Глава пятая
1
На обрывистом берегу Иртыша березовая роща с трех сторон обступала приземистый двухэтажный каменный дом, принадлежавший мукомолу и пароходчику Родиону Федосеичу Кошечкину.
Дом в городе почитался старинным. По преданию был сложен в тысяча семьсот восемнадцатом году, то есть через два года после основания города по указу Петра Первого. Кладку дома вели под приглядом флотского капитана Егора Кошечкина, присланного царем в сибирскую сторону. В молодые годы Егор Кошечкин вместе с царем побывал в Голландии и стал мастером кораблестроения. Отсылая Егора Кошечкина в сибирский край, царь напутствовал его строго и кратко, хотя с лукавой улыбкой при суровом взгляде.
В роду Кошечкиных царские слова напутствия, вышитые на шелку, висят в парадном зале второго этажа в золоченой раме и гласят следующее: «Поучай Иртыш пребывать по трудолюбию всем Российским рекам под стать».
Егор Кошечкин, выполняя наказ царя, со всеми горожанами обживал реку не без напастей, детей своих научил шагать по ее берегам поступью без страха, но все же для покоя осеняя себя крестным знамением.
Нынешний хозяин дома, потомок рода Кошечкиных, Родион был, по свидетельству омичей, обликом, точно срисованным со своего родителя Федоса, и только, пожалуй, бородой был чуть-чуть богаче отца, и отливали волосы в ней в половине седьмого десятка старинным серебром.
Родион Кошечкин богат. Владел в городе доходными домами. По сибирским городам стояли его паровые и водяные мельницы. Держал в своих руках вожжи торговли сибирским хлебом, а воды Иртыша во всех направлениях вспенивали колеса его буксирных пароходов, чаливших за собой баржи с ценными грузами.
В городе Родион личность уважаемая, от политики он старался быть в стороне, ссылаясь на занятость торговыми делами.
Революция и гражданская война кровно задели Кошечкина. После Октября семнадцатого года пароходы и мельницы были конфискованы Советской властью. После чешского мятежа и освобождения Сибири от большевиков мельницы и часть пароходов опять были в его руках, а пароходы, взятые войсками Колчака, были военизированы и хранили власть сибирского правительства на Иртыше.
Не изменяя своей привычки, Кошечкин и при колчаковской власти был в стороне от политики, хотя щедро жертвовал деньги на нужды правительства, понимая, что власть Колчака охраняла его от полного лишения своего достояния.
У отца Родион единственный сын. Женат он был на дочери купца-рыбника, народившей ему пятерых дочерей и сына. Детям Родион дал хорошее образование. Трех дочерей повыдавал замуж в сибирские города Новониколаевск, Красноярск и Иркутск, а две младшие были пока дома. Сын Никанор помогал отцу во всех нужных делах.
По наказу мужа жена Клавдия Степановна, женщина воскового характера и богомольная, в оба глаза глядела, чтобы возле младших дочерей на правах женихов не крутились в доме офицеры, ибо к ним Родион уважения не испытывал.
Жизнь в доме Кошечкиных шла хлебосольно, мирно и пристойно. Но совсем недавно в доме появились новые люди — семья адмирала Кокшарова, прибывшая в Омск на «Товарпаре». Все произошло случайно и, не окажись этой случайности, кто знает, как бы устроилась жизнь адмирала в Омске, до отказа переполненном беженцами.
В момент прибытия «Товарпара» в Омск Никанор Кошечкин оказался на пристани. Среди пассажиров он увидел адмирала Кокшарова. Отбывая воинскую повинность, Никанор служил на Балтийском флоте на миноносце под командой капитана первого ранга Кокшарова.
Произошла трогательная встреча, и адмирал с дочерью и мичманом Суриковым оказался в гостеприимной семье.
Сведя знакомство с Родионом Федосеевичем, Кокшаров быстро с ним сдружился и от него постепенно узнавал о становлении в Сибири власти адмирала Колчака.
Родион Кошечкин рассказчиком был хорошим. В его памяти хранились мелочи всего происшедшего в Омске после революции семнадцатого года.
Кошкаров узнал подробности переезда в Омск Уфимской директории во главе с Авксентьевым, о назначении адмирала Колчака военным и морским министром директории. Через две недели пребывания ее в Омске заправилы директории были арестованы, а горожане удостоились прочтения правительственных афиш, расклеенных по городу, о том, что всю полноту власти после директории на территории Сибири принял на себя адмирал Александр Колчак.
В доме Кошечкиных Кокшаров ежедневно знал все городские новости, имел возможность наблюдать хаотично-безалаберную жизнь Омска.
Улицы города кишели офицерами в разных чинах, солдатами чешского легиона, чинами французской, английской, американской и японской миссий.
Город, население которого до революции не доходило ста тысяч, теперь был настолько переполнен, что численность его уже превышала полумиллиона.
Казалось, Омск, расположенный на судоходной реке, узел Великого сибирского железнодорожного пути, край благополучный по сытости, должен был, став столицей колчаковской Сибири, располагать к желанию отыскать оседлый покой. Но этого не было. Бросалась в глаза резкая неприязнь старожилов к пришельцам, а среди беженцев недоброжелательность их состоятельной части к тем, кто был крайне стеснен в средствах. Все вновь жили во власти подозрительности. Мало кто искренне верил, что на фронтах произойдет перелом и войска Колчака обретут вновь способность наступать, отвоевывая от большевиков отданные им города.
Свивали гнезда всевозможные землячества, враждовавшие друг с другом. Процветали мистицизм, выливавшийся в увеличение спиритическими сеансами, а среди офицерства и обеспеченной молодежи — пристрастие к кокаину и другим наркотикам.
Омск, как и Екатеринбург в последний период, жил настоящим днем. Люди переставали верить в имена своих недавних военных и политических кумиров.
О России беженцы говорили как о потерянной стране, в которой для них не будет места. Где и в какой стране они смогут обрести покой, никто не знал, не мог знать, понимая, что нигде не будет так хорошо, как и своем Отечестве. Власть в руках народа, о котором они прежде вспоминали только тогда, когда этот народ необходимо было одеть в солдатские шинели и гнать на фронт для защиты страны во имя веры, царя и отечества для благополучия дворянства и купечества. Уцелевшие награждались медалями и крестами, а павшие смертью героев — холмиками, которые вешние воды сравнивали с землей.
Кокшаров видел в Омске коренных сибиряков. В их взглядах он не находил сочувствия тем, кто без приглашения переполнил город. Сибирякам было безразлично горе бездомных бродяг. С появлением чужаков сибиряки осознавали, что подобная участь может постигнуть и их.
Уже знакомый Кокшарову страх ютится в сознании каждого, кто читал омские газеты, ожидая несбыточных побед колчаковского воинства.
На страницах давались туманные объяснения отступлениям по стратегическим соображениям. Обыватель старался заглушить отчаяние водкой, если позволяли средства, а если таковых не было, то молитвами.
Церкви города, в которых служили беженцы-архиереи, переполнены молящимися всех возрастов. Обливаясь слезами, молили они своих угодников о спасении. Слушали проповеди священников о скором свершении желанного избавления от большевиков. Знакомые молитвы воскрешали мистическую истерию православия. Город наводняли мрачные слухи, что Колчак скоро скроется, а его место займут генералы. Формируемые профессором Болдыревым крестоносцы принесут на фронт ожидаемую победу.
С каждым днем увеличивалась в городе ненависть к иностранцам. Ненавидели чехов за нежелание воевать с армиями Колчака. Ненавидели союзников, приславших свои воинские подразделения для самозащиты от тех, кому должны были помогать. Высмеивали особенно едко англичан, поставлявших обмундирование для белых армий. Даже конвой Колчака щеголял в мундирах, на пуговицах которых были британские львы, а не привычные для русских двуглавые орлы.
Кокшаров несколько раз пытался добиться свидания с Колчаком, но безрезультатно, хотя дважды передавал на его имя письма. И в конце концов понял, почему его постигла неудача, когда узнал, что генерал Случевский получил должность в Осведверхе при штабе Колчака.
Кокшаров уже знал о непопулярности Колчака среди коренного населения Сибири. Ее особенно усердно создавали братья Пепеляевы, не желавшие расстаться с заветной мечтой стать законными хозяевами Сибири.
Бывая в городе, Кокшаров читал на тумбах и заборах, среди театральных и цирковых афиш агитационные плакаты против Советской власти, едко высмеивающие главковерха Троцкого. Популярна была сплетня о купце Жернакове, в доме которого находилась личная резиденция верховного правителя Сибири. Рассказывали, что Жернаков не переставал уверять, что расстаться с домом его заставило божественное видение. Будто бы явилась ему во сне богородица и, благословив его на долгую жизнь, повелела верить, что именно в его жилье и явится чудо спасения России от безбожной антихристовой власти.
Молва о небесном знамении купцу бродила по городу, приукрашаясь подробностями беседы купца с богородицей. Молва лезла в уши, застревая в разных по развитию людских рассудках, но все чаще и чаще вызывала пересуды о том, что у купца не все дома, что он просто церковная кликуша, рождала насмешки по адресу Колчака: в благословленном доме адмирал обитает почти год, а чуда спасения России явить не может.
2
В березовой роще Кошечкиных беседка-ротонда стояла на маковке холма. Вели к ней пятьдесят ступенек, выложенных из кирпича. Подошву холма окружали березы, а несколько плакучих укрывали своими кронами беседку.
Стоял август.
В беседке, в плетеном кресле, сидел адмирал Кокшаров и любовался игрой солнечных бликов в водах Иртыша. На город с заречной стороны наплывали низко висящие густые облака, похожие по цвету на дым, и потому казалось, что заречная степная даль горела.
Внимание Кокшарова привлек кашель. Он встал, увидев шедшего к беседке Родиона Кошечкина. Старик шел босой, в холщовой рубахе, расшитой по вороту, подолу и обшлагам рукавов замысловатым рисунком из двух шелковых ниток — синих и черных. Увидев адмирала, старик довольно заулыбался и сел в кресло.
— Вот ведь как ноне. Не поверишь, задохся сейчас на лесенке, а еще по весне одолевал ее без одышки. Выходит, сдал за лето. Прости, что пришел босой. На обеих ногах мозоли огнем горят.
Вглядевшись в лицо Кокшарова, Кошечкин сокрушенно покачал головой.
— Ты, ваше превосходительство, седни на лик хмуроват. А ведь я к тебе спешил с новостью.
— Сказывайте.
Кокшаров всегда с удовольствием созерцал могучее тело старика. Кошечкин походил на скульптуру, грубо вытесанную из гранита. Скульптор, выявляя характер своего произведения, не старался в оттачивании ее деталей, но на лице чеканность линий была отшлифована до предела. Крупное лицо. Мясистый нос с крутой горбинкой, а потому лицо в профиль походило на свирепого барина. Упрямый квадратный подбородок под нижней губой чисто выбрит, и его с шеи охватывала борода, вытягиваясь клином до половины груди.
— Новость ноне у меня, Владимир Петрович, для нестойкого по нервной части человека, прямо скажу, потогонная. Для нашего правителя эсеришками, а может, какой другой сволочью опять политическая закавыка излажена.
— Именно?
— Ты меня, сделай милость, не торопи. Потому должен поставить тебя в известность с точностью, кою мне подсказал мой разум. Ведь у меня какой в жизни на этот счет порядок укоренился. Услышу какую новость либо сплетку и, сохранив в памяти, полегоньку на свой манер ее обдумываю.
Услышал я седни на пристани от пароходчика Ивана Корнилова следующее. Будто в забайкальской Чите объявился новоявленный атаман Семенов. По чину будто только есаулишко, но с превеликой амбицией. Собрал возле себя под стать офицерскую бражку, заручился поддержкой япошек и объявил себя главой всего Забайкалья с заявлением, что не признает над собой власти сибирского правительства Колчака.
— Не может быть!
— Ноне все может! Новость эту Корнилов узнал от министра Михайлова.
— Это ужасно. Особенно когда на фронте неудача за неудачей.
— Да и без фронтовых неудач это нехорошо. Урон единству власти. Но, подумав на свой манер, Владимир Петрович, Кошечкин Родион не шибко огорчился. А почему не огорчился? Сейчас все опять без спешки растолкую, а после спрошу тебя, так это али не так.
Этот атаман Семенов, видать, мужик с царьком в голове. Знает он, что у Колчака золота избыток и за свое непризнание его власти можно кое-что выторговать. Вот он, по моему разумению, так рассуждает. Все возле русского золота руки греют, так почему его казачьим ручкам оставаться не согретыми. Как думаете Владимир Петрович, есть резонный смысл в моей догадке?
— Но это же подлость?
— На вот тебе. Да все, милок, в наши дни в Омске и в Сибири на подлости зиждется. Ты думаешь, Родион Кошечкин не подличает? Подличаю. И знаешь на чем?
— Да будет вам.
— Нет, ты послушай и тогда согласишься, что подличаю я, беря пример с окружающих. В чем моя подлость? В том, что на наши омские колчаковские денежки, именуемые в народе «коровьими языками», да и на золотишко скупаю у беженцев брильянты. А почему? Потому золото тяжелое, когда его много, а брильянты прятать легче. Зачем, думаешь, сына Никанора в Харбин услал? Повез он туда камешки да в надежные заграничные банки положит на сохранение, чтобы моей старухе и девкам с голоду не помереть, когда из родимого Омска придется пятками сверкать. Я, Владимир Петрович, в святоши не выряжусь. Во мне все купеческое накрепко угнездилось. Правда, скупая у людей камешки, и цене их не обижаю. Плачу честно. Но все одно грешу перед господом, пользуясь людским несчастьем. Но на этот счет у меня с Николой Угодником рука. Освещаю его лики на иконах в церквах ни копеечными восковыми свечками. Кажись, об этом понятно сказал?
Теперь сызнова возьмусь за подлость атамана Семенова. Хотя он, не признавая Колчака за власть, подлостью это не считает. И правильно рассуждает об захвате власти в Чите. Потому знает, что братишки-чехи в чужой стране захватывали власть. Захватывали. Гайда-генерал аж до русской службы добрался. Директория была? Эсер Чернов рычал на Урале свои заповеди? Колчак воцарился? Так почему ему, есаулу Семенову, не потянуть ручку к власти возле золота? А ведь его, ваше превосходительство, не пуды какие, а десятки товарных вагонов. Я это золото удостоился повидать. Золотой запас всей бывшей Российской империи. Сколько же его, господи.
— Надеюсь, верховный может легко подавить семеновское самоупорство в Чите?
— Может, но, сдается мне, не захочет. Во-первых, зачем ему в своем и без того неспокойном тылу недовольство забайкальского казачества? Во-вторых, какой ему смысл портить отношения с японцами? А вдруг придется… Сохрани господи от такой напасти. Поняли, о чем подумал сейчас? Ведь случись что, все мое достояние, нажитое родом с благословения царем Петром, большевикам достанется. Они обращаться с купеческим добром умеют. Ихную грамотность в сем деле я уже испытал. Хотя тогда обходились со мной по-хорошему. Но теперь все будет по-иному, потому дознаются да уже, поди, и знают, как я белую армию хлебушком подкармливаю. Так и сужу о Семенове, что выманит он за свое самоуправство золотишко, ибо мое предчувствие подтверждает своими делами сам адмирал Колчак.
— Какими делами?
— Отдал Колчак вчерась приказ произвести Семенова в генералы.
— Ерунда.
— И вовсе не ерунда. Считаете такое возведение в высокий чин незаконным?
— Безусловно.
— Адмирал Колчак взял власть от директории, будучи в чине вице-адмирала. А правительство сразу произвело его в полные адмиралы при трех черных орлах на погонах. Незаконно! Но времена-то какие? Посему такие и порядки. Атаман Семенов, став генералом, начнет водить с Омском дружбу, а там, глядишь, с помощью Ваньки Михайлова позолотит себе ручку, да и все, кто возле него, не останутся в накладе.
— Чем больше слышу о министре финансов Михайлове, тем все больше убеждаюсь, что это чрезвычайно черная лошадка.
— Личность крапленая. Народ прозвища у нас и Сибири дает меткие. У него оно Ванька Каин. Но если поглядишь на него, то прямо симпатией к нему проникнешься. Уж больно по обличию приятный из себя господинчик. Держит себя скромно. Но скромность его до ужасти обманчива. В его скромности и таится та сила, коей свои министерские дела в правительстве проворачивает, умея всем и вся угождать. Самородок, но со стезей жулика.
Итак, участь Семенова перед тобой, Владимир Петрович. Кошечкин определил. Станем ждать, как на самом деле все обернется. А теперь о другом речь. Накажи дочке да и сам приглядывай, чтобы мичман Суриков в ночное время по набережной Иртыша возле рощи не прогуливался.
— Разве он гуляет?
— Обязательно гуляет. Разве можно, да еще слепому, в такое тугое время. Почему речь про это завел? Пошаливают в городе плохие людишки. Убийствами офицеров балуются то ли большевички в отместку за недавние расстрелы рабочих, то ли просто варнаки, у которых за душой ничего святого.
— Спасибо, Родион Федосеевич. Неужели Настенька знает о прогулках жениха и позволяет ему это?
— А может, и не знает. Только упреждение мое сурьезно…
3
По четвергам в доме Кошечкиных принимали гостей. Очередной прием был особенно многолюдным.
Хозяйкой на приемах была дочь Калерия, окончившая Московскую консерваторию по классу рояля за год до революции.
Причиной, вызвавшей наплыв гостей, послужила певица Мария Каринская и обещание княжны Ирины Немцовой читать новую поэму Александра Блока. Поэма в рукописных списках появилась в Омске недавно. Привез ее с фронта каппелевский офицер, приехавший в город лечиться от ранения.
В этот четверг среди гостей, состоявших из представителей купечества, промышленников и интеллигенции, были учащиеся. Младшая дочь хозяев — гимназистка восьмого класса, — зная, что княжна будет читать поэму Блока, позвала подруг. В Омске о поэме много разноречивых споров.
Парадный зал в доме Кошечкина обставлен мебелью николаевских лет и, благодаря обилию на ней позолоты, поражал крикливой роскошью. Белый рояль стоял на шкуре белого медведя, а над ним, на стене, в тяжелой позолоченной раме висел портрет Петра Первого. Зал пока пуст. По обе его стороны шесть дверей в другие покои, которые, после возвращения в родительский дом из Москвы Калерии, назывались гостиными по цвету обоев.
Сегодня в «красной» гостиной собралось многолюдное дамское общество. Дамы одеты со вкусом, ярко, только на хозяйке дома — Клавдии Степановне — черное муаровое платье. В нем она походит на монахиню. Брильянт на ее указательном пальце левой руки искрился, вызывая всегда и у всех завистливое восхищение.
Седая дама в платье с брюссельскими голубыми кружевами — Глафира Топоркова, жена казачьего полковника и сестра атамана Анненкова, полушепотом передавала свежий скандальный слушок об известной певице Каринской. Рассказывала она с удовольствием, а слушательницы, удивляясь, издавали привычные в таких случаях восклицания.
Наконец госпожа Кромкина, молодая брюнетка с красивыми линиями рта, категорично произнесла:
— Это просто немыслимо. Просто плохая и злая сплетня завистниц Каринской.
— А если сущая правда? — не сдавалась Топоркова.
— Наш адмирал слишком предан госпоже Тимиревой.
— Но, голубушка, не забывайте, что он мужчина. У Каринской есть чем остановить на себе внимание.
— Что в ней особенного?
Топоркова, только что передавшая сплетню о якобы интимных отношениях Каринской с Колчаком, не спуская с Кромкиной холодного взгляда, ответила:
— Если хотите, Каринская прелестна женственностью. В ней есть та изюминка, которая способна остановить на себе любое мужское внимание.
— Может быть, не слишком требовательное мужское внимание?
— Вы не правы, голубушка. — Топоркова с удовольствием бы сказала Кромкиной что-нибудь для нее обидное, но, к сожалению, та была женщиной обворожительной.
— Ну, а что дальше? — спросила дама, по-купечески крикливо одетая.
— Говорят, — Топоркова перешла на шепот, — что вот-вот по министерству, в котором служит супруг Каринской, будет отдан приказ о производстве его и генералы.
— И только-то?
— Вам этого мало?
— Я ожидала, госпожа Топоркова, узнать от вас подробности необычного романа.
— Господь с вами! — деланно ужаснулась Топоркова. — Кто же осмелится?
— Но кто-то все же осмелился пустить эту грязную сплетню. А что, если она дойдет? — спросила Кромкина, почувствовав, что интерес дам переходит на ее сторону.
— Дойдет до адмирала? — испуганно спросила Топоркова.
— Нет, хотя бы до Анны Васильевны Тимиревой. Бедняжка. Из-за нашей бабьей зависти один бог знает, что она переносит в Омске.
— Что именно переносит?
— Оскорбления.
— Но она же на самом деле всего-навсего адмиральская любовница и не больше. Ведь у нашего адмирала есть законная жена и сын. Их разлучила революция. Семья Колчака в Совдепии.
— Не находите ли вы, госпожа Топоркова, что из-за сплетен в Омске становится страшно жить.
— Вы правы, — согласилась Топоркова. — Теперь времена, когда любая красивая женщина может стать мишенью для сплетен.
— Неужели вы, госпожа Топоркова, действительно верите в возможность подобного?
— А почему бы нет? Повторяю, наш адмирал мужчина, а они все в любом положении, в любых званиях остаются мужчинами, способными на интрижки. А главное, я знаю Каринскую. Она несомненно хорошая певица, но и карьеристка.
Кромкина порывисто встала, прошлась по гостиной, достала из ридикюля зеленый флакончик и, открыв его, понюхала душистую соль.
— Даже голова заболела.
— Но надеюсь, голубушка, вы, рассказывая, не будете никому говорить, что слышали новость именно от меня, — попросила Топоркова.
Кромкииа не успела ничего сказать: в дверях появились Калерия с певицей Каринской.
Улыбаясь, Каринская оглядела дам, заметив растерянное выражение на их лицах, засмеявшись, обратилась к Калерии:
— Каля, мы, кажется, помешали интересной беседе.
— Вы правы, — поспешно произнесла Топоркова. — Мы только что о вас говорили.
— Надеюсь, не ругали?
— Мария Александровна, голубушка наша драгоценная, да за что же ругать вас? Своим пением вы всем нам доставляете такое удовольствие.
Каринская, не слушая Топоркову, расцеловалась с Клавдией Степановной.
— Рада, дорогая хозяюшка, что вижу вас во здравии. Надеюсь, ни на что не жалуетесь?
— Да жалуйся не жалуйся, Марья Александровна, все равно старческие немочи не оставят в покое. Давненько у нас не были. Не скрою, даже соскучилась по вашему пению. Сегодня, надеюсь, побалуете?
— Обязательно. Спою романс Корнилова «Спи моя девочка».
Каринская лукаво поглядела на дам.
— А все-таки, что говорили обо мне? Лица у вас у всех были как у заговорщиков. Неужели уже слышали новую сплетню?
— Какую? — спросили хором дамы.
— Какая-то дрянь пустила слушок, что я привлекла к себе внимание…
Топоркова горячо перебила Каринскую.
— Голубушка, умоляю, не продолжайте. Мы не поклонницы сплетен, особенно о вас. Кто поверит о вас сплетне?
— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Но если услышите все же, то знайте, что это клевета на человека, которого я боготворю.
Каринская села в кресло, откинувшись к спинке. Певица в темно-синем платье, сильно декольтированном. Ее красивая шея обвита широкой бархоткой с бликом броши из сапфиров.
— Каля, поэт Муравьев будет?
— Трудно сказать, Мария Александровна. Я просила Настеньку Кокшарову пригласить его. Кажется, обещал. Но, как все поэты, он не постоянен, а теперь особенно, ибо купается в славе.
— На днях слышала, как он читал стихи в офицерском собрании, и была очарована ими.
— Но сегодня у нас обязательно будет княжна Певцова.
— Тогда мы пропали. Княжна заставит мужчин забыть о нас многогрешных. Всегда княжной любуюсь. Вся женская греховность воплощена в ее облике.
— Находите ее такой красивой? — спросила с усмешкой Топоркова.
— Простите. Считайте, что мы не слышали вашего кощунственного вопроса.
— Ей-богу, Мария Александровна, спросила вас без тайной мысли, ибо не поклонница в женщине греховности.
— Глафира, перестаньте оригинальничать. Ну кто нам поверит, что живете без мыслей о своей греховности. Все мы женщины только этим и живем, только, к сожалению, не все из нас умеют сохранять эту желанную бабью греховность. Посмотрите на меня. Разве не сама виновата, что обзавелась в неположенных местах жирком. А княжна Ирина прелесть. Сама женщина, а, глядя на нее, холодею от удовольствия, когда представляю…
Каринская засмеялась.
— Что представляете, Мария Александровна?
— Как княжна танцует танец Саломеи.
— Вы видели?
— Да.
— Это что за танец такой? — спросила Клавдия Степановна.
— О нем трудно рассказать. Его надо видеть.
— А он пристойный?
— Грешный, Клавдия Степановна. У вас в зеленой гостиной висит копия с картины Семирадского «Танец невольницы».
— Так на картине она совсем нагишом. Неужели княжна?
— Представьте, Клавдия Степановна.
— Господи! Да что же ноне даже с такими знатными девицами приключается. Калерия, сходи узнай, как обстоят дела на кухне.
— Дочь ваша, Клавдия Степановна, вместе со мной видела танец княжны.
От удивления старуха Кошечкина перекрестилась.
— Да разве дозволительно девушке на такое глядеть?
— Даже обязательно. Дочь ваша артистка.
— Да музыкантша она.
— Артистка. А потому должна смотреть на любую красоту, даже в облике обнаженной женщины.
— Ох, Мария Александровна, простите меня старуху за правду, кою сейчас вам выскажу. Певица вы просто сверх замечательная, но по греховным рассуждениям просто несусветная охальница.
— Ничего не поделаешь. Со мной судьба не больно цацкалась, на подзатыльники не скупилась, вот и стала Каринская грех со святостью путать.
— Да будет вам на себя напраслину наговаривать. Может, и впрямь надо на все глядеть, а запоминать только нужное…
— Вот ваша Калерия так и делает. На все смотрит, а запоминает только нужное. Но танец княжны нельзя не запомнить.
— Где же она его танцует? — спросила Топоркова.
— А этого от меня и от Калерии не узнаете даже под пытками. Давайте лучше попросим Калю угостить нас музыкой Чайковского.
— Именно Чайковского.
— Да, да, Каля. Его «Времена года» в вашем исполнении незабываемы.
— Воля гостей — закон. Пойдемте в зал…
В «табашной» гостиной с вишневыми обоями удобные мягкие кресла из синего сафьяна. Расставлены они полукругом возле камина, на котором бронзовый бюст Петра Первого, отлитый по заказу хозяина со скульптуры Антокольского. Окна гостиной в красочных витражах на библейские темы. Привезла их Калерия из Италии, купив в католическом монастыре.
Собрались в комнате адмирал Кокшаров, композитор и пароходчик Иван Корнилов. Он — автор модных романсов, распеваемых в России. Во время войны большим успехом пользовался его романс «Спите орлы боевые», а теперь колчаковская Сибирь распевает недавно написанный им романс «Спи моя девочка».
В креслах вольготно расположились золотопромышленник Вишневецкий и инженер-путеец Турнавин — начальник движения омского железнодорожного узла. У камина полковник Звездич. Родион Кошечкин в вишневой поддевке, поверх синей шелковой рубахи, заложив руки за спину, ходит по комнате.
Вишневецкий говорил с присущим ему апломбом:
— Смею заверить вас, господа, что у большевиков Ленин — вождь и непререкаемый авторитет. Какого у нас, к сожалению, в обиходе не имеется. А жаль. Трудно без авторитета, когда любой наш генерал считает себя, по меньшей мере, если не Суворовым, то Кутузовым непременно.
— Я вас не совсем понимаю, господин Вишневецкий. — Звездич говорил, растягивая слова. — Разве авторитет адмирала Колчака у нас пререкаем?
— Конечно.
— Кем?
— Всеми, кому не лень рассуждать о политике. Даже вы сейчас, говоря об адмирале…
— Вы же считаете…
— Не понимаю вас?
— Но это мое и при этом сугубо лучное мнение.
— Разве оно возможно у офицера колчаковской армии?
— Я высказал свое мнение о том, что не верю в способности генерала Лебедева занимать пост начальника штаба верховного правителя и главнокомандующего. Говорю об этом на основании фактов. Мне пришлось быть на фронте свидетелем военных операций, разработанных в штабе под руководством Лебедева, стоивших нам большой крови. В Омске не у дел генерал Андогский.
— Давайте спросим у его превосходительства, почему Колчак не взял к себе в начальники штаба морского офицера?
— Видимо только потому, что в Омске нет морских офицеров, годных для такого поста, — ответил Кокшаров и, подумав, продолжал: — А также допускаю возможность, что адмиралу Колчаку пришлось посчитаться с желанием правительства при выборе себе начальника штаба.
— Но, ваше превосходительство, — не согласился Вишневецкий. — Адмирал Колчак верховный правитель Сибири. Нужно ли ему в военное время считаться с мнениями штатских министров, подбор которых не совсем удачен, а главное, кое-кто из них все еще пляшет под дудку эсеров? И не смотрите, полковник Звездич, на меня так испуганно. В омской контрразведке меня уже спрашивали, почему я так фривольно сужу об омском правительстве. Донес на меня один екатеринбургский земляк-протоиерей. Я на все вопросы ответил вразумительно, просил не следить за мной и предупредил, что сам неплохо стреляю и в Омске не расстаюсь с браунингом ни днем, ни ночью. Конечно, блюстители порядка меня просили держать язык за зубами, но язык мой, как видите, продолжает зубы разжимать, когда это мне надобится. Кстати, полковник, правда, что вы учились вместе с Тухачевским в Александровском училище?
— Да, я с ним одного выпуска — тысяча девятьсот четырнадцатого.
— И каково о нем ваше мнение?
— Разрешите на этот вопрос не ответить.
— Очень жаль. Потому, насколько я понимаю, этот самый командарм Пятой армии из молодых да ранних.
— Надо признать, что в Красной Армии смелость молодых приветствуется.
— А у нас?
— У нас предпочтение старичкам вроде Сахарова и Дитерихса.
— Слышал, господа, что у Дитерихса молодые офицеры легко продвигаются в чинах, если, учитывая настроение генерала, набожно целуют на груди у него офицерский «Георгий».
— Вы, господин Вишневецкий, всем интересуетесь и не боитесь многое запоминать.
— А как же. Мне ведь тоже хочется возле омской упряжки не без прибыли бежать. От неудач на фронте я, после потери Урала, остался почти в подштанниках. Кроме того знаю, трусить теперь опасно. Время теперь революционное. В Омске осиное гнездо всякой эсеровской нечисти, она к нам, монархистам, не ласкова.
— В этом вы правы, господин Вишневецкий. Уверен, что именно эсеровская отупелость особенно мешает нашему адмиралу, — вступил в разговор обычна молчаливый Турнавин.
— Признаться, господин Турнавин, для меня политические эсеровские тонкости не по зубам. Но в моем понятии партия эсеров — самое большое зло в русской революции, хотя они и носят славу бомбометателей. Уж больно у них вязкие идеи, как дурно пахнущий столярный клей. Эх, революция, революция. Началась в девятьсот пятом баррикадами, а обернулась кровавыми реками.
— Уже во многих городах страны революция оставила для истории вечную память. В Петрограде выстрелы «Авроры» начали эру социалистической революции. Москва вновь обрела титул столицы. В уральском Екатеринбурге закончилась жизнь последнего из династии Романовых. В нашем Омске…
— Продолжайте, Турнавин, почему замолчали, — спросил Кошечкин.
— Потому что пока рано ту или иную точку ставить о памяти, которую оставит революция в Омске.
— Но лошадок пока надо закупать, — неожиданно для всех произнес Иван Корнилов.
— Ты о чем, музыкант? — переспросил Кошечкин.
— Говорю, что подходит пора закупать лошадок и как можно больше. Время неустойчивое. Вспомните, где летом были наши белые армии, а теперь куда спятились? Вот и пора нам думать о лошадках. У нас с тобой, Родион, капиталы в пароходиках. Их от большевиков под мышкой не унесешь. Генералы, коих сибирским хлебушком кормим досыта, воюют хреново, и от них нам плохая защита, не при полковнике Звездиче будь сказано. Иван Корнилов нищим жить с детства не обучен.
— Господа, Корнилов о лошадках дельное говорит. Вот додумался дошлый мужик. Музыкальные романсы сочиняет для слезливых бабенок, а сам про лошадок мечту лелеет. Лошадок в Сибири много, и в Маньчжурии они водятся. Лошадки при случае всем понадобятся. Дельные мысли у Корнилова.
— Да только беда, Родион Федосеич. Дорогуша Турнавин, коего мы всячески ублажаем, вагонами оскудев, жмется.
— А моя в том вина? — вспылил Турнавин. — Побывайте на узле и полюбуйтесь, как мне приходится работать. Товарных вагонов у меня действительно в обрез. Лучшие из них заграбастаны чехами. Этими гайдами все запасные пути и тупики забиты. Водятся еще всякие иностранные миссии, кои желают жить в вагонах. Все чего-то от нас, железнодорожников, хотят. Комендант перед иностранцами на задних лапках, да еще и на цыпочках. Министр наш Устругов, после всякой нахлобучки верховным, издает свирепые приказы, требуя от чехов освободить Омск от своих эшелонов, а они в ус не дуют.
— Почему не отнимете у чехов вагоны силой?
— То есть как отнять у них вагоны? У них есть право пользоваться ими по своему усмотрению.
— Дожили, слава богу. У всех есть право. Только мы, русские, у себя дома лишены самых элементарных прав ради благополучия иностранцев.
— А чего удивляетесь, господин Вишневецкий? — спросил, закурив папиросу, Кошечкин.
— Удивляюсь, что лебезим перед иностранцами.
— А мы всегда этим занимались. У русских в крови восхищение перед всем чужестранным. Есть у нас все свое отечественное, но мы все одно эмалированную немецкую кастрюлю хвалим больше своей. Шибко легко расстаемся со своей национальной гордостью.
Из зала донеслись звуки рояля. Корнилов расстался с креслом. Оглядев себя в зеркало, приоткрыв дверь, посмотрел в зал.
— Дочка твоя, Родион, очаровательная Калерия, сейчас всем нам вернет нашу русскую гордость от сознания, что у нас есть Чайковский.
— Подумать страшно, господа, что происходит в нашем отечестве, — заговорил Кокшаров.
А из зала все неслись и неслись звуки музыки Петра Ильича Чайковского.
Пальцы холеных рук Калерии Кошечкиной перебегали по клавишам рояля, наполняя зал каскадами чарующих звуков. Вот уже ожила мелодия лирической и задушевной Баркароллы.
Тишину зала неожиданно разбудили звонкие голоса учащихся, а с ними в зале появилась княжна Ирина Певцова. Калерия недовольно обернулась, а увидев гостью, прекратила игру, пошла ей навстречу.
Певцова, виновато прижав руки к груди, раскланивалась с дамами. Расцеловалась с Калерией.
— Ради бога, простите. Но вы же знаете, что я всегда появляюсь не вовремя и вношу только беспорядок.
— Мы вас ждали, княжна.
Певцова, увидев среди дам Клавдию Степановну, подойдя к ней, поцеловала ее в щеку.
— Здоровы ли?
— Да, дышу пока без страха задохнуться. Сами-то как, ваше сиятельство?
— Вот видите, прыгаю.
— Ну и прыгайте, потому молодость — недолгая гостья в женской доле. Хоть и редко к нам наведываетесь, но старуха все одно от людей о вашей жизни все знает.
— Редкую гостью, Клавдия Степановна, ласковей приветят.
— Тоже верно. Но вам всегда рады.
Певцова в малиновом платье с воротником до самого подбородка. На грудь свисает нитка жемчуга. Увидев среди дам Каринскую, княжна помахала ей рукой, хотела подойти, но гимназистки, окружив ее, зашумели:
— Княжна, прочитайте поэму. Вы обещали.
— Хорошо. Спросим у хозяйки, в какую гостиную можем пойти.
— А зачем вам уходить из залы? — спросила Клавдия Степановна. — Мы тоже хотим поэму послушать, потому всяких разговоров о ней наслышаны.
— Право, не знаю.
— Конечно, читайте здесь, ваше сиятельство, — попросила Каринская.
— А что со мной будет, если дамы неправильно поймут смысл прочитанного. Ведь поэма, сказать по правде, уже запрещена для чтения в Омске. Поэма слишком смелая для тех, кто…
— Ваше сиятельство, прошу вас, читайте. От имени всех прошу, — настаивала Каринская.
— Хорошо!
Певцова села к роялю. Взяла несколько бравурных и к кордов, и когда в зале наступила тишина, она, откинув голову, начала читать:
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!
В полумраке карточной гостиной тишину нарушали только возгласы игроков и их покашливание. За шестью столами шла игра в преферанс по крупным ставкам. За одним играл беженец — уфимский архиерей Андрей — в миру князь Ухтомский.
В красном углу комнаты в золоченом окладе большой образ Нерукотворного Спаса, перед ним трепещут лепестки огоньков в трех лампадах с разноцветными стаканчиками для масла.
Рядом со столом игроков изящный круглый столик на изогнутых ножках, на нем на белоснежной салфетке позолоченная панагия епископа Андрея, усыпанная самоцветами.
Игра у епископа Андрея спорилась, и он с партнером был в солидном выигрыше. Как говорится, карта шла легко. Довольный таким обстоятельством, сделав очередной ход, епископ, мурлыча, подпевал мелодии, доносившейся из зала. Музыка смолкла, и епископ сделал опрометчивый ход. Увидев на лице партнера удивление и неудовольствие, огорчился. Из зала донеслись бравурные аккорды. Послушав, епископ возмутился:
— Кто это там дозволяет себе такую отсебятину? У Чайковского нет таких аккордов во «Временах года».
Один из партнеров за столом виновато пожал плечами.
— Прошу простить, ваше преосвященство, но я лично в музыкальном понятии не больно силен.
Доносившаяся из зала мелодия мешала епископу думать о картах, он старался припомнить, в какой композиции и у какого композитора могла быть такая музыка.
Игра в карты продолжалась. Партнер епископа неожиданно сходил не той картой. Это обстоятельство дало возможность епископу фыркнуть и бросить карты на стол.
— Давайте минутку передохнем, а то все дело прошляпим.
Епископ Андрей встал из-за стола, подошел к двери в зал, приоткрыв ее, увидел за роялем княжну Певцову, читавшую стихи под собственный аккомпанемент. Слова заинтересовали епископа, и он приоткрыл дверь пошире.
— Кто там машет красным флагом?
— Приглядитесь-ка, эка тьма!
— Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
В этот момент среди игроков за ближним к двери столом возник громкий спор, и епископ не расслышал дальнейшие строки стихов.
Обернувшись к спорившим, он повелительно попросил:
— Тише, господа!
— Простите, ваше преосвященство, но понимаете…
— Понимаю. Спорьте вполголоса. Мешаете слушать. Княжна Певцова читает.
— Извините, ваше преосвященство, будем молчать.
Епископ вновь услышал строки стихов.
Трах-тах-тах!
Трах-тах-тах…
…Так идут державным шагом —
Позади — голодный пес,
Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нужной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
Епископ Андрей, распахнув дверь, вошел в зал. В группе учащихся раздались нестройные хлопки, но тотчас смолкли. Монах подошел к княжне. Увидев перед собой епископа, княжна встала, приняла благословение, коснувшись губами холеной руки монаха.
— Ваша светлость, впереди кого идет Сын Человеческий?
— Не спрашивайте, ваше преосвященство. Узнав, упадете в обморок.
— Чье произведение изволили читать?
— Поэму Александра Блока «Двенадцать»…