Книга: Сердце Бонивура
Назад: Глава 26 Испытание
Дальше: Глава 28 Сердце Бонивура

Глава 27
Крестьяне

1

Хмурые крестьяне потянулись на площадь.
Шли они, словно волы в ярме, тяжело, не глядя вперед, не видя дороги, будто чувствуя погоныч в руках станичников, которые обходили дворы, выгоняя поселян на экзекуцию.
Окрики белых слышались отовсюду. Они постарались: в хатах никого не осталось. Павлу Басаргину не удалось отлежаться. Он таился, сколько можно было, пока в дверь стучались, но когда она затрещала под тяжестью прикладов, он вскочил и, готовый к самому худшему, открыл дверь.
— Ишь ты! — удивился один из казаков. — Глянь-ка, паря, какой лобан!
Басаргин исподлобья посмотрел на казака.
Бородатый казак смерил его с головы до ног взглядом с прищуркой, не сулившей ничего доброго.
— Краснопузый, однако? — уставился он.
Павло повернулся к нему и сказал:
— Кабы красный был, так ушел бы в тайгу!
— А черт вас бери, поди узнай, когда на лбу не написано, партизан али нет!.. Может, попрятались по избам, оттого и не нашли никого…
— Надо бы пошарить, — сказал второй, ставя винтовку на боевой взвод. Поди, в подполье целый полк ховается!
Он двинулся к подполью. Но Павло опередил его.
— Не бойся, — тихо молвил он, — сам покажу, какой полк там ховается.
Он осторожно поднял западню. Бородатый с опаской глянул вниз…
Измученная страхом и ожиданием, Маша спала, прислонившись к стене и бессильно уронив голову. Она прикрыла собой сына. Один ичиг с Мишки свалился, и мальчишечья нога белела в темноте подвала. Басаргин опустил крышку.
— Племя! — сказал бородач. — Черт его знает, что из него вырастет… Краснопузые? Сёдни меня мало не задавил один такой шибздик. Поди, паря, годов тринадцати, не боле. Однако доси шея не ворочается…
— Что бог даст, то и вырастет! — сказал Павло.
— Бог, бог… ему дело есть до нашего семени?! Само растет…
Когда Басаргин подошел к площади, почти все население деревни было уже там.
Старая Верхотурова заплаканными глазами смотрела на кучку поселян у бревен. Там находились ее старик и дочки. Вовка, сбычившись, стоял возле. Левый глаз его запух, вздулся; багровый кровоподтек пересекал лоб. Здоровым глазом он, не мигая, рассматривал белоказаков из-за плеча матери, которая хоронила его от лишних взглядов. Павло стал рядом.
— Это кто же тебя разукрасил? — спросил он удивленно.
— Да за Марью вступился. Ну и причесали, — отозвалась мать.
Вовка промолчал.
— Глаз-то как?
— Цел, Пашенька, цел… бог миловал.
Вовка поднял голову.
— А я и одним увижу, что надо! — сказал он со злобой.
Мать закрыла ему рот:
— Тише, сыночек… не гневи…

2

Крестьян сгрудили в концах коридора, образованного строем. Они стояли немой толпой. Что-то странное произошло с ними. Все они стали на одно лицо. Точно кто-то серой, землистой краской прошелся по их лицам. Насупленные брови потушили взгляды, резкие складки на лицах сделали крестьян старше и строже. Толпа молчала. И это суровое, осуждающее молчание пугало белых. В который раз почувствовали многие из них, что сила на стороне этих замкнувшихся, ушедших в себя людей, согнанных на площадь насильно.
Не многие из белых выдерживали мрачные взгляды крестьян. Встретившись с глазами, устремленными на них из толпы, они смотрели сначала равнодушно, потом, не в силах выдержать, отводили свой взор. Иные подмигивали товарищам, словно предвкушая что-то веселое, но чувствовали тяжесть, все более обволакивающую сердце. Ни ухарский вид, ни подмигивания не выручали их. Наконец присмирели и наиболее удалые из них.
Туча, прошедшая селом, растаяла. Унеслись и остатки ее, разорванные ветром в клочья. Солнце, идущее к западу, окрасило небо фиолетовой дымкой. Сквозь эту дымку проглянули ярко-зеленые полосы. Эти полосы слоились и переливались, точно волны ходили в вышине, над селом. Они то становились узкими, то вдруг ширились, захватывая полнеба. Дымка посветлела, стала сиреневой, она уже не скрывала странного зеленого света, который отбрасывали на землю изумрудные полосы, рожденные заходящим солнцем. Воздух стал удивительно прозрачным, словно толща его уменьшилась. Обычно голубые, дальние сопки словно приблизились к селу, как бы наклонились над ним. И сосны, стоявшие далеко за выгоном, те сосны, под которыми лежала мертвая Настенька, стали ясно видными. Синева, покрывавшая их, улетучилась, они стали зелеными, и, казалось, все иглы их можно было пересчитать. Исчезла воздушная перспектива. Все предметы осветились и сблизились.
Застыли казаки у бревен. Застыли офицеры на крыльце штаба.
Грудзинский прошептал:
— Господи боже, какая красота!
— Зодиакальный свет! — ответил вполголоса, подчиняясь общему напряжению, Караев. — Вы, батенька, поживите здесь, так всего Фламмариона в натуре увидите… И три солнца, и кресты на небе — чудес хоть отбавляй!.. Чертовский край!
А зеленый свет все лился и лился.
— Знамение! — шепнул кто-то в толпе крестьян.
Но зеленый свет перемежился яркими желтыми полосами, ослабел и погас, мгновенно исчезнув. Отодвинулись сопки. Сосны встали на свое место. Синевой окутался горизонт. Мертвенные лица карателей опять стали коричневыми, словно дублеными.
Невесть откуда взявшиеся облака закудрявились на небе. Пышные края их золотились на солнце. Притихший было ветер вдруг пробежал по селу и пошевелил казачьи чубы. Оцепенение прошло. Караев резко крикнул:
— Смирно!.. Экзекуцию начи-и-най!
Вмиг все зашевелилось. Переступили с ноги на ногу крестьяне, осматриваясь пугливо то на карателей, то на девушек под навесом. Урядник грубо сказал девушкам:
— Ну, пошли.
Девушки тронулись с места.
Белоказаки косили глаза на арестованных.
Когда девушек вместе с крестьянами поставили у бревен, Суэцугу поспешно вышел из штаба. Он высоко задрал голову и оглядел из-под широкого козырька фуражки толпу.
— Росскэ куресити-ане! Смею приказывать вам выслушивать меня. Вы нарушили заповедь ваши предки, вы подняли руки на священную особу императора. Вас наказывать за это надо. Вы неразумные дети есть. Вы борсевикам помогали. Это хорошо нет!.. Борсевика бога нет. Это плохо! Великая Ниппон желает установити настоящий порядок в России. Кто сопротивление думает оказывать, тот надо вы-пороть! Как маленьки ребенок делает отец… Мы ваш отец духовный есть… брат по вере. Хуристосо с вами!
Чтобы крестьяне могли убедиться, что они имеют дело с единоверцем, он с деревянной методичностью перекрестился три раза, твердо кладя щепоть правой руки на лоб, живот, правое и левое плечо.
— О господи… батя косоглазый выискался. Чего это на белом свете деется! Пороть — так порите, а что же кометь-то ломать! — сказал Верхотуров. — На вас господь мой позор перенесет!
Суэцугу приписал слова старика действию своей речи. Он довольно осклабился и хлопнул по плечу Верхотурова.
— Хуристосо терпел и вам велел.
Верхотуров обернулся:
— Потерпим, макака… потерпим! А потом разом сочтемся — дай срок!.. И добавил слово, которое Суэцугу не стал искать в словарике.
Он попятился от старика и махнул рукой Караеву. Тот кивнул головой. Молодой казак бесстыдно сказал Верхотурову:
— Сымай штаны, дед… Драть тебя будем!
Верхотуров посмотрел на него строго, но смолчал. Корявыми, негнущимися пальцами задрал подол рубахи на спину. Старухи заохали. Верхотуров поклонился толпе.
— Простите, крестьяне… Не сам срамлюсь, другие срамят!
И лег на бревна, положив голову набок и закрыв плотно глаза. Вытянули деду руки вдоль бревен и прижали. Один каратель сел на ноги старику. Двое по сторонам взяли лозы в руки.

3

Взглянув на мать Настеньки, на прозрачное ее лицо, тощее тело, седые волосы, выбившиеся из-под платка, на измученные ее глаза, Грудзинский коротко поговорил с Караевым и сказал старухе:
— А ты благодари ротмистра. Он отменяет наказание, которое ты заслуживаешь. Надеюсь, что больше не будешь якшаться с большевиками.
— Где моя дочь? — спросила мать Настеньки, не видя ее среди девушек.
Старшина не ответил. Старуха снова спросила его:
— Где моя дочь? — Она стояла, неотрывно глядя на старшину.
Досадливо поморщившись, старшина кивнул. Подскочил рябой, подхватил Наседкину под локти и через строй вывел прочь.
Сухими, воспаленными глазами посмотрела мать на него.
— Где моя дочь?
Рябой отступил на шаг в сторону. Этот немигающий взгляд обеспокоил его. Он оправил оружие и повернулся, чтобы уйти. Старуха тронула его за рукав.
— Где моя дочь, казак?
И, чтобы отвязаться, не глядя на нее, рябой сказал:
— Ищи — найдешь… Почем я знаю, где твоя дочь.
Услышав свистящий звук лозы, хлестко легший на тело Верхотурова, и испуганный вздох толпы, охнувшей разом, он нетерпеливо метнулся туда. Но взор старухи держал его. Тогда, обернувшись, он грубо крикнул ей, пригрозив нагайкой:
— Иди, иди отсюда! Сказано тебе: ищи — найдешь!
Он сплюнул через зубы и ушел. Наседкина проводила его темным взглядом. Оттого, как сказал рябой «ищи — найдешь», холодок пополз по телу матери. Недоброе было в этих словах. Она повернулась и побрела вдоль улицы. Останавливалась у каждого дома. Стучала. Долго вглядывалась в немые окна. Обошла всю улицу. Побывала и на соседних. Настеньки не было нигде. Тогда она подумала, что, может быть, в ее отсутствие дочь вернулась домой и ожидает там. Она повернула в сторону своей хаты. Сначала шла тихо, потом, охваченная нетерпеньем, побежала, схватившись за грудь руками, чтобы сдержать удары сердца. С трудом поднялась на крылечко, перевела дыхание и тихо окрикнула:
— Доню!
Прислушалась. Тихо. Никто не отзывается. Тогда шум своей старой крови в ушах она приняла за дыхание спящего человека и с твердой уверенностью, что дочь уснула, не дождавшись ее, вошла в хату. Кровать была пуста. Дочери в хате не было. Мать подошла к постели, потрогала ее руками. Крикнула громко:
— Доню!
Постояла, оглядывая пустую хату. Холодно. Тоскливо. В деревне Настеньки не было. Тяжесть выросла в душе матери, заполнила все ее существо, и то недоброе, что бросил ей рябой, вдруг стало ясным. Настеньки нет в живых!
Мать медленно вышла, спустилась с крыльца, обогнула хату. За плетнем начиналось жнивье. За жнивьем с одной стороны — чащоба орешника, с другой сосновая роща. Мать направилась в поле. С площади донесся гул голосов. Она даже не повернула голову. Пошла по стерне. Ветер закружил ее, дохнул в лицо холодом и завихрился на дороге винтом. Золотые венчики на облаках погасли. Облака потемнели. Ветер вернулся и бросил в старуху горсть пыли. Далеко, куда достигал глаз, щетинилась стерня. Ни одной живой души не было вокруг. Ветер ярился; он метался, подбрасывая в воздух высохшие зерна, оставшиеся на поле, мел по земле сухую траву, шумел в стерне. Кустарник поклонился Наседкиной в ноги, и в его зарослях ничего не увидала старуха. Она постояла, прикрыв глаза от ветра ладонью и придерживая платок на груди. Повернулась. Ветер трепал на старухе юбки, обкручивая их вокруг ног, надувал пузырем. Тащил за концы платка, выбивал из-под него волосы и растрепал их, застя взор и мешая смотреть. Наседкина пошла в другую сторону. В два раза быстрее прошла она обратный путь и направилась к соснам.
Что-то темнело вблизи сосен. Мать побежала туда, издалека узнав полушалок дочери. Ветер утих, лишь сосны шептали что-то, потом замолкли и они.
Настенька лежала со сложенными руками и закрытыми глазами. Она вытянулась и казалась выше ростом. Смерть еще не наложила на нее своего отпечатка. Губы, еще розоватые, были полуоткрыты. Распущенные волосы пролились жидким золотом на траву и блестели в лучах заходящего солнца.
— Доню! — сказала мать.
Она оглядела дочку и тихо, будто боясь нарушить ее покой, опустилась рядом на траву. Заметила струйку крови, вытекшую из уголков рта Настеньки, бережно обтерла кровь своим платком. Взяла за руку, и рука дочери не разжалась, не ответила на ее пожатие. Мать наклонилась над Настенькой. Дыхания не было слышно.
Слезы побежали из глаз матери. Ветер взметнулся, раздул пламя волос Настеньки. Старуха растерянно посмотрела кругом… Нет больше у нее дочери!.. Движения ее становились все более медленными. Она озиралась вокруг. Чужим, холодным, ненужным и странным показалось ей все: и лес отрада уставшего, и поле — кормилец людей, и дальние сопки, из-за которых приходила погода и солнце.
— Доню, а як же я? — спросила мать… — А як же я? — спросила она второй раз и глянула на лес.
Но в шуме его она не услышала ответа. Тогда она встала во весь рост. Посмотрела на небо, покрытое розовыми бликами, предвещавшими назавтра ветер, и ничего больше не увидела в нем.
— Боже мой! — сказала она молитвенно и горячо зашептала: — Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный… Молилась всю жизнь, щоб счастье себе добыть, тай не бачила его!.. Дочку Настю спородила — не спала, не ела, всю недолю от своей хаты отводила, щоб не узнала ее дочка. Было б ей жить, да с любым кохаться, да тебя радовать!.. Коли в тебе есть жалость, коли любишь ты людей, коли есть у тебя сердце да разум какой — пожалей меня, господи, владыко живота моего, надию мою верни, дочку верни, боже! Коли тебе души потребны, возьми меня, я уже устала от жизни!.. Чого ж ты молчишь?! сказала она, строго глядя в небо.
Ветер умчался прочь. Ни один волос не шелохнулся на голове Настеньки. Было очень тихо вокруг. Мать долго стояла, вперив взор в небо, словно ждала чуда.
Но чуда не было… Порвалась последняя тоненькая ниточка, которая сдерживала горе матери. Мать запричитала и с отчаянием бросилась на труп дочери. Слезы хлынули из ее глаз и застлали все мутной пеленой.

4

Старика Верхотурова подняли с бревен. Кривясь, чтобы не выдать боли, он сказал было:
— Бог простит… бог простит… — и ступил шаг. Одежда прилипла к ранам, старик почувствовал дикую боль и заорал: — Бог простит… да не я, катюги! Я-то не прощу! — на глаза ему попался недобро улыбнувшийся Караев. Не скаль зубы, гад, и до тебя ще доберутся! Не я, так сыны.
Вовка, во все время экзекуции не сводивший глаз с отца, рванулся вперед. Мать вцепилась в него. Но она не справилась бы с ним, если бы не Павло Басаргин, который перехватил мальчугана.
— Куда?
— К бате! — выдохнул Вовка.
— Не так надо, Вовка! — посмотрел ему в здоровый глаз столяр. — Не так! — Он прижал к себе маленького Верхотурова. Тот дрожал, точно в ознобе.
Верхотуров все ругался, переступая с ноги на ногу.
Степанида сказала ему:
— Тише, тятя… Будет и на нашей улице праздник. Крестьяне расступились, пропустив старика к своим. Старуха припала к нему. Павло толкнул Вовку:
— Подмогни отцу!
Мальчик осторожно взял отца под руку.
— Батя!
— Что «батя»? — взглянул на него выцветшими от боли глазами Верхотуров. — Батя… Видал, как батю драли?
— Ну, видал, — сурово ответил Вовка.
— А коли видал, так я с тебя, сукинова сына, семь шкур спущу, коли забудешь! — Верхотуров сморщился от боли.
Вовка тихо сказал:
— Я-то не забуду… Пошли, батя, домой.
Верхотуров, охая и шатаясь, будто пьяный, поплелся к хате. Вовка, поддерживая его, пошел с ним. Напоследок он оглядел карателей. Здоровый глаз его остановился на бородатом станичнике…
Настала очередь девушек. Казаки подступили к ним и связали руки. Женщины из толпы заголосили:
— Господин офицер… Ваше благородие! Ослобони девок, Христом-богом просим…
— Молчать! — крикнул старшина, который торопился скорей закончить расправу.
Толпа съежилась. Казаки заухмылялись. Марья Верхотурова сказала строго:
— Не троньте! — А когда почувствовала на себе чужие руки, отчаянно взвизгнула: — Ма-а-ама!
Верхотуриха всплеснула руками. Басаргин повернул ее лицо к себе и прижал, чтобы не видела ничего.
Марья, отчаявшись, пнула ногой что есть силы одного из карателей. Казак скривился — удар пришелся по больному месту — и свалил Марью на землю ударом кулака. Другие девушки тоже сопротивлялись, но совладать с палачами им было не по силам.
На сестер Верхотуровых навалились целой оравой и сломали, точно дерево с корнем вырвали. По двое сели на плечи и на ноги. Ксюшка Беленькая вырвалась и побежала вдоль строя. Ее перехватили и отнесли на бревна. Закрестились в толпе старухи. Отвернулись крестьяне.
Цыганистый казак подошел к Грудзинскому.
— Господин войсковой старшина! Не след бы девок славить. Опосля замуж никто не возьмет!
— А тебе-то что? — цыкнул на него старшина.
— Деревенский я! — сказал Цыган.
Не поняв, что этим хотел сказать молодой казак, Грудзинский отдал приказание. Караев лихорадочно облизал губы и подошел ближе. Он тяжело дышал, не отводя глаз от девушек.
Первыми пороли Верхотуровых. Девки молчали, судорожно вздрагивая. Встали они сами. Их развязали. Они оправили платья и отошли в толпу, трудно передвигая ногами. Степанида, будто запоминая, посмотрела пристально на ротмистра и на Грудзинского. Лишь когда подошли к матери, у Степаниды задрожал подбородок. Она прильнула к матери, точно малая. Марья — с другого плеча. Разом заплакали они, и было странно слышать этот тихий плач от плечистых, дородных девок.
Ксюшка извивалась всем телом. Она мычала от боли. Сестренка ее, стоявшая в толпе, опустилась на колени и заплакала. Ксюшка услышала плач сестренки и глухо сказала:
— Ленка, перестань… — Потом со слезами в голосе крикнула: Перестань, кажу… Мени ж с того погано, дурная.
Девочка зажала рот руками и стонала, раскачиваясь из стороны в сторону. Казаки щадили Ксюшку, боясь, что, худенькая, бледная, тоненькая, она не вынесет порки. Удары они наносили без «потяга», от которого вздувается и рвется кожа. Ксюшка стонала и бормотала что-то, захлебываясь слезами. Цыган опять подошел к Караеву:
— Господин ротмистр! Прикажите отставить… Я когда вел ее сюда, поручился, что она только раненых будет перевязывать. Прикажите отставить!
Караев не слышал его. Он заметил, что лоза не свистит, опускаясь на тонкое, растянутое тело Ксюшки, что казаки только для виду делают размах, смягчая его в конце. Он подскочил к бревнам, отстранил одного, выхватил свежую лозу из пука лежавших возле.
— Как бьешь? — сказал с бешенством Караев. — Как бьешь? — повторил он еще яростнее. — Вот как надо! — Он раскрутил лозу. Гримаса перекосила лицо Караева. Он побледнел и тяжело дышал.
Цыган крикнул ему так, что все оглянулись на него:
— Господин ротмистр, от-ставить!
Тот пьяно глянул по сторонам и, дрожа от возбуждения, опять раскрутил лозу в воздухе.
Цыган вспрыгнул на лошадь. Грудью растолкал строй, давя карателей, и вымахнул к бревнам. Левой рукой поймал лозу и сказал, насупясь:
— Оставь, говорю!.. Я ей обещал. Слышь?
Остервеневший Караев хлестнул Цыгана наотмашь и обернулся к Ксюшке. Цыган охнул и выхватил клинок. Сверкнула на солнце сталь и, зазвенев, опустилась на голову ротмистра. Не рассчитал Цыган, не дотянулся, не срубил голову Караеву, — конь шарахнулся в сторону, и сабля, скользнув, рассекла офицеру лоб. Ротмистр схватился за лицо, растопыренными пальцами стараясь зажать рану. Кровь залила глаза и руки. Грудзинский выхватил револьвер и бросился к Цыгану. Цыган болезненно сморщился, крикнул хрипло: «И-эх!» — и рубанул по сторонам. Кого-то задел по лицу, кого-то по руке, хотел достать старшину, но промахнулся: тесно казаку в толпе, которая бросилась к нему, когда первое смятение прошло.
Сжав зубы так, что белые пятна проступили на скулах, он врезался в толпу карателей, топча их, поднял коня на дыбы, повернул на задних ногах и свалился ему под живот, когда Грудзинский выстрелил в него; он изловчился и снизу пырнул старшину клинком. На свою беду промахнулся Грудзинский. Тупо глянул он вниз и стал оседать. Цыган же опять оказался в седле, взял коня в шенкеля и послал через бревна. Каратели расступились, и Цыган вырвался на волю.
Несколько выстрелов прогремело вслед Цыгану. Пронзительно закричали бабы. Цыган пересек улицу, заметил разгороженную околицу и бросился к ней. На ходу снял винтовку, повернулся в седле, выстрелил в бросившихся за ним карателей. В него стреляли беспорядочно, залпами. Он свалился набок, чтобы обмануть преследователей, и полверсты провисел на стременах, мотаясь из стороны в сторону от бросков коня, а сам внимательно наблюдал за тем, что происходит сзади. За ним гнались пешие. Некоторые, суетясь, садились на коней. Ни Караева, ни старшины среди преследователей Цыган не видал. Пешие отстали, думая, что Цыган убит или ранен. К околице вылетели конные. Дальше всех бежал Суэцугу. Он размахивал револьвером, посылая казаков в погоню, семеня короткими ногами в желтых штиблетах, ругался и кричал, путая русские и японские слова. Ему подвели коня. Он неловко вскарабкался в седло. Трясясь, словно мешок, набитый орехами, поскакал за Цыганом.
А Цыган уже подъехал к речке. Посмотрел по сторонам. Быть бы тут броду, да что-то не видно! Цыган стегнул коня нагайкой, и конь бросился в воду. Речка бурлила вокруг, но конь был ко всему привычен и выплыл на другую сторону. Цыган потрепал коня по шее. На берегу послышался шум. Казак пригнулся к луке и поскакал в тайгу.
С полчаса он ехал рысью, увертываясь от сучьев. Потом остановил коня и прислушался. Не услыхал ничего, кроме лесного шума. Какие-то птицы посвистывают в ветках. Прилежно долбит дерево дятел… Казак сорвал с плеч погоны, снял кокарду с фуражки, бросил ее прочь, опустил поводья. Не чувствуя руки седока, конь наклонил голову, щипнул травы. Бока у него ходили ходуном, и шумное дыхание раздувало ноздри. Потом он фыркнул, поднял голову, запрядал ушами и громко, заливисто заржал. Оглянулся на Цыгана, словно спрашивая, куда идти. Но седок только потрепал его по шее. Конь пошел в ту сторону, откуда отозвалась на его ржание кобылица. Сначала он шел тихо, потом быстрее, наконец припустился рысью.
…На конце сабли, которую выхватил Цыган из ножен, уместилась вся его прежняя жизнь, шальная и бестолковая. Взмахнул ею казак над головой, рубанул ротмистра — и не стало прежней жизни. Утопил ее казак в крови Караева. Конь унес его от погони. Вода смыла след его. А за речкой начинается тайга и новая жизнь казака. Долгая ли, короткая ли? Худая или хорошая? Да разве что-нибудь может быть хуже того, что оставил Цыган за рекой?
Вверил он свою судьбу коню. Ступает конь по прошлогодней, сухой листве. Шуршит листва… Всей прошлой жизни казака цена — опавший лист.

5

Не один Цыган понял в эти дни, что пора уже рассчитаться со старым. Тысячи солдат белой армии прошли тысячи верст с оружием в руках. Они шли, подчиняясь долгу, приказу, насилию. Узы долга ослабли: солдаты не могли не видеть, что правда — на стороне народа. Приказы утрачивали свою силу: слишком безнадежно было положение тех, кто их отдавал. Оставались только насилие да общность преступлений перед народом — они еще держали в тисках солдат, давно не веривших офицерам. Белые были прижаты к последнему морю, отсюда был только один выход: изгнание. Но страх перед расплатой оказался слабее страха перед чужбиной.
Началось дезертирство. Пойманных дезертиров расстреливали. В Гродекове солдаты отказывались стрелять в своих, — опять офицеры обагрили кровью солдат свои руки… В Прохорах вместе с приговоренными к расстрелу целое отделение ушло в сопки. На фронте к красным переходили взводы и роты со снаряжением и оружием.
Только присутствие японских войск в третьих эшелонах кое-как поддерживало последнюю белую армию на русской земле. Но японцы медленно отходили назад. И вслед за ними с боями откатывались и белые, огрызаясь, как затравленный зверь.
Все партизанские отряды вошли в соприкосновение с отрядами белых. Под Никольском по всей округе носился отряд товарища Маленького. Пэн был неуловим и вездесущ. В самом Никольске гарнизон был терроризирован партизанами Пэна. Усиленные посты, огневые точки, окопы опоясывали Никольск, но отряд Пэна просачивался через все преграды, снимал посты, захватывая огневые точки, заваливая окопы. Однажды ночью люди Маленького прорвались к тюрьме, взорвали гранатами часть стены, осадили стражу в караулке и освободили заключенных партизан и большевиков. Взбешенный Дитерихс объявил награду за голову Маленького Пэна — пять тысяч рублей. На следующий день, после того как по городу и окрестным деревням было расклеено это объявление, Пэн ворвался в город, разоружил роту егерей у военных складов, вывез из одного склада пятьсот винтовок, десять пулеметов, полторы тысячи гранат и исчез, прежде чем начальнику гарнизона удалось организовать отпор. На стенах домов и склада Пэн вывесил листовки: «Дитерихс обещал за мою голову 5 000 рублей. Значит, моя голова стоит этого. Но тому, кто доставит Дитерихса в расположение партизанского отряда и отдаст его в руки народа, я, Маленький Пэн, обещаю сохранить жизнь. Это стоит дороже денег. Господа офицеры, пользуйтесь случаем!»
В эти дни у Феди Соколова был любопытный разговор. В воскресенье он с Катей Соборской пошел на шестую версту за орехами. Они напали на хорошее место неподалеку от форта: тут орешник был густой, сильный, орехи гроздьями усеивали ветки, желтыми бочочками раздвигая зеленую, начинающую рыжеть оболочку. Ходить сюда за орехами не разрешалось: запретная зона начиналась в нескольких шагах. Катя кинулась к орешнику и, забыв обо всем при виде орехов, закричала:
— Чур, мое!
— Тише ты, Катюшка! — шепнул ей Федя, сгибаясь пополам, чтобы не привлекать ничьего внимания. — Как пальнут, будет тебе «твое»!
Катя спохватилась, но было уже поздно. Из-за колючей проволоки, опоясывавшей запретную зону, показался солдат. Он глянул на молодых людей. Катя, предупреждая его вопрос и окрик, замахала руками.
— Уходим, уходим. Подавись ты этими орехами! — закричала она, заслоняя собой Федю, немало смущенного таким оборотом дела и намерением Катюши.
Она стала тихонько подталкивать Федю назад. Она испугалась не столько за себя, сколько за Федю…
Солдат посмотрел на Катю, — на ее побелевшем лице ярко вспыхнули глаза, устремленные на него. Увидев девушку, да еще такую красивую, солдат смягчился. Он оглянулся и сказал:
— Чего ты испугалась? Не бойся… — И пошутил: — Дядя не сердитый!
— А, все вы на один манер! — ответила Катя. — Понаставили вас тут на нашу голову. Никуда ни выйти, ни пройтись! Ну, беда просто!
— За орехами, что ли? — спросил солдат. — Собирайте, коли так! Мне не жалко!
Косясь на солдата, Катя не заставила себя упрашивать и, забыв о своем страхе, принялась обирать кусты. Солдат, не отводя глаз от ее фигуры, залитой солнцем, спросил у Феди:
— Закурить не дашь?
— Отчего не дать, можно! — ответил Федя.
Закурили.
— Зазноба? — кивнул солдат на Катю.
— Немного есть! — отвечал Федя, ухмыльнувшись.
— У меня сеструха такая же! — сказал солдат, прищурившись от горького дыма.
— А ты откуда?
— Издали, отседа не видать! — со вздохом ответил солдат. — И не грезил сюды попасть!
— А чего шел? — затягиваясь, спросил Федя. — Дома-то худо, что ли, было?
Солдат сплюнул, настроение у него испортилось; видимо, вопрос Феди задел его за живое.
— Отчего худо? Дома-то не худо. А вот забрали да погнали. Чудо, что живой остался, остальных наших всех положили, что вместе забрали-то. Один я остался — может, для того, чтобы весточку принести, баб опечалить? — хмуро пошутил солдат.
— Да! — сказал Федя сочувственно.
— А теперь и не чаю до дому добраться! — сказал солдат. — Бают ребята, что нас скоро в Японию повезут… Эх-х! Жизнь окаянная! — опять сплюнул он.
Катя, набрав полные карманы орехов, подошла и прислушалась к разговору.
— А чего вам Япония? — спросила она простодушно. — Там родня, что ли?
Солдат покосился на нее.
— У черта там родня! — сказал он, сердясь.
— А чего туда ехать? Оставайтесь тут! — прежним тоном проговорила Катя, выразительно поглядывая на Федю, который нахмурился, слыша, какое направление приобретает разговор; он, однако, не мешал Кате: когда говорила она, все выглядело безобидной шуткой.
— Куда я сейчас денусь! — с досадой проронил солдат.
Катя, высыпая ему на ладонь горсть орехов, сказала:
— Угощайтесь!.. А зачем сейчас? Вы ко мне приходите, когда офицеры лататы зададут, когда им не до вас будет… Я бы ни за что в Японию не поехала: там и хлебушка-то нет, один рис, на деревяшках ходят, в бумажных домах живут… Ну их! — И Катя замотала головой, словно в Японию должна была ехать она.
Солдат рассмеялся и кивнул Феде на Катю:
— А она у тебя забавная, девчонка-то! — выговорил он и, подумав, добавил: — А ить она это неплохо придумала, а?
— Ну, пора нам собираться! — сказал Федя.
Солдат не отрывал глаз от Кати.
— А ты где живешь? — вдруг совсем не шутливым тоном спросил он Катю.
Девушка показала на свой дом, ясно видный с горки.
— Не шутишь?
Катя отрицательно покачала головой.
— Этот серенький дом-то?
— Ага!
— Думаете, не приду? — спросил солдат.
— А я ничего не думаю! — опять обращая все в шутку, ответила Катя.
Они пошли прочь, солдат долго глядел вслед. Федя нахмурился.
— Ты чего? — спросила Катя.
— Так, ничего! — ответил Федя. — Больно ты его приглашала. Понравился, видно?
— И правильно сделала! — быстро ответила Катя. — Виталий бы похвалил за сметку, а ты… Ой, Феденька! Да ты совсем дурной, оказывается! — Катя насмешливо показала ему язык, взъерошила в один миг волосы, растрепав всю прическу, и, крикнув: — А ну, кто быстрей! — кинулась бежать от Феди.
Назад: Глава 26 Испытание
Дальше: Глава 28 Сердце Бонивура