28
И приснился ей сон.
Видела она свои похороны. Совсем она ещё молодая, красивая, не в первый ли замужний год. Ещё до детей. Без цвету цвела.
Вот схоронили её.
Все пошли с кладбища.
Последним уже под потёмочками пошёл и Коля.
А у самого слеза на слезе.
И осталась она одна, совсем одна, и видит она из своего тесного домка в шесть досок, как все прощальный пили компот, как все её жалели, как потом все расходились…
И остался Коля один. Долго сидел без света. Не выдержал ночи и, заревев волчьим горлом, побежал на кладбище.
Вынул её из земляночки, в которой богатый не расщедрится, бедный не разбогатится, ретивый не расходится, вынул её, всю в белом, и осторожно понёс домой на руках, как нёс тогда, в фате, из загса.
«Она устала, просто устала… Это пройдёт, пройдёт…»
Ночь стоял над нею на коленях, только под утро, так и не поднявшись с колен, заснул, приклонив голову ей к ногам.
А утром будит она его ласковым поцелуем, как будила во все прежние совместные дни, а он не просыпается… Мёртвый…
Таисия Викторовна дурматно закричала, и её крик разбудил её.
И первое, что она подумала, проснувшись, не разбудила ли Ларису. Пугливо надставила ухо, вслушалась. Не-ет, вроде спит…
Больше Таисия Викторовна не заснула, хоть заклеивай глаза пластырем. Сидела на койке, подобрав с холода зябкие коленки к подбородку, куталась в одеяло.
Сон не шёл с глаз.
Просидела она так и час, и два, может, все три, уже и базарщики запоскрипывали под окнами…
Чему быть, того не обежать, приговорённо подумала она. Бесшумно встала, взяла со спинки стула свою одёжку и на пальчиках выкралась на кухню. На кухне ощупкой нашла на стенке репродуктор и включила.
– Московское время два часа пятнадцать минут. Урок утренней гимнастики проводит Владимир Ларионов, – бодро, однако шёпотом сказала со стены старая чёрная тарелка, будто и она берегла молодой Ларисин сон.
– Доброе утро, товарищи! – поздоровался Ларионов.
«Здравствуйте, Володушка», – кивком ответила Таисия Викторовна.
– Начинаем с ходьбы на месте…
«За приглашение, Володушка, спасибо. Но сегодня не топтаться мне с вами на месте. Сегодня в порядке исключения буду я делать гимнастику не в вашей компании. Извините… – Она выключила радио. – Конечно, делай я мысленно, я б не потревожила свою дорогую гостьюшку. А так… Грому, грому!.. А ей с дорожки ё как надо отоспаться…»
К гимнастике на кухне – хлопотливую домашнюю работу-крутаницу Таисия Викторовна навеличивает основным уроком, а то, под радио, всего-то лишь игривое вступление к нему, – к гимнастике на кухне она пристёгивает энергичные занятия на воздухе.
Подхватила вёдра и навспех к колонке по снежной топи в пояс. Чувствительная разминка! Бегом назад с вывершенными пупком вёдрами – это тебе и не бег на месте, это тебе и не бег вокруг стола вальяжной рысцой…
Пока надёргаешь в охапку морозных чурок в сарайке – сколь отвесишь, отобьёшь поклонов? Да трижды обернись… Да покуда разведёшь печку – и накланяешься до поту, и наприседаешься до тошноты в коленках… Эта антарктидина утёсина скупа на разгар. С коленок дуешь, дуешь… Того и жди, пупок размотается. Моргалки под лоб укатываются… Это тебе не «опустите руки, потрясите кистями». Это тебе не «сделайте два хлопка над головой».
Её продиристая гимнастика вытягивается каждое утро в полные два изнурительных, маятных часа.
Наконец печь как-то уступчиво вздохнула, томно ухнула и, захлёбываясь золотым пламенем, точно размахивая платками, тяжело застугонела, ненасытно жалея себе в рот и суматошно подгоняя: мечи, дровишек, мечи! Знай не спи! не спи!! не спи!!!
Весёлое тепло разливается по кухне.
С минуты на минуту оно плотнеет, и Таисия Викторовна начинает разоружаться. Сперва сбила тылом ладони пуховый плат с головы на плечишки. Осталась в вязаной шапочке. Через короткое время платок слился и с плеч. Потом снимается, увольняется толстая фуфайка…
Тепло хмельно бродит по всему дому.
А ей всё кажется, что в спальне разоспался холод.
Она до пят размахнула в неё дверь.
Ходит она по дому только на цыпочках. Нет-нет да и примрёт у косяка, подержит ликующие глаза на спящей внучке.
«Ну, слава Богу, разобрало тёплышко… Руки выпростала поверх одеяла. Лежит как-то с фантазией… с чудинкой, скобкою. Совсем я, совсем я в молодости. Спеет чья-то радость… Хоть ты, Ларик, и смеёшься, что „мужчина, как загар, сначала пристает, а потом смывается“, ну да разве приставши, найдёт кто в себе силы своей волей уйти от такой твоей пригожести?…»
Завтрак уже томится на столе, а Лариса всё спит и спит.
Бабушке просто жалко её будить.
«Сегодня пускай отоспится моя путешественница. Ну уж завтра, засонька, день развяжем гимнастикой напару. У меня во всём порядок, я ленивкам не кланяюсь… – Тут же она спохватывается: – Постой. Ты кому это грозишь? Своей внучке? Ну, она-то хоть в деле, спит. А ты-то сама чего расселась? Чего брюхо разглаживать?» – поджигает себя бабка.
Ей вспомнилось, что крыша с третьего дня не чищена.
«Поди, натолкло… Забыла… Память совсем другая стала… Пока Ларик рассчитывается со своим Сном Иванычем, полезу-ка я да счищу. А то сама ленью заросла. Кровушка во мне, гляди, приснула. А ей бегать, бегать на весь дух надлежит!..»
По прыгающей под боковым ветром лестнице она привычно взобралась на крышу.
На крыше сам чёрт набросил свирепости снежной дуре. В двух шагах всё темно, всё ревёт, всё гудит.
Шалевой бес опахнул её несказанной радостью, и она, вперекор крепкой пурге, во весь рот закричала на одной ноте, выдавливая всё из себя до воздушинки:
– И-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и!..
Плотно вздохнула и ещё громче:
– И-и-и-и-и!..
Вздохнула и ещё:
– И-и-и-и-и-и!..
Закрутили головами прохожие. Да какой там лешак воет! Как ни таращатся, а ничего до дела не видят.
Снегом враз забило старуху. В тихую, в сонную погоду увидели б сразу, а так, в эту слепую заваруху, выпни лицо из-за воротника – стебает игольно-стылыми снежинами по глазам, смотрины не в праздник. Плюнет ходок и знай настёгивает дальше своей нетвёрдой, зыбкой дорогой.
Тупо пялился вниз из незамерзающих, из тёплых окон высотки любопытный народишко. Но, так и не разобрав, кого ж это там, на низах, эдак ломает дурь, отлипал от стекла, пропадал в глубине тепла, в глубине довольства своих царёвых бункеров.
И только один человек видел, как старуха, счастливо обняв свою трубу, благостно дышавшую живым теплом печи, согревавшей и кормившей всю жизнь этот дом, однотонно слала в снежный ералаш свои угрозливо зовущие крики.
Этим человеком был Кребс, недвижно, как букушка, просиживавший дни у окна. Он видел всё в мощный бинокль.
«Jam redit et Virgo… – меланхолично подумал Кребс. – Кого она зовёт? Кому грозит эта миниатюрная, изящная тигруша в год Тигра?»
Кребс видел всё, но не так, как хотелось. Таисия Викторовна стояла к высотке спиной. Кребс перебежал к краю крайнего у него окна, но нет, лица и отсюда не видно, а спину ненаваристо разглядывать за набегающими почасту взвеями.
«Уж как повалилось всё у нас через пень-колоду… Даже дома наши стали друг к дружке задами… И она повернулась амбарчиком… А талия у неё девичья… сахарная…»
Ветер несколько переменился.
Таисия Викторовна зашла за трубу, и теперь Кребс мог видеть её лицо. Её лицо поразило его. Молодое. Смелое. Красивое.
Он поцеловал дрожащую щепотку.
«Ах, антик с гвоздикой! Розочка!.. Спою тебе одной!..»
Он засуетился выйти на гудящий балкон – холод втолкнул его назад в тепло. Рачась, Кребс провористо защёлкнул с поддёргом дверь.
«Я в форточку».
Страшно, как в трубу, несло в форточку.
Убоясь простудиться, Кребс целую вечность её закрывал. Наконец закрыл. Тут же подхватил понуро припавший к стенке пыльный жуковатый валенок с протёртым задником – побудет гитарой! – и, трудно промаргивая по-рачьи красные, слезливо-гнилые глаза, широко ударив по струнам, затянул сиплым, торжественно-фальшивым фальцетом:
– «Ты пришла ко мне, полна презрения,
И сказала как-то в воскресенье,
Будто я бродяга и бездельник,
Но простила в понедельник.
И решил прожить я, как затворник,
Из души тебя убрать во вторник,
Дал зарок себе я в эту среду,
Что к тебе я больше не приеду,
Но меня к ногам твоим поверг
Взгляд очей твоих уже в четверг.
Я не знаю, как с собою справиться,
Что мне скажет сердце в эту пятницу
И какую новую заботу
Принесёшь ты мне, мой друг, в субботу».
Кребс снова навёл бинокль.
В прогалах, в разрывах между метельными волнами выскакивала Таисия Викторовна. Она сбрасывала лопатой снег и тянула:
– а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
«Что за чертовщинка? Совсем моя ненаглядная мармеладка сдвинулась с ума! Воет и воет. Непогоду собирает? Так оно и без вытья свету белого не видать уже который день… А может, бухенвальдская крепышечка шаманит налегке?»
Гусино переваливаясь и не сводя с Таисии Викторовны ласково сияющих глаз, подошла толстая баба с почтовой сумкой. Брякнула калиткой, прошаталась к лестнице. Сложила на ней крест-наперекрест руки, лицо на руки. С минуту влюбовинку смотрела, смотрела на Таисию Викторовну, а потом и себе за компанию замычи.
Раз Мария Ивановна, почтальонка, принесла письмо.
Открывает входную дверь и видит: прикрыла Таисия Викторовна глаза сухонькой ладонкой, ходит по коридору и кричит.
Пристыла Мария Ивановна на месте. Ждёт, что ж дальше.
А Таисия Викторовна кричит и кричит.
«Что ж она такое жалостное на крик кричит?» – в растерянности подумала почтальонка и спросила:
– Таисья! У тя горя какая? Воюшкой воешь-то пошто?
Таисия Викторовна открыла глаза и расхохоталась.
– Марьюшка! Да какое там горе! Гимнастикой йогов занимаюсь.
– Кака ж гимнастика ту и вывывать? Оно и лошадь её выкрикиват, как ржё. Так чо ж, лошадёнка тож эту ёшкину гимнастику творит смеючись?
– Творит, Марьяша… И тебе невредно.
– А в чём полезность с вою-то?
– Тут с разбегу не скажешь… Это массаж кровеносных сосудов. Тело сверху просто массажировать. Погладил рукой, потёрся об угол… Роликовый ещё массажёр… Как сказано в рекомендации, «массаж производится массажёром за счёт движения рук, продолжительность 10–12 минут». Но никакими роликами до кровеносных сосудов, скажем, головы не доедешь. Вот гениальные умницы йоги придумали. Кричишь И – идёт на голову, на мозг. У идёт на диафрагму. Это наше второе сердце – диафрагма. А действует на сосуды шеи. Расширяет. О наводит порядок в верхней части грудной клетки. Кричать надо напряжённо, до предела. Чтоб кровка подживилась, заиграла, затанцевала.
Марья Ивановна тоже надорвалась умом. Накатило кричать дома в подушку, чтоб соседи с жалостными расспросами не бежали. Чует, полегчало, подхорошело, совсем расхорошо себя почувствовала. И стала она Таисию Викторовну навеличивать Йогиня, Йоговна, бабка Ёшка.
Всласть погудев и передохнув, Мария Ивановна сложила ковши громоздких ладонищ в рупор. Гахнула:
– Ёговна!
Таисия Викторовна остановилась кидать белые вороха на проезжину, за тротуар – на первом свету сама почистила. Распрямилась, стала на крыше, как на коне, привстав на стременах: одна нога по одну сторону гребня, другая по другую.
– Ёговна! Ты чо нонь трубу опевашь?
– У меня, Марьюшка, причина уважительная. Внучка гостится. Боюсь разбужу, я и марахни на крышу. Полезное на приятное намазываю… А ты так, мимобегом, иль с чем ко мне?
– С поклажей. Бандероля… Москва!
Таисия Викторовна судорожно махнула к себе рукой, будто что резко подгребла.
– А-но кидай Москву сюда!
Почтальонка вползла тяжко на одну ступеньку, ещё на одну и ша, примёрла заполошно. Тряская лесенка под ней напружинилась, провисла кишкой, того и жди, сломится. Марья Ивановна пригнулась, поплотней угнездилась на ступеньке и с размаху швырнула пакет в целлофановой обёртке.
Пакет взлетел над самым краем крыши, и Таисия Викторовна едва поймала его широкой фанерной лопатиной, в рывке дёрнувшись к нему и перенеся из-за гребня и другую ногу на одно крыло крыши.
Эту её оплошку тут же уловил в бинокль Кребс.
«Как бы этот божий обдуванчик сквознячком не унесло!»
– Упадёте! – добросовестно крикнул он и обмяк. – Кончайте вы это своё арбайтен унд копайтен!
Да разве в таком содоме да ещё при закрытых окнах услышит она?
Он высунул трубу в форточку и стал сумасшедше дудеть, дико тыча ей под ноги пальцем. Смотри! Смотри же, где стоишь!
Она не слышала дударика.
Нервно разодрала пакет, в комок сжала верхний листок, отписку-сопроводиловку, и воткнулась каменными глазами в кребсовскую рецензию.
«Трудно передать то тягостное чувство огорчения, которое овладело нами по прочтении рецензируемой работы».
Таисия Викторовна разбито опустила руки с папкой, остановившимся, помертвелым взглядом упёрлась в Кребса.
Кребс идиотски дудукал в форточку и с тем же идиотским энтузиазмом долбил указующим перстом в пол.
«Эко разобрало… Эко ломает нашего комаришку… И пьёт, и хлебает… Совсем сбился с каблуков… Трубит… весь аж корёжится… Старческое веселье придавило? Пляс напал?… Иль затмение нашло?… Затмение затмением, а, – она покачала папку, – а наполаскивает ка-ак?… Чего ж это вы, досточтимый Борислав Львович, начинаете своё писание с личных переживаний за мой труд? А я считаю, что такие переживания не уместны, и науке они не нужны. Подобное обычно выражают при утрате дорогих, близких лиц. В данном случае от рецензента требовалось краткое заключение по существу, а не его крокодилкины слёзки…»
Она трудно поднесла папку ближе к лицу.
На ветер унесло лист, с которого читала. Она безучастно заглянула во вторую страницу.
«Все главы написаны не академическим языком и изобилуют неправильными понятиями, имеющими, надо полагать, застойный характер на грани стойкого застоя…»
Взгляд машинально соскользнул на несколько строк.
«Я не буду приводить других шедевров стиля и содержания и приведенного достаточно, чтобы спросить: с чем граничит такое невежество врача-онколога? Полно. Сказано достаточно. Добавим лишь, что монография написана безграмотно, в ужасающем стиле, удивительным по своему несовершенству языком, содержит никому не нужные отступления с нападками на тех, кто уже давно и авторитетно указал автору на ненаучный подход и на стремление во что бы то ни стало протащить свои необоснованные «идеи»».
Этот безымянный, но «авторитетный» страдалик, на которого Таисия Викторовна обрушивалась с нападками, был сам Кребс. О, Кребс никогда и нигде не забывал себя, особенно там, где его могли обойти.
Таисия Викторовна на миг отняла большой палец, и ветер успел выдернуть ещё лист. Она последила, куда его понесло. Лист покружило, покружило во дворе и воткнуло под стреху её «скворешника».
На ветер унесло и следующий лист, и только на четвёртой, на последней, странице рецензии она отрешённо припала к последнему абзацу.
«В целом материалы, представленные доктором Т.В.Закавырцевой, не оставляют впечатления о целесообразности включения аконита (синонимы: борец, голубой лютик, иссык-кульский корень) в арсенал противоопухолевых препаратов, которые должны использоваться в онкологической практике. Да и сама работа не являет собой какой-либо научный труд и, естественно, не может быть рекомендована к публикации – к печати не подлежит. Более того, „труд“ тов. Т.В.Закавырцевой в целом оказался на редкость ограниченным и не соответствующим не только современному состоянию онкологии, но и клинической медицине вообще. Нам редко приходилось в такой форме высказываться о научных исследованиях, но в данном случае, при всем нашем уважении к автору, более лестных слов найти нельзя».
Таисия Викторовна вся опала, крýгом понесло голову.
Что же так душно? Что же так жарко на промозглом ветру?
Враз потяжелевшая папка с её монографией камнем кувыркнулась через руку, и сатанинский вихрь хватанул её себе, победительно захохотал.
Тесной белой стаей закружились с прощальным, с хлопотливым шёпотом её листы, и над тупичком, и над всей округой на несколько мгновений стало от них светлей.
Таисия Викторовна оцепенело смотрела на своих белых лебедей, рвущихся в поднебесье, в тёмную воющую высь, и погибельное горе стыло в её по-детски ясных глазах.
Тугая, варяжистая волна ударила со стороны кребсовской высотки, и Таисию Викторовну неслышно, медленно понесло по скату.
– На гребень! Па-а-ада-ай на гребень!.. Хватайся за гребень! – пискляво, суматошно кричал в закрытое окно Кребс, горячо жестикулируя.
Она по-прежнему оцепенело стояла на ровных ногах, а её несло и несло, и только уже у самого у среза крыши, точно очнувшись, она в мщенье вскинула бледные, обиженные кулачки.