Глава двадцатая
1
Светило январское солнце.
По таежным просторам Сибири, в людской крови по снегам, шел всего седьмой день нового тысяча девятьсот двадцатого года, наступившего при торжественном блеске звездного горения. При безветрии шел седьмой день, он с одинаковым прихватом студил на дорогах и бездорожье в одинаковых солдатских шинелях победителей и побежденных…
2
Село за оврагом возле станции Бирюсинск.
Среди берез в ограде сельской церкви утонула в сугробных наметах избушка сторожа деда Адриана, и только горшок на трубе напоминал о ее существовании.
Сугробы в стежках заячьих, а то волчьих следов, а перед избушкой в людских и конских, замусорены сеном. Стоят кошевы и сани с поклажей, а возле них лошади, прикрытые от стужи одеялами…
Потолок в избушке низко и косо нависал над горницей с пузатой печкой. Он весь увешан пучками сушеной мяты и хмеля. Печь давно не беленная, в трещинах со знаткими и извилистыми тропками тараканьих путей.
В переднем углу за пучками колосьев медная икона-складень, поставлена на божницу еще до того, как дед Адриан заступил в караул при церкви. Невелика горница. От окна к двери шагов семь, а в ширину того меньше.
В углу, возле двери, наставлены некрашеные, посеревшие могильные кресты. Рядом с ними к стене прибит медный умывальник, а под ним деревянная бадья.
На лавке у двери чемоданы и сундучки, а около них на узлах и подушках Кира Николаевна Блаженова, и не лежит у ее ног привычная борзая. Пала в пути от холода.
Дама в трауре. Смерть епископа Виктора потрясла ее. Перестал внезапно жить человек, кому была отдана ее первая девичья любовь. Смерть пришибла ее. Веко полуприкрыло левый глаз, a в пальцах рук не стало гибкости. Но лицо Блаженовой не утеряло прежнего выражения, и разве стали чуть резче морщинки.
В умывальник утром налили воду, сочась из него, она щелкает каплями в бадье, и, как бы считая капли, в такт щелчков вздрагивает у Блаженовой веко левого глаза.
Марфа Спиридоновна Дурыгина в накинутом на плечи пуховом платке грызет за столом кедровые орехи.
На лежанке у печи, укрытая стеганым одеялом, вдова Лабинского Лариса Сергеевна. Лабинская читала. Сейчас, положив раскрытую книгу на грудь, она, задумавшись, смотрит на блески инея на промерзших стеклах окна. От солнца иней золотистый, весь истыканный иголочками.
У окна штабс-капитан Голубкин, приручивший к себе молодую женщину, внезапно овдовевшую от выстрела полковника Несмелова. Голубкин в штатском костюме. Оказалось, что по комплекции он одинаков с покойным Лабинским. Непривычка к новой одежде сковывает офицера. Голубкин заботливо бережет судьбу Ларисы Сергеевны. И он почти уверен, что около нее совьет себе семейное гнездо.
По горнице в растоптанных валенках, в военной форме, но уже без погон вольноопределяющегося шагает Вишневецкий. Он отпустил бороду. Она у него богатая по волосу, но с прошвой густой седины.
Марфа Дурыгина отстала от сыновей и внука вскоре после выезда из Омска. После Барабинской степи ее сбил с ног сыпной тиф. Могучий организм старухи пересилил его в Новониколаевске. Едет она и сейчас на тройке в компании с Вишневецким. Подобрала уральского барина в Красноярске, встретив в доме знакомой попадьи. Узнав, что он заядлый лошадник, пригласила с собой в дорогу, расставшись с ямщиком, который показался ей с недобрым взглядом. Вишневецкий, спасая спою жизнь, тройку Дурыгиной обиходил с любовью.
В церковной сторожке встретились все случайно. В селе, переполненном воинскими частями, не нашлось места для постоя. Встретились благодаря женщине, указавшей на последнюю возможность отыскать ночлег у церковного сторожа.
Однако сметливого деда Адриана долго пришлось уговаривать отдать свое жилье под ночлег господам на тройках. Старик размяк от упрямства, когда Блаженова сунула ему в руку золотой пятирублевик. Увидев на монете лик последнего царя, дед даже перекрестился, но все же попробовал монету на зуб.
Золото сделало свое дело. Старик по-доброму истопил печь, и постояльцы выспались в тепле без опасения, что их среди ночи заставят покинуть ночлег, если кому-либо из военного начальства понадобится скоротать ночь в тепле.
Блаженову вез, по приказанию генерала Каппеля, пожилой солдат, отправившийся с утра на станцию разжиться куревом. По уговору с генералом Блаженова должна была встретиться с ним в Иркутске, но теперь она уже не сомневалась, что все может измениться в худшую для нее сторону из-за панического отхода армии после разгрома под Красноярском.
Вишневецкий говорил:
— Согласитесь, Кира Николаевна, что еще в Омске Колчак преступно скрывал правду об истинном положении дел на фронте. Уже после Кургана вряд ли кто из нас сомневался, что возможно остановить наступление большевиков. Было бы гораздо порядочнее, если бы Колчак, предупредив нас о неминуемой опасности, начал спокойное или хотя бы планомерное отступление за Байкал. Естественно, это было бы горестное для него признание, но его можно было понять, а поняв, простить.
— Кого простить? — спросила Блаженова.
— Колчака.
— Считаете, что подобные вам должны его прощать?
— Естественно. А ради кого создавалось его сибирское правительство?
— Даже так? А я все время верила, что армия наша сражается за возрождение Великой России.
— Кира Николаевна, это романтика. Великая Россия только удобный лозунг. Лозунг, под которым должно было осуществиться возрождение дореволюционной России.
— Даже не верится, что слышу подобное. То, в чем вы обвиняете адмирала, он не мог выполнить по многим причинам.
— А именно по каким причинам?
— Позвольте назвать главную. Тайные обязательства перед союзниками. Ведь за них адмирал получил власть над Сибирью.
— Выходит?
— Неужели сомневались, что такие обязательства существуют? О них только мы грешные ведать не ведали. Иностранные политические дельцы даром палец о палец не ударят. А вам, господин Вишневецкий, стыдно прикидываться, что вы не знали, как намеревались они погреть руки на революции в России.
— Тогда позвольте и мне сказать более точно. Колчак взял на себя долг перед нами. Долг оберегать наши жизни, имущество и состояние силой его армии.
— А ему на все просто наплевать. Ради получения власти верховного правителя он шел на все, пудря мозги доверчивым простофилям, сражающимся в его армии. На лозунги он тоже не скупился. К таким простофилям причисляю теперь и себя, ибо сражался с его именем против красных, не думая о выгоде для себя, — вступил в разговор Голубкин. — Если хотите знать правду, то в моих глазах Колчак утерял ореол национального героя в момент, когда отказался еще в Омске быть непосредственно в рядах армии, а не на побегушках у всяких союзников. Числился верховным правителем и под этим званием считал для себя более выгодным быть услужающим у иностранцев. Он и сейчас не может понять, что ему надлежит быть с армией, с теми, кто, поверив его заманчивым политическим лозунгам, жертвовал ради них жизнью, не помышляя, что адмирал просто-напросто лгун.
— Капитан, разве так можно?
— Можно, уважаемая Кира Николаевна. Теперь все можно, потому занавес неудачного спектакля опущен. Колчаку надо одуматься, послать союзников к чертовой матери, сказать армии правду обо всех данных им обязательствах и, вылезши из своего поезда, шагать пешим порядком со всеми вместе, если в нем еще сохранилась порядочность.
— Вы правильно сказали, капитан. Скажу более откровенно. Колчак давно ведет себя как авантюрист.
— Побойтесь бога, господин Вишневецкий.
— Не пугайтесь слов, Кира Николаевна. Не пугайтесь. Сказал правильное слово.
— Но совсем недавно вы были о нем другого мнения и всюду пели ему панегирики.
— Не отрицаю. Говорил, когда верил, что он хозяин своих слов. Когда искренне надеялся, что он сможет оправдать мое доверие.
— Прикажете понимать сказанное вами таким образом: когда надеялись, что Колчак, отвоевав у большевиков Урал, вернет вам все утерянное после Октябрьской революции? Правильно поняла вас?
— Именно так.
— Неужели политическая судьба России вам действительно почти безразлична?
— Об этом я уже сказал довольно ясно.
— Цинично, господин Вишневецкий, предельно цинично.
— А в чем усмотрели цинизм? Неужели в том, что начали называть вещи своими именами? Зачем Колчак врет и сейчас, когда под Красноярском красные закончили разгром его армии и его власти? Он и перед лицом краха все еще уверяет, что под Красноярском произошел всего-навсего очередной, но отнюдь не опасный прорыв фронта, который будет ликвидирован. Результат этой лжи катастрофичен больше всего для нас с вами. Развесив уши, слушали вранье Колчака. Подражая ему, врали себе и окружающим.
— Да, — задумчиво проговорила Блаженова. — Настало время осознать, что, утешая себя Колчаком, Деникиным и всеми прочими, мы, в угоду своим амбициям и самолюбиям, вместе с ними кувыркались, как рыжие в цирке, на виду у всего мира, доказывая, что без нас жизнь в революционной России просто закончится. А на самом деле оказалось, что такие, как мы, совсем не нужны России, о нас в ней даже не думают, а просто вышвыривают силой оружия, как ненужный хлам. И выходит, что в своей стране, благодаря бездумному отношению к рождающимся законам Октябрьской революции, мы стали похожи на потерявшие всякую ценность старые газеты.
— Нет, барыня, газеты нужнее нас, — заговорила Марфа Дурыгина. — Газеты — бумага. В них можно селедку заворачивать, в мороз ноги ими утеплить. Истину высказали. Сама в пути в эдаком убедилась, когда нарвалась на щетинкинцев. Как увидела на папахах красные ленточки, обмерла от страху. Конец пришел Марфе Дурыгиной. Обернется покойницей. А молодчики партизаны даже не поинтересовались, кем я в Сибири маячила. Поняли, что старуха, и все. Взяли у меня только винтовку, наган, патроны и отпустили с миром.
— Ваша злость на Колчака мне понятна, господин Вишневецкий, — продолжала Блаженова. — Ужасно ваше положение. Были когда-то уральским магнатом, а теперь одни валенки на вас чего стоят. Кроме того, поняла еще и другое. Если бы мы были нужны большевикам, они нас не выпустили бы из Сибири, ибо теперь сделать это могут без всякого труда. Но они, видимо, даже радуются, что мы уходим из страны. Катитесь ко всем чертям, воздух станет чище и сора в родной избе станет меньше. Нас, помещиков, крестьяне веками жгли в усадьбах, но мы отстраивались до тех пор, пока в России не появился Ленин со своей теорией революции отдать власть в стране в руки рабочих, и нас, помещиков, они, как видите, выжгли начисто.
Положение наше ужасно. Помог бы нам всевышний живыми выбраться из Сибири. Теперь мне больше всего противно сознавать, что была глупа, самоуверенна, думала, что судьбу России всегда будет решать дворянство. Теперь, господин Вишневецкий, ясно, что решать судьбу будут рабочие, крестьяне и даже без нашего присутствия. А нам останется одно: мотаться по заграницам, продолжать кувыркание с надеждой уверить иностранцев, безучастных к нашей трагедии, что они, подличая вместе с нами в гражданской войне под видом интервентов, не помогли нам вновь стать хозяевами русского народа.
Открылась дверь, впуская дым морозного воздуха, в горницу вошел высокий военный. Генеральская шинель с красными отворотами на нем в прожженных дырах. Правая пола сгорела чуть ли не до половины. На голове солдатская шапка.
— Здравствуйте, господа. Не узнаете?
— Не может быть! Генерал Случевский, — растерянно сказал Вишневецкий.
— Да, перед вами, господин Вишневецким, как видите, я в необычном виде. Простите, не найдется ли у вас чего-нибудь поесть?
— Да у нас в печи горячие щи, — обрадованно засуетилась Марфа Дурыгина. — Раздевайтесь.
Случевский снял шинель. На френче и на галифе тоже дыры прожогов.
— Не ранены? — спросила Блаженова.
— Слава богу, нет. Но, как видите, волосы и брови опалены.
— Что с вами случилось? — спросил Вишневецкий.
— Все расскажу, только разрешите сначала поесть.
Дурыгина поставила на стол глиняную миску со щами и положила два ломтя белого хлеба.
— Ложки, поди, у вас тоже нет? — спросила Дурыгина.
— Нет!
— Тогда вот моей пользуйтесь.
Генерал ел торопливо, обжигаясь горячими щами, а все бывшие в горнице по-разному наблюдали за ним. Заметив к себе общее внимание, Случевский сказал:
— Извините, что так жадно глотаю, но это первая еда за двое суток.
Покончив со щами, генерал заговорил:
— Со мной произошло поистине ужасное. И не только со мной, а с тысячами людей на путях станции Каиск-Енисейский. От взрыва вагона с динамитом начались взрывы в воинских эшелонах и ужасающие пожары. Люди погибали на глазах.
Кроме того, могу сообщить, что четвертого января адмирал Колчак передал свои полномочия Деникину. Сибирское правительство перестало существовать.
— А что с адмиралом? — спросила Блаженова.
— А черт его знает, — раздраженно ответил Случевский. — Видимо, укрылся под союзные флаги. Простите, мадам, что говорю так грубо, но меня можно понять. Я лишился всего, оставшись в том, что на мне. Армия брошена на произвол судьбы. Воинские части без общего руководства должны сами спасать себя от гибели.
— А может быть, генерал, это лаже к лучшему. Скорей спасутся, ибо общее руководство нас чаще всего загоняло на тот свет.
— Вы кто?
— Штабс-капитан Голубкин.
— Офицер и уже в штатском?
— Рекомендую и вам сделать то же самое.
3
По соседству со станцией Шерагуль, что за Тулуном, тайга заслонила собой избы села, не позволяя буйным ветрам переметать их сугробными снегами.
По житейскому размаху село не бойкое, хотя при доброй церкви. Обитатели его приучены жить только своими заботами, не утруждая себя помыслами о судьбе всей Сибири под властью неизвестного им Колчака.
Но от сельского попа они все же слышали, что Колчак ведет войну за Сибирь с безбожными большевиками, но слышали мимо уха, ибо, по счастью, никто из сельских мужиков в этой войне с винтовкой в руках жизнью за этого Колчака не жертвовал. В понятии сельчан колчаковская полиция ничем не отличалась от царских городовых…
Да и о большевиках в селе тоже только слышали.
***
Настал новый год, и вторую неделю сельчане позабыли про добрый, привычный сон. Мешали постои воинских частей и всяких по достаткам беженцев. Людская сумятица в селе до того шумная, что даже дворовые псы от неустанного лая на голоса спали.
Проходила по селу всякими походками чужая, злая людская жизнь, скупая на добрые слова. Проходила разноглазая ненависть русских друг к другу в обнимку с матерной руганью. И не понять сразу, отчего в людях ненависть. Может, от того, что негде всем обогреться в избяном тепле, унять голод горячими щами. Может быть, просто от того, что за долгий путь донельзя надоели друг другу.
Больше всего ненависти в глазах солдатских. Она в них с кровяными жилками. Солдаты зло глядят на всех, кто в кошевах приглаживает дороги полозьями. Но не могут похвалиться ласковостью взглядов и беженцы, глядя на приплясывающих солдат возле жара дымных костров. Живут русские среди снегов и морозов с оскаленными зубами, хотя утаптывают одинаковые пути на восток, утеряв все светлые надежды, давно позабыв, как пахнет дым из труб родных очагов…
Морозный вечер с ленивой повадкой исподволь густил черноту неба, отчего все ярче и ярче разгорались звезды.
Из окон избы бледные полосы света слегка желтили в сугробе тропинку, по которой ходила княжна Певцова. На девушке подшитые валенки, защитного цвета офицерская бекеша и заячья шапка-ушанка. Бекешу княжна выменяла на романовский полушубок, подаренный Тимиревой. Отдала подарок тяжело раненному в грудь прапорщику, увидев в его глазах жажду жизни, а не всеобщую злость, от которой в пути глаза депушки успели устать.
Певцова ушла из избы на морозный воздух, задыхаясь от волнения, прослушав рассказ бывшего начальника личного конвоя Колчака полковника Удинцева. Рассказ о последнем прощании адмирала с конвоем после сдачи по телеграфу своих полномочий Деникину.
Бродя под окнами, Певцова ясно представляла себе рассказанное Удинцевым и холодела от мыслей, что конвой так легкомысленно оставил жизнь адмирала на попечение союзного командования.
Удинцев уверял, что сам адмирал категорически настаивал на роспуске конвоя, заверив его состав, что добровольно и охотно вверяет свою судьбу тем, кто привел его к власти в Сибири.
Так говорил Удинцев, но все необычайные события январских дней убеждали Певцову в другом, а именно, что в настоящих политических условиях, создавшихся на Великой Сибирской железнодорожной магистрали, жизнь адмирала была в опасности, особенно под охраной флагов союзных держав.
В пути из Красноярска Певцова была очевидцем многих трагических событий, которые лишали надежды на возможность проезда союзных эшелонов в Иркутск без применения оружия.
Многие крупные станции были в руках восставших рабочих. Из-за этого почти прекратилось движение по дороге. Оба пути забиты лентами эшелонов с мертвыми паровозами.
Воинские части, оставленные командирами на попечение младших офицеров, продолжали отступление на авось, постепенно переставая существовать как боеспособные единицы из-за массового перехода солдат на сторону победителей.
Всем, кто стремился спастись от Советской власти, следовало любой ценой найти любой путь на восток к Байкалу, ради спасения жизни, вверив разум во власть страха.
Напугало Певцову и то, что Удинцев ничего не сказал о Тимиревой. Или он действительно ничего не знал о ней, или намеренно умолчал, будучи в курсе их отношений.
Певцова преклонялась перед Анной Васильевной за ее преданность адмиралу, любила ее за нежность души, способной растворять в этой нежности чужие горести и невзгоды, умевшей находить верные слова бодрости, приносившие покой мятежному сознанию любимого.
Что с Тимиревой теперь? Узнает ли она о ее судьбе…
В течение только двух лет Певцова стала свидетельницей гибели многих людей из тех, кто в ее понятии был вне смерти.
Среди снегов Сибири теперь и ее судьба почти не принадлежала ей. Жизнь могла оборваться на пули неведомого стрелка, могла заледенеть от стужи в буранной, снежной мгле. Теперь в ее судьбе все было во власти сил, о которых недавно совсем не имела понятия.
Только в пути, натыкаясь повсюду на людскую озлобленность, она убеждалась, как лжива была идея борьбы с большевиками за Россию, как вся она строилась на корыстных замыслах немногих лиц, сумевших святостью лозунгов вовлечь в осуществление гражданской войны сотни тысяч людских сознаний, слепо веривших лжепророкам, вещавшим о светлом будущем России, призывающим помочь им въехать в Москву на белых конях.
Покинув столицу, расставшись с матерью, уехавшей во Францию, Певцова обосновалась в Омске, бездумно подчинившись власти тех, для кого было выгодно, пользуясь ее титулом и внешностью, держать ее около себя ради политических махинаций и сделать наконец своей пособницей в сферах союзного командования.
Последние месяцы жизни в Омске заставили ее разглядеть лица политических дельцов и мнимых друзей России из Европы.
Теперь с каждой верстой больней сжималось сердце при мысли о неизбежной разлуке с Родиной. Она представляла, какой безрадостной будет ее жизнь на чужбине среди тех, кто из любого чужого несчастья способен извлекать выгоду.
В январские дни в пути княжна каждый день наблюдала, как из-за хаоса в Сибири менялось отношение сибиряков ко всем, кто покидал ее. На их лицах улыбки сменяла нахмуренность. Они легко отказывали и ночлеге, в пище, в фураже для лошадей. Слава богу, что еще пасовали перед оружием и радостно тянули руки к золотым монетам, но, к сожалению, не у всех беженцев они водились в карманах.
Певцова поняла, что и в иных русских сердцах есть тенета равнодушия к горю себе подобных и радовалась, что для своего спасения могла откупаться от него золотом…
Дружно занялись лаем собаки.
Певцова, прислушавшись, поняла, что псов растревожило появление в селе новой воинской части, и вернулась в избу. В горнице на столе горела лампа. На свету на нем бутылка коньяка, стаканы, глиняная миска с квашеной капустой. За столом по-прежнему сидели полковник Удинцев, Красногоров и поручик Пигулевский.
На лавке с компрессом на голове лежала Васса Родионовна. На лежанке у печки, сливаясь с полутьмой, сидела Калерия Кошечкина, положив голову на ее плечо, спала Настенька Кокшарова.
Васса Родионовна спросила Певцову:
— Мороз?
— Отвечу для ясности по-сибирски. Вызвездило.
— Просто ужасно! Эта стужа меня доконает. Понять не могу, что со мной происходит. Коренная сибирячка. К любым морозам привычна и равнодушна, а теперь в пути из-за них головы поднять не могу.
— Виноваты в этом в данном случае совсем не морозы. Всему виной ваши нервы, мадам, защипанные страхом, — сказал поручик Пигулевский, привстав и прикурив от лампы папиросу. — Кроме того, вы слишком много времени и внимания уделяете своей особе, считая сейчас себя несчастной. Главное, слишком много думаете о своей судьбе, а от этого голова, не приученная к такому наплыву тревожных мыслей, естественно, начинает болеть.
— Удивительно примитивно обо всем судите, поручик, — обиженно со вздохом реагировала на сказанное Васса Родионовна.
— Я, мадам, всегда и обо всем сужу с реальных позиций, ибо вокруг меня только реальность без румян и пудры романтики. Вот наглядный пример. Все, кто пьет коньяк, знают, что его принято закусывать лимоном, посыпанным сахарной пудрой. Но, как видите, мы сейчас пьем коньяк из чайных стаканов и закусываем квашеной капустой и даже не волнуемся, что у нас нет лимонов. Княжна, хотите глоток коньяка?
— Спасибо, не люблю его.
Раздевшись, Певцова, потирая руки, подошла к столу, взяла из миски пальцами щепотку капусты, положила в рот.
— Капуста у хозяев вкусная.
— Согласен. Красногоровы, княжна, платят за нее звонкой монетой.
— Как всегда, вы, Пигулевский, о чем-нибудь спорили без меня?
— Угадали. Я не соглашался с полковником Удинцевым, пытавшимся нас уверить, что скоро придется своих собственных солдат бояться больше большевиков. Конечно, как всегда, у меня для несогласия имеются веские аргументы.
— Интересно, какие аргументы?
— Во-первых, убежден, что сверх всякого ожидания наши солдаты ведут себя на редкость выдержанно.
— Но все же свое офицерство матерят.
— Ну это у них, княжна, как присказка. Важнее для нас другое. Уходя к красным, они нас не убивают, хотя мы перед ними во многом виноваты. Ну, хотя бы в том, что врали им, клятвенно заверяя, что правда существования будущей России зависит от нашей победы над большевиками, что весь русский народ верит в святость нашей идеи о единой неделимой России, а на самом деле у нас не было единой идеи о том, какая в России должна быть ее новая жизнь без романовской династии.
А во-вторых, теперь действительно клятвенно утверждаю, что нам скоро не нужно будет бояться солдат, ибо их около нас не будет. Все перейдут к красным. Остался же я в одно утро без своих славных разведчиков. Но нам придется бояться друг друга, ибо, сводя личные счеты, мы будем предавать друг друга, вспоминая перенесенные незаслуженные обиды. Наши начальники, почувствовав это, улепетывают от своих частей, боясь, что младшее офицерство, не разучившееся отличать черное от белого, начнет проявлять к ним неуважение.
Как легко все развалилось. Настолько легко, что даже не успел подумать, кого же мне обвинять в том, что оказался за бортом жизни с кличкой бывшего колчаковского офицера. Но мне кажется, что обвинять буду отечественных капиталистов, спевшихся с подобными себе капиталистами в Европе и Америке, ловко обманувших всех нас, старавшихся закидать большевиков шапками. Теперь мне иной раз бывает жаль себя. Тогда я спрашиваю, зачем я ввязался в эту сибирскую кровавую бойню, когда мог просто где-нибудь отсидеться, а теперь должен шагать вперед и вперед, не зная ничего о том, что меня ждет впереди.
— Мы все, господин Пигулевский, ничего не знаем, что ждет нас впереди.
— Нет, уважаемая Васса Родионовна, вы прекрасно знаете о своем будущем в Маньчжурии. У вас деньги, и при этом большие деньги. Вы даже надеетесь, что такие Пигулевские будут работать на вас, чтобы не сдохнуть с голоду. Да, все будет именно так, и вы об этом знаете. Знаете, что у поручика Пигулевского ничего нет, потому и предложили ему вчера место кучера на вашей тройке. Случайно или заведомо позабыв, что он еще не привык к тому, что ему пора становиться у подобных вам лакеем. Он еще надеется, что если его не заставит воевать за себя атаман Семенов и он доберется до Маньчжурии, то сможет стать извозчиком по найму у какого-нибудь генерала или капиталиста. Потому сам обзавестись лошадкой с коляской не смогу.
— Успокойтесь, Пигулевский, будет у вас в Харбине своя лошадь и коляска. В этом вам помогу.
— Спасибо, княжна, если, конечно, свое доброе обещание не забудете.
— Почему вы такой злой, поручик? — спросил Удинцев. — У вас же вся жизнь впереди.
— Правду говорите, полковник. Действительно, мне только двадцать пять лет. И жизнь у меня впереди. Из прожитых лет — три года за веру, царя и отечество поил кровью вшей на германской и два года простачком с мозгами балаганил в армии Колчака. Злой я потому, что позволил себя одурачить, поверив, что действительно должен сражаться с большевиками за спасение России, а оказалось, что сражался за интересы сибирских богачей и их иностранных прихлебателей, мечтавших обзавестись выгодными концессиями. Сегодня злой, господин полковник, что с утра в избе появились вы с вашим повествованием о расставании с Колчаком. Злой, что в вашем обществе пью чужой коньяк, понимая, что вам здесь не место. Вы должны быть возле адмирала, которому усердно услужали, пока он был главой Сибири. Армия, в которой я был, надеялась, что вы его не бросите на произвол судьбы, оставив в лапах союзников.
— Поручик!
— Не повышайте голоса, полковник. Ибо все у всех сорвалось. Все в одинаковом положении. Обманщики и обманутые.
— Не рано ли радуетесь? — заметил Красногоров.
— Нет, как раз вовремя. Радуюсь, что тем, за кого сражался у Колчака, не удалось ограбить Россию с моей помощью. Радуюсь и тому, господин Красногоров, что вместе со мной и вы драпаете из родной Сибири, спасаясь от большевиков, и так же, как я, молите бога, чтобы помог вам живым добраться до Маньчжурии. Потому за Байкалом и для вас есть преграды. Все тот же атаман Семенов с бароном Унгерном. Меня они могут мобилизовать, а вас прощупать. Знают, что вы люди для них икряные. Тогда вам придется поделиться с ними вашими реальными капиталами.
— Пигулевский, давайте играть в шестьдесят шесть.
— С удовольствием, княжна. Спасибо, что остановили мою болтовню. Но не могу молчать, когда чувствую возле себя людскую фальшь.
В избу вошел полковник Несмелов и, разглядев возле стола Певцову, довольно рассмеялся.
— Вот и не верь в чудеса.
— Глазам не верю! Неужели? — растерявшись от неожиданной встречи, спросила Певцова.
— Верьте, княжна, своим глазам. Перед вами Несмелов со всеми присущими ему приметами.
Полковник Удинцев, выйдя из-за стола, направился к Несмелову.
— Здравствуйте. Узнаете меня?
— Узнаю, Удинцев. Но руки не подам, пока не узнаю, на что вы обрекли доверенного вам адмирала.
— Разве виноват?
— Виноваты во всем, что не возле него, а здесь за коньяком под капусту.
— Не вам судить об этом.
— Тогда зачем тянули мне руку?
— Поймите.
— Никогда не пойму и никогда не найду оправдания вашему поступку. Одно все же могу обещать. Забыть, что слышал вашу фамилию.
— Раздевайтесь, господин Несмелов, — предложила Певцова.
— Не могу. Встрече с вами рад искренне. Где Кокшарова?
— Не видите? Вон спит на чужом плече.
— Как все чудесно сложилось. Село со своим полком я просто пройду, но на ваших руках оставлю одного офицера. Княжна, оденьтесь и выйдемте в сени. Я вам все объясню.
— Какого офицера хотите у нас оставить? — громко спросила севшая на лавке Васса Родионовна.
— Тише! Не надо будить Кокшарову. Ей лучше пока не знать.
Настенька Кокшарова, встав, растерянно оглядевшись, подошла к Несмелову.
— Здравствуйте. Скажете?
— Конечно. Прежде всего счастлив, что нашел вас. Привез вам капитана Муравьева. Рады?
Испуганно вскрикнув, Настенька зажала рот рукой, прижавшись к Певцовой, пересилив волнение, спросила шепотом:
— Привезли? Что с ним? Ранен?
— К сожалению, хуже. Сыпняк.
— Где он?
Настенька метнулась к двери, но Несмелов успел ее остановить.
— Успокойтесь. Он в санях у ворот. Часто без сознания. Уверен, в ваших руках выживет.
— Господи! Покажите его.
— Оденьтесь!
— Умоляю! Я должна его видеть.
— Княжна, оденьте ее.
Певцова помогла Кокшаровой одеться.
— Господа, есть важные для нас новости. Красные захватили золотой поезд. И опасно болен генерал Каппель. Надеюсь, что выживет и тогда спросит у вас, Удинцев, почему бросили адмирала.
Поручик Пигулевский перекрестился.
— Чего креститесь? — спросил Несмелов.
— Радуюсь, что русское золото осталось дома.
— Как ваша фамилия? — спросил снова Несмелов.
— Поручик Пигулевский.
— Счастлив, что смогу наконец запомнить фамилию честного русского человека. Пойдемте, девушки.
— Калерия, а ты куда? — спросила сестру Васса Родионовна.
— Со всеми к Муравьеву.
— Не ходи. Сыпняк заразен.
— Идите, Калерия. Мадам, видимо, не знает, что вши по воздуху не летают… Я тоже пойду. — Пигулевский, накинув шинель, вышел из избы с Калерией Кошечкиной.
***
В пустой горнице, на летней половине избы на полу раструшен сноп соломы. На нем, укрытый солдатскими одеялами и тулупом, лежит капитан Муравьев.
Огонек в лампадке перед темной иконой едва-едва желтит возле себя мрак, но все же, если приучить глаза к темени, можно разглядеть в горнице, в оконных проемах, промерзшие стекла и на стенах блестки пушистого инея.
На лавке в полушубке, укрыв голову платком, прислонившись к стене, Настенька Кокшарова вслушивается в бред больного, все еще до конца не осознав всей радости от нежданной встречи с любимым.
Вспоминает Настенька, какими тяжелыми были ее ноги, когда шла к воротам, где в санях лежал дорогой ей человек.
Вспоминает, что не могла в темноте разглядеть его лицо, а в избе оно показалось ей совсем не похожим на лицо, которое она любила.
Вспоминает, как такой хмурый, нелюдимый с виду бородатый хозяин вдруг предложил положить больного в летней половине избы.
Вспоминает, как полковник Несмелов настойчиво и категорично советовал держать больного в холоде, уверяя, что сыпняк легче переносится именно в таких условиях.
Вспоминает, как Несмелов оставил для больного лошадь с санями и при них солдата, приказав ему быть около девушек до тех пор, пока сами его не отпустят.
Вспоминает, как, прощаясь с Несмеловым, Настенька, перекрестив его, поцеловала, пожелав счастливого пути.
Вспоминает, как полк Несмелова покинул село и как постепенно в селе затихли растревоженные собаки.
Сидит Настенька, вслушиваясь в бред больного. Он однотонно просит отпустить его и не держать. Видимо, ему кажется, что его кто-то держит. Когда больной затихает, Настенька испуганно подходит к нему, встав на колени, наклоняется над ним, вслушивается в его прерывистое дыхание и ласково зовет:
— Вадим!
Не слыша ответа, обливаясь слезами, начинает ходить по горнице, а услышав снова бред больного, ускоряет шаги, вытирая рукавами неудержимые слезы…
***
Вот вновь залаяли собаки.
На лавке Настенька очнулась от дремоты, услышав в горнице глухой кашель, и вскрикнула:
— Кто тут?
Услышала голос хозяина.
— Не пужайся. Ступай, сосни. Полуночь минула. Сам догляжу за ним. Офицер станет мне помогать. Сам меня к тебе послал.
— Чего собаки встревожились? — спросила Настенька.
— А ноне всю ночь станут брехать. Суматошно, войска густо селом идут без постоя. С виду будто просто торопятся. Пить просил болящий?
— Нет.
— Не дело. Надо его попоить. Чтобы грудь не перегорела. Я приподыму его, а ты из кружки станешь поить? Сможешь?
— Смогу.
— Не опасайся. Вошь сейчас на нем не опасна. Она станет опасной, когда почует, что болящий пересилил болеть. Тогда ее надо сторониться. Уходящая с больного вошь кусучая…
Бородатый мужик грузно опустился на колени, хотел уже поднять голову Муравьева, но раздумал и уверенно приказал:
— Ступай, голубушка. Посылай ко мне того ворчливого офицера. С ним мне будет сподручнее.
— Я же тоже могу.
— Не поперешничай. Ступай и посылай офицера.
Настенька нехотя пошла к двери, слыша, как хозяин говорил с теплом в голосе!
— Ты, голубушка, не серчай. Понимай, что с мужиком подручней мужикам справляться. Понимай, говорю. Потому жительствую на земле с понятием. Спи ладом. Завтра тебе с болящим хлопот всяких хватит. А для хлопот сила в человеке нужна. Не серчай, говорю…
4
Двое суток метелило.
Только к рассвету третьего утра ветер, как бы утомившись, реже с высвистами счесывал с сугробов снежные кудели, переметая ими сельскую улицу…
Несмотря на непогоду, продолжался проход селом воинских частей. Вместе с войсками тянулись обозы беженцев, но уже людей небольшого достатка, так как в обозах меньше кошев, а все больше розвальни с одной лошадью.
Солдаты и беженцы не разговорчивы. Их скупые рассказы тревожны. Начнешь слушать, и возьмет страх. Все в один голос говорят, что, куда ни ткнись возле железной дороги, везде большевики, а окольные дороги — глушь непроходная. Приходится не отставать от воинских частей, потому у них оружие, да и вообще возле солдат вроде и страшновато, но все же спокойней, чем совсем без них.
Вчера с вечера Муравьев начал приходить в сознание. Настенька, счастливая, без устали повторяла, какая у него была радость на лице, когда он узнал ее и Певцову.
Сегодня рано утром хозяин с Пигулевским сносили его в баню и помыли, а из бани, укутав опять, уложили на солому в летней горнице.
Настенька сама при хозяине поила его молоком, вскипяченным с сосновой хвоей и медом, чтобы после бани не простудился.
***
В избе парит самовар.
За столом Васса Родионовна, Красногоров, Калерия Кошечкина, Певцова и хозяин.
Удинцев ушел из избы вчера утром и больше не появлялся. Ушел, ни с кем не простившись.
Васса Родионовна с компрессом на голове говорила с обидой:
— Княжна Ирина, вы должны нас понять. Ждать Настеньку мы больше не можем. Армия уходит. Большевики идут за ней по пятам. Вы же сами слышали что вчера рассказывал раненый солдат.
— Напрасно говорите об этом, Васса Родионовна. Я и Настенька отлично понимаем, что вам даже нет надобности ждать нас. Вы решили сегодня ехать? С богом. Счастливый путь.
— Вы решили остаться с Настенькой?
— Разве можно оставить ее одну возле Муравьева.
— Но это для вас опасно.
— Что опасно?
— Но вы понимаете. Сыпняк есть сыпняк.
— Теперь для нас все опасно.
— Дозвольте, барыня, в ваш разговор вклиниться, — вытирая рукавом рубахи смоченные усы и бороду, обратился к Красногоровой хозяин.
— Наперво скажу про опасность возле болящего. Зря это недоброе слово лучше не поминай. Потому опасность может и на печке в тело смертельно вступить. Понимай, барыня, что барышни не вольны седни с больным ехать. Сыпняк, он чем губителен для человека и его сердца? Жаром в крови. Спадет у болящего жар, они сразу и тронутся в путь. Главное, сама рассуди, как они с вами поедут. Вы в кошевах на парах, а у них лошаденка, да и то не шибко мудрая на силу.
— Володя, не понимаю, почему ты молчишь и не скажешь княжне? — спросила мужа Васса Родионовна.
— Хозяин говорит правду. Мы действительно на парах.
— Какую правду?
— Ту правду, барыня, что у тебя зад больно зудливый. Про армею вспомянула. Да она еще сколь дней селом будет шагать, потому в моей избе девушкам с болящим нет никакой опасности. Чать все мы русские. Уходят русские, заступают их место русские. И, истинный господь, сдается мне, что вовсе зря вы большаков боитесь.
— Вот вы не знаете большевиков, потому так и говорите. Уверена, что они не только девушек, но и раненого офицера не пощадят.
— Вы, стало быть, уже повидали их? Знаете их обращение.
— Конечно! Потому и уезжаем, чтобы не испытать их бесчеловечного обращения.
— Понимаю. Страх вас гонит.
— И вас скоро погонит.
Нету. Из родного села я дале околицы не ходок. В нем народился, в нем и помру. При царе жил, при Толчаке жил и при большевиках стану жить. Наше село крепкое, даже поп наш из него еще никуда не подался. А уж как его проезжие попы большевиками стращали, а он, слушая их, только бороденку пощипывал, и все еще с нами.
Ты правильно понимай, барыня, я тебя ни в чем не упрекаю, воли у меня на то нет. Но девушек тревожить больного ране времени не уговаривай. Понимай, любой русский человек — какой ни на есть — лежачего не бьет.
— Об этом не говорите. Я всяких русских перевидала. Видала и таких, которые и лежачих бьют.
— Неужели видала? Перекрестись, что правду говоришь?
— С удовольствием!
Васса Родионовна размашисто осенила себя крестом. Хозяин, нахмурившись, кашлянул в кулак.
— Сердитая ты на карактер женщина. Ни дать ни взять, что моя баба.
— Кстати, где она?
— К матери уехала, тут по соседству. Ты бы с ней во всем схожесть в разумении нашла. Прямо скажу, карактер у тебя для семейной жизни с большим изъяном, потому и муженек тобой обучен к молчаливому послушанию твоим пожеланиям. Люди вы неплохие, а посему будет вам скатеркой любая дорога за нашим селом.
Хозяин, напившись чая, перевернул стакан на блюдце вверх дном и, встав из-за стола, перекрестившись, поклонился сидевшим:
— Благодарствую за угощение и канпанию.
В избу вошел, весело напевая, поручик Пигулевский.
— У вас хорошее настроение? — спросила Певцова.
— Угадали, княжна Ирина. Во-первых, чертовски повезло. Представьте, разжился кокаинчиком на несколько понюшек, но расстался с золотой монетой с покойным царем. А напеваю от другой новости. Надеюсь, что и вам понравится.
— Говорите скорей.
— Мадемуазель Кокшарова. Это очаровательное по нежности существо, представьте, предложила мне ехать с вами. Итак, я ваш ямщик.
— А солдат? Она отпустила его?
— Он сам ушел прошлой ночью.
— Правильно говорите, господин офицер, — вступил в разговор хозяин. — Мне тот служивый наказал сказать барышне, неохота ему больше солдатом быть. Родом он сибиряк, да и жительство у него возле Нижнеудинска. Вам, господин офицер, в самый раз возле барышень быть. Потому, на мое разумение, с конем у вас обхождение правильное, а это для ямщика самое главное.
Раздевшись, Пигулевский похлопал хозяина по плечу.
— За похвалу спасибо, Тимофеич. Не забудь, что обещал мне починить хомут.
— Да я уж изладил его.
— Еще раз спасибо. Княжна, будьте добры налить мне чай. Проглочу и пойду сменить Настеньку возле больного.
— Может быть, сделаю это лучше я?
— Вы понадобитесь здесь Настеньке, этой удивительной девушке.
— Вам, видимо, я не по душе, говорите обо мне без удовольствия.
— О чародейках говорить опасно, чтобы не приучить свое сознание к их образу.
— Пигулевский, вы просто болтун.
— Возможно, но с хорошей и отзывчивой душой. В этом вы скоро убедитесь.
— Чай вам налит.
Пигулевский сел за стол и, оглядев Вассу Родионовну, спросил:
— Что испортило вам, мадам, в данный момент настроение? Чем вы так озабочены?
— Просто болит голова.
Пигулевский торопливо пил чай с ложечки.
— Слышал, что сегодня тронетесь в путь?
— Да. К сожалению, через час расстанемся. Пусть совсем метель стихнет. Знаете, Пигулевский, приглядевшись к вам, я решила, что вы хороший человек, хотя до противного злой на язык.
— Это во мне от страха. Огрызаюсь, чтобы меня не загрызли люди, привыкшие считать себя хорошими. Надеюсь поцеловать ваши руки при прощании. А вы, Калерия, чем недовольны?
— Только тем, что из-за трусости сестры должна расстаться с Настенькой и Певцовой.
— Помолчи!
— Не подумаю!
— Больше всего боюсь женских ссор, а потому исчезаю.
После ухода Пигулевского Васса Родионовна спросила Певцову:
— Неужели действительно ваше решение окончательно?
— Окажись вы на моем месте, вы ведь не бросили бы Настеньку?
— Видите ли. А впрочем, вы очень странная девушка. Мне жаль расставаться с вами. С вами так весело. Умеете вселять в людей бодрость. Может быть, все же передумаете?
— Нет, не передумаю. И вашей неуместной просьбой не заставляйте меня быть грубой.
— Вот уж не предполагала, что так отплатите нам с Володей за заботу о вас. Помните, кто вы, княжна.
Васса Родионовна, увидев спокойно сидевшего за столом мужа, резко сказала:
— Сидишь как истукан. Неужели не видишь, что мне надо помочь одеться. От волнения должна подышать свежим воздухом. Господи, когда кончится наша Голгофа?