством души полнит. Вот оно, православное братство, — со всех концов Московского государства собралось. Такую веру и такое братство никакой силе не пересилить».
Спешившись, Тырков с конем в поводу двинулся мимо костров своего стана к воеводскому шатру. Завидев его, дружинники радушно улыбались, приглашали посумерничать вместе, но, перекинувшись с ними веселым словом, Тырков шел дальше. Так и дошагал до костра, возле которого что-то баял одноглазый старец Ананий-скудельник. Рядом с ним примостились Сергушка Шемелин с отцом, Федька Глотов, Микеша Вестимов, Михалка Смывалов и чуть не все ермачата. Они так увлеклись, что на появление Тыркова и внимания не обратили. Либо вид сделали, что не обращают.
Прислушавшись, Тырков понял, что Ананий сказывает о чуде-чудном, которое в деревнях, стоящих у перекольских могилок возле рек Вожи и Быстрицы, происходит. Не раньше и не позже, а именно на одиннадцатый день августа, как раз между Яблочным и Хлебным Спасом, там на ближних болотинах вдруг раздается богатырский свист. Потом звучит ратная песня. Следом на вожские и быстрицкие улицы выносится белый красавец конь, оземь копытом бьет, туда-сюда носится. Тут-то и начинают из-под Матери-сырой-земли покойники в могилках плакать. У коня в ответ тоже слезы льются. Чей это конь, о чем плачет, зачем бегает, никто не знает. Так до темной ночи и носится. А когда небо звездами расцветится, над перикольскими могилками появляются блуждающие огоньки. И сразу видно становится, кто на дне болота или в могилках лежит. По виду — люди обычные, рязанские, а по оружию и ранам — народные ратники. Нашлись смельчаки-бывальцы, решили того коня поймать. Но не тут-то было. Не дается он в руки. Его даже самый буйный ветер не догонит — до того он скор. Вот и прозвали его Догони-Ветер…
Тыркову от этого сказа вдруг зябко стало. Он вспомнил свое видение Троицкого поля и ратного братства русских людей. В нем тоже небесные огни с земными соединились, но это было окрыляющее видение. А тут могилки, на дне которых лежат народные ратники, неуловимый конь, безутешный плач… Неужели это предзнаменование того, чем кончится схватка с ляхами за Москву?
«Ну, конечно, она бескровной не будет, — успокоил себя Тырков. — Многие за веру и отечество в землю лягут. Но гибель одних спасет и укрепит жизнь других. За Русь и голову сложить не жалко».
А захваченный повествованием Анания Сергушка Шемелин спросил:
— Неужели, отче, никто и досе не знает, что за ратники под теми болотами лежат?
Его отец на это слюной забулькал, руками замахал, показывая: знают! Потом сделал знак Ананию: расскажи!
— На это другая быль-побывальщина есть, — с готовностью откликнулся тот. — Люди, сведущие в старине, сказывают, что в задавние времена на месте тех перекольских могилок и болотища за трое суток до Успения Пресвятой Богородицы да за четверо суток спустя после Спаса-Преображения русские христианские князья со злыми татарскими бусурманами бились. Сколько это побоище длилось, бог весть. Кровь с обеих сторон ручьями лилась. И вот начали ломить-одолевать бусурмане силу русскую. Но тут, откуда ни возьмись, взялся на белом коне богатырь облика нездешнего, вида незнаемого, а за ним — сотня молодецкая. Начал бить-колоть богатырь злое татаровье — направо и налево рубал, пока их чуть всех не добил. И добил бы всех, да тут подоспел окаянный Батый. Это он богатыря до смерти свалил, а коня его загнал в болотину. С той поры белый конь своего наездника ищет, а его удалая сотня поет и свищет — авось откликнется их предводитель, снова в бой своих молодцев поведет.
— Плохой конец у твоей побывальщины, отче, — горестно вздохнул Сергушка Шемелин, — Надо было богатырю найтись.
— А он и нашелся, дитятко. Только в другом облике.
— В каком?
Семен Шемелин опять забулькал, горделиво выпятил грудь, по-казацки заломил монашеский колпак и ощерил рот в молодецкой улыбке.
— Твой родитель говорит, что в облике Ивана Болотникова, — пояснил Ананий. — Только Болотников не против татаровей бился, а против бояр, огражденных ныне в Москве польскими саблями. За то бился, чтоб боярское время быстрей кончилось и для всех справедливая жизнь настала.
— А кто такой Болотников?
— А вот послушай…
Тырков хотел было оборвать Анания, но остановил себя.
«Пусть рассказывает, — решил он, отступая с конем в темноту. — У каждого в душе свой богатырь, — и вздохнул: — Эх, кабы соединить Пожарского с Болотниковым… Но это вряд ли возможно. Разные они люди».