Глава пятнадцатая
1
После взятия Омска Красной Армией прошло одиннадцать дней.
Власть над Сибирью зима приняла с ходу.
Снегопады чередовались со студеностью.
Редкий день не мели метели, переходя в прихваты буранов. Тогда в завываниях и высвистах ошалелого ветра оживало снежное безмолвие, выстилая во всех направлениях холстины шепотливых поземок, переметая дороги и бездорожье взбугренными сугробами, переползающими с места на место.
Снег.
Он лежал плотно, притоптанный ветром под коркой хрустящего наста.
Ветер.
Он носился то с хлестом порывов, валящих с ног, то со скачками заячьего бега.
Стужа.
Она умела постепенно леденить людское сознание звоном чистого воздуха и яркостью звезд.
Первый буран настиг караваны беженских обозов в Барабинской степи возле озера Чаны на берегах реки Омь, когда они внезапно схлестнулись, перемешиваясь, с частями и обозами отступавшей армии.
Воинские части шли и ехали разбродно. Грузовики ревом моторов пугали коней. Походные кухни дымили, растапливая в чанах снег для питьевой воды. На лафетах обыневших пушек сидели окоченевшие солдаты. На розвальнях, укрытых одеялами и брезентами, везли раненых и больных сыпняком, умерших в пути зарывали в сугробы. По обочинам дороги лежали туши павших коней, брошенные сани с пожитками, из сугробов торчали ноги и руки. Это следы тех, кто прошел днем раньше.
Армейские кони, вымотанные перегонами и обезножившие от фронтовой бескормицы, выбиваясь из сил, падали. Солдаты, выпрягая их еще теплые трупы, поминали животных цветастой бранью. Армия останавливала беженские обозы, отнимала у них сытых лошадей, а при сопротивлении применяла оружие, пачкая кровью белизну снегов. Все это творилось в колючем снежном тумане бурана. Ветер, завывая, приглушал голоса людской жизни. Беженцы, спасаясь от армии, двигались по сугробной целине, вверяя свою судьбу ямщикам. Сбиваясь в снежном тумане, путали направление и, плутая, играли со стихией в жмурки и замерзали, а вымотанные кони привозили в селения трупы в ковровых кошевах и в добротной одежде.
Для огромной беженской и армейской массы в селениях не хватало места для обогрева. Буранную стужу отогревали, косматясь пламенем, костры, а люди возле них старались сберечь жизнь.
Человек с ружьем, недавний для беженцев символ покоя, становился единоличным хозяином необходимого ему жизненного положения без желания считаться с положением людей без солдатской шинели.
Жестокость, шагая с цигаркой во рту, отшвыривала сострадание к любому чужому горю. Остатки сострадания в солдатах еще оживали от детского плача. Детские слезы напоминали самым ожесточенным, самым измученным непоправимыми ошибками, что и у них где-то остались семьи, что и у них от неведомых причин могут плакать их собственные дети.
По ночам люди вслушивались в рулады волчьего воя. Волчьи стаи шли за людским страданием по пятам.
Нм армия, ни беженцы не знали, где пути наступления Красной Армии. Но наступление ее на Петропавловск убеждало, что победители не намерены отдыхать. Армия и беженцы думали только об одном, как можно скорей увеличить расстояние между собой и оставленным Омском.
На двухпутной сибирской железнодорожной магистрали сплошные ленты составов. Они медленно движутся, им нельзя стоять, паровозам нужны топливо и вода. Состояние пара в локомотивах — первостепенная забота жителей на колесах. Остывший паровоз — трагедия. Но пока паровозы дымят и гудками напоминают о своей способности двигаться.
Над составами черными стаями носятся крикливые гороны. Из вагонов выкидывают под откосы умерших от сыпняка. Хоронить некогда, и вороны служат над покойниками птичьи панихиды.
К железной дороге до Барабинска беженские обозы близко не подпускали. Опасались, что под видом беженцев начнет действовать большевистское подполье, все сильней оживающее на просторах Сибири.
Стены вокзалов на станциях заклеены записками и сводками Осведверха с сообщениями, что наступление Красной Армии наконец остановлено и нет никакого основания сомневаться в нерушимости власти адмирала Колчака на просторах Сибири, Забайкалья и Дальнего Востока.
Правда людского страдания сплетается воедино с крикливой ложью. Эшелоны на Великом Сибирском пути, обозы на дорогах и бездорожье, карканье ворон, волчье вытье. И смерть в обнимку с сыпным тифом.
А ведь после взятия Омска Красной Армией прошло всего одиннадцать дней…
2
В селе на берегах реки Чулым, под боком у железнодорожной станции, поименованной в честь реки, стояла добротная заимка на самом краю берегового обрыва с крутым спуском зимней дороги в речное корыто. Как любая изба в селе, заимка ставлена по строгим законам сибирского обережения людской жизни от всяких напастей. Не так давно место перестало быть глухим, благодаря близости железной дороги.
Притулился лес к селу, то стоит вовсе около его изб, а то отодвинут десятинами пашен и лугов.
***
Закат после утихнувшего бурана ало-пламенный. Бродит ветерок с кусачей стужей. Солнечный свет лудит оранжевой густиной сугробные снега, примятые и исполосованные вдоль и поперек всякими санными полозьями прошедших армейских и беженских обозов по пути к Новониколаевску, что на Оби.
Сельская улица и сейчас запружена санями и кошевами с поднятыми, кверху подвязанными, оглоблями. В крытые дворы заведены даже не все лошади, но внесены сбруя, хомуты и дуги, а также пожитки…
***
В парадной просторной горнице в переднем святом углу иконы при огоньках лампад. Образа по величине разные. Лики на большинстве не знатки, и только глаза у Спаса Ярое Око да у двух святителей полны исступления. Древнего письма иконы. Снесены в сибирскую сторону в годины религиозных бурь. Кем снесены? Нынешние владельцы этого в памяти не держат. Снесены, должно, дедами, а то и прадедами. То ли теми, кто не хотел креститься тремя перстами, то ли теми, кто тайком ушел с просторов России, спасая себя от хомута барской крепостной неволи.
Возле широких лавок в переднем углу стол. Его столешница покоится на козлах и укрыта суровой, хорошо отстиранной холщовой скатертью. Горница приземиста. Встань мужик в рост да подними руку, и упрутся пальцы в доски потолка. Возле широкой пышущей жаром русской печи нависают полати. Из горницы две двери на кухню и в другие покои.
На столе на подносе медный самовар, до блеска начищенный квасной гущей. Стаканы. В вазочке — куски колотого сахара. Солонка. Кринка с топленым молоком. На тарелках ломти ржаного хлеба, квашеная капуста, политая подсолнечным маслом, соленые огурцы с крошеными груздьями и луком. Среди тарелок две бутылки. Одна пустая, а вторая с желтым самогоном — будто чай, потерявший цвет от лимона.
В душной горнице пахнет овчиной и махоркой.
За столом разместились: Вадим Муравьев все еще с погонами поручика. Его давно не бритое лицо заросло лохматой бородкой. Из-под расстегнутого френча видна грязная рубашка; капитан Стрельников, в его бороду пробилась густая седина, ворот его гимнастерки расстегнут; штабс-капитан Григорий Голубкин, несмотря на духоту в горнице, в накинутой на плечи шинели. Его знобит и мучает кашель.
На лавке у стены, ближе к самовару, Родион Кошечкин, рядом с ним Лабинский. Оба одеты с предельной простотой. Легко могут сойти за сибирских мужиков себе на уме. Лабинский позволил волосам запушить щеки и подбородок.
Лабинский взволнован: в Барабинской степи группа солдат забрала у него тройку, ему пришлось из-за этого бросить ценные вещи.
— Господа офицеры, как прикажете называть таких солдат? Естественно, только мародерами. Людьми, переставшими уважать в себе людское достоинство. На мое счастье, меня нагнала госпожа Топоркова с какой-то древней старушенцией и согласилась посадить жену в свою кошевку, а я получил возможность вывезти два ценных сундука. Ей-богу, слова бы не сказал, если б лошадей забрали для раненых. Но ведь их у меня отобрали солдаты с мордами, пышущими здоровьем. Но ничего! Я свое возьму. Дал бы только бог добраться до Новониколаевска. Там-то уж я добьюсь любой компенсации за отнятых лошадей.
— А у тебя, Григорий Павлович, есть от тех солдат расписка о взятых лошадях? Чем ты, кому докажешь, что все было именно так, а не иначе?
— До сих пор все верили мне на слово.
— Так это было в Омске.
— Солдаты везде обязаны нас охранять, а не грабить.
— А солдатам сейчас на вас наплевать, господин Лабинский. Беда для вас в том, что солдаты уразумели, что жертвовали жизнью не ради спасения Сибири от большевиков, а только ради вашего благополучия, — резко сказал капитан Стрельников. — Солдаты, господин Лабинский, научились теперь думать, даже неграмотные, и у всех заветная цель — сохранить жизнь. А беречь ее им приходится не только от пуль большевиков, но также и от пуль своего начальства, обладающего правом лишать их права жить. Для этого нужно только сказать «колчаковское слово и дело», вернее обвинить любого из них в причастности к большевикам. Подтвердите, господа капитаны, что говорю правду.
— Но долг офицеров уметь вовремя пресечь далеко идущие раздумья солдата.
— Не то время, не то время, господин Лабинский. Ведь офицеры тоже хотят жить. Ибо тоже многое поняли по-иному, а главное поняли, что поставили свою молодость рядом со старостью упрямых генералов. А ведь молодость обязывала нас думать, а мы как попугаи бездумно повторяли свое покорное «слушаюсь, ваше превосходительство».
Лично меня, господин Лабинский, ваш рассказ о потере лошадей не возмутил. Насколько мне известно, вам удалось приобрести новых. Приехали сюда на двух тройках. Солдаты отняли у вас лошадей, устав шагать. А ведь они от всех верст, пройденных по России до Барабинской степи, могли действительно устать, хотя их морды, как вы изволили сказать, и не были худыми.
Ваша житейская беда, господин Лабинский, в том, что вы за все привыкли платить, а заплатив, требовать исполнения ваших желаний. А почему не пробовали подумать, что не всех можно купить и не всех можно заставить отказаться от своего мышления ради того, что за этот отказ вами уплачено.
Представьте, что мне, капитану Стрельникову, уже почти противно существовать от сознания, что из-за лени вовремя задуматься я позволил себя втянуть в гражданскую войну, согласившись с чужим желанием, что офицерские погоны обязывают меня быть противником большевиков, хотя капитан Стрельников вышел из того же сословия, что и большевики. Теперь я со всеми измеряю версты сибирского пространства, пока оно не упрется в Великий или Тихий океан.
А что дальше? Что если мое теперешнее настроение не понравится начальству? Если вы, господин Лабинский, скажете о нем тем, кто вам выдаст в Новониколаевске любую компенсацию за лошадей?
— Господь с вами, господин капитан. Мне приходится слышать всякие мнения.
— А я не зря сказал вам об этом. Бывая теперь в обществе офицеров, вы должны держать язык на привязи, хотя вам в Омске верили на слово. Господин Кошечкин, у вас, кажется, папиросы? Угостите.
— С превеликим удовольствием.
Кошечкин передал Стрельникову коробку с папиросами.
— Давайте чайком баловаться и с глотки сивуху споласкивать.
Кошечкин начал наливать в стаканы чай.
— А ведь у меня, господа хорошие, в Омске, в самый последний день его существования под властью Колчака, тоже тройку отобрали.
— И тоже солдаты? — спросил штабс-капитан Голубкин и засмеялся.
— Нет, отняли три офицера. Да, да. Три офицера. А вышло все по-смешному. Кинуть Омск я решил раненько утром четырнадцатого ноября. Тройка стояла у крыльца. Вышел я во двор и стал слушать стрельбу. Слушаю и решаю, кто стреляет — красные али мы. И вдруг вбегают во двор три офицера и к тройке. Я тоже к ней. Но один офицер, вынув наган, повертев им перед моим носом, заставил понять, что сильнее меня с огненной игрушкой. Так тройка и была такова. Кони были хорошие. Надеюсь, что в добрые руки попались. Вороные кони.
Кошечкин, налив в блюдце горячий чай, откусил от куска сахар и отпил из блюдца несколько глотков.
— А как же выбрались из города, — спросил Муравьев.
— Смекалка выручила. Она ведь у всякого русского человека, ежели вовремя народится, то всегда к добру.
— Расскажите.
— Можно и рассказать, Вадим Сергеевич. Стою в пустом двору и переглядываюсь с кучером. А сам слышу, что стрельба вроде громче стала. Сорвался с места и бегом на ближний постоялый двор. На мое счастье, оказалась лошадь. Заплатил за нее золотишком и велел запрячь в розвальни. Снял с себя тулуп и шубу, кинул ее в сани, а сверху навалил соломы. Но ведь рожа-то у меня не пролетарская, вот и думал прикинуться покойником. Завернули меня в рогожу и положили вдоль розвальней, а кучер понукнул коня.
Счастливо доехали до цирка и напоролись на красный разъезд. Остановили всадники подводу, оглядели кучера, спросили, от чего помер покойник, и, узнав, что в одночасье, один из них, сплюнув, сказал товарищам, что пришел мне конец от страху.
Вот и все, а там, как у всех, видать, одинаково где нырок, где гладко. Так что, Григорий Павлыч, по коням не тужи. Живы останемся, глядишь, где, может, и на автомобиль пересядем. Скажите, Вадим Сергеевич, после Омска не встречались с адмиралом Кокшаровым?
— Он приказал нам долго жить.
— Помер? Когда же?
— В час ночи четырнадцатого ноября.
— Не выдержало стариковское сердце?
— Он застрелился.
Все сидевшие за столом перекрестились.
— Он меня комендантом «Товарпара» назначил, — сказал капитан Стрельников. — Успели схоронить?
— Да. Успели. На том месте, где перестал жить.
— Вот горе для Настеньки. Вам ведь придется сказать ей всю правду.
— Да, мне придется сказать. А главное, мне придется беречь ее жизнь, таково последнее желание адмирала.
В дверь из кухни в горницу вошел полковник в кавалерийской шинели без левой руки.
Сняв папаху, поздоровался:
— Добрый вечер, господа.
Сидевшие за столом офицеры поднялись. Муравьев торопливо застегнул френч, Стрельников воротник, Голубкин надел в рукава шинель.
— Не беспокойтесь, господа, и прошу сесть. Полковник Несмелов. Кто из вас может выручить в беде? Загнал коня. Нужно двигаться дальше. У вас, надеюсь, кони отдохнули.
— Мы без лошадей.
— Понятно.
— Возьмите моего коня, — предложил Кошечкин, — неплохой иноходец, приучен к седлу.
— Благодарю. А сами как?
— У меня тройка. Может, и ваш отойдет…
— Господа, у меня личное горе. Умерла бабушка. Любимая бабушка. Сиротой подобрала меня и вырастила.
— Присаживайтесь, — предложил Муравьев.
— Некогда! Вот разве глотну вашего зелья. В седле изрядно продрог.
Муравьев налил в стопку самогон и подал Несмелому.
— За ваше благополучие в пути, господа.
Несмелов выпил, поморщившись, закусил огурцом и, внимательно оглядев сидевших за столом, сел рядом с Голубкиным.
— Нескладно вышло с моей бабушкой. А был уверен, что все обойдется по-хорошему. Из Омска она выехала с госпожой Топорковой.
— С Глафирой? — спросил Кошечкин.
— Знаете ее?
— Давно. В доме моем бывала желанной гостьей.
— Выехали они благополучно. В Барабинской степи у знакомого госпожи Топорковой солдаты забрали тройку. Топоркова, желая выручить его из беды, посадила на свою тройку его жену. Они вместе доехали до ночлега в Груздевке.
На рассвете следующего утра этот знакомый, оказавшись негодяем и вором, подкупив ямщика, угнал с ночлега на двух тройках, бросив госпожу Топоркову и мою бабушку на произвол судьбы. Бабушка, напуганная всякими слухами, узнав о краже лошадей, умерла от разрыва сердца.
Лабинский побледнел, встал из-за стола и быстро пошел к двери.
— Куда, Лабинский? — спросил встревоженно Кошечкин.
— Жене пора лекарство дать.
Услышав знакомую фамилию, полковник вскочил.
— Кто Лабинский?
— Я, — шепотом ответил приросший к месту Лабинский.
— Вор! Омский богач Лабинский Григорий Павлович — вор! Так это из-за вас бабушка?..
— Позвольте? Какая бабушка? — растерянно говорил Лабинский.
— Вор. Третьи сутки ищу вас по всем селениям.
Лицо полковника исказила злоба, выхватив из кармана шинели браунинг, он дважды выстрелил в Лабинского.
Постояв неподвижно, положил браунинг в карман шинели.
— Прошу извинить, господа. Время такое подошло, когда надо око за око. Честь имею.
Перешагнув через труп Лабинского, Несмелов ушел в кухню.
За столом все сидели неподвижно. Кошечкин, встряхивая головой, беспрестанно икал…
3
Полковник Несмелов только на третий день, в селении около станции Обь, догнал свой третий Особый полк резерва Ставки, сформированный в Уфе накануне переезда директории в Омск.
В составе полка много башкир. Его командир генерал-майор Ломтиков часто болел, поэтому полком фактически командовал Несмелов. У солдат за свою справедливость он пользовался уважением, они между собой называли его «Наш безрукий»…
Разыскав избу, в которой ночевал генерал, Несмелов явился к нему, когда он парил в деревянной бадье больную ногу.
— Наконец-то появился, не запылился, — обрадованно приветствовал генерал Несмелова. — Представь, дорогуша, я даже волновался, отпустив тебя. Чего стоишь? Раздевайся. Услышишь новость, для меня долгожданную и желанную.
Несмелов, сняв шинель, положил ее на лавку.
— Разыскал конокрада? — спросил генерал.
— И даже застрелил.
— Значит, разыскал. Молодец. И застрелил? Пожалуй, правильно поступил.
Генерал, вынув ногу из бадьи, начал вытирать ее полотенцем. Несмелов наблюдал, с какой осторожностью и заботой генерал относился к ноге.
— Сильно болит?
— Прошлую ночь очень мучила.
Обернув ногу шерстяной портянкой, генерал сунул ее в валенок.
— Значит, застрелил? — как будто уверяя себя в услышанном, еще раз спросил генерал, подойдя к русской печке, а прислонившись к ней спиной, снова задал вопрос:
— Дети остались после покойника?
— Нет! Только вдова.
— Молодая?
— Не видел.
— Вдова пристроится. Что детей нет, это хорошо. Время такое, что женщине надо быть за мужской спиной.
— А мне кажется, что пришло время, когда нам надо быть за женской спиной. Наше счастье, что женщины с нами. Без них мы бы до Байкала перегрызли друг друга.
— Верно говоришь, дорогуша. Дано нашим женщинам в нас поглядом горячность и злобу остужать. А мы озверели от неудач, да и оттого, что понимать друг друга разучились из-за политической безграмотности. Значит, конокрада ты застрелил?
— И даже не сожалею. Даже, если хотите, доволен, что отомстил за бабушку.
— Но помнить об убитом все равно будешь, когда в тебе злоба перекипит. Жалость в людях очень стойкое чувство.
Чтобы сменить тему разговора, Несмелов спросил:
— Какую-то новость обещали?
— Обещал. Назначен ты командиром полка, а я, слава богу, свободен от сей напасти.
— И приказ есть?
— Как же, самим адмиралом подписанный. Вот изволь. Убедись.
Генерал достал из кармана френча листок и отдал Несмелову. Тот, прочитав приказ, хотел возвратить его генералу.
— Нет, дорогуша, клади в свой карман. И, конечно, прими мои поздравления.
— Вы к семье?
— Обязательно. На мое счастье, жена с дочерью сейчас в эшелоне на станции Новониколаевска.
— Совет примите?
— Если дельный, то обязательно.
— Возьмите в полку пару лошадей. Вестовой у вас надежный. Семью немедленно заберите из эшелона и на конской тяге вперед до границы с Маньчжурией.
— Прикажешь, дорогуша, понять тебя?
— Именно понять и воспользоваться советом. До сих пор вы мне доверяли. Не так ли?
— Значит, уверен, что должен следовать сразу до Маньчжурии.
— До той самой нашей Полосы отчуждения, на которой рельсы Китайской Восточной железной дороги. Спасибо, что Витте вовремя о нас позаботился. Что ж, счастливый путь. Лихом меня не вспоминайте.
— О таком, дорогуша, молчи. Но обещай и мне, старику, себя сберегать, чтобы еще раз с тобой встретиться. Знаю тебя. Иной раз очертя голову в опасность лезешь.
— А поэтому и живу до сих пор, правда, уже без руки. Убежден, что людской страх — магнит для любой пули. Когда пожелаете сдать полк?
— Он давно в твоих руках. Построй его хотя бы завтра, а я, попрощавшись с ним, в путь на паре гнедых. А сейчас, дорогуша, нам предстоит нанести визит к «Злому».
— Зачем к нему?
— Вчера потребовал меня к себе. Он теперь важная птица. Особо уполномоченный Ставки на магистрали по всем вопросам эвакуации союзных и своих эшелонов.
— Может быть, лучше будет, если я один повидаюсь с ним.
— Спасибо. Резонное решение, ибо ты теперь законный командир. По правде сказать, просто не выношу «Злого». Только обещай, дорогуша, держать себя в руках. Он весь пропитан наглостью.
— Разве не знаете, что мы, беседуя, уже теребили друг другу нервы?
— Когда?
— Под Курганом. Вы тогда лежали в госпитале.
— Что скажешь, если спросит, почему я не явился на свидание?
— Покажу приказ. Ему понадобился командир полка, он перед ним. Кроме того, он для меня не начальство.
— Ну, с богом. Бери мою лошадь, и на станцию. Всего каких-нибудь четыре версты. Может, побреешься?
— Не подумаю.
***
На станции Обь, вблизи города Новониколаевска, поодаль от товарных пакгаузов на запасном пути, неделю назад встал бронепоезд с двумя комфортабельными служебными вагонами.
В них помещался штаб генерал-лейтенанта Генриха Генриховича Лимница с новым званием Особого Уполномоченного по чрезвычайным вопросам военной эвакуации на магистрали Великого Сибирского пути.
Свою военную карьеру капитан Лимниц начал в русско-японскую войну в штабе генерала Куропаткина.
С театра военных действий в Петербург Лимниц вернулся в свите опального командующего, но с орденом «Владимира с мечами» и погонами подполковника.
О существовании Лимница прогрессивная общественность России с возмущением узнала в тысяча девятьсот шестом году, когда он, командуя карательным отрядом, искоренял последствия революционной крамолы в городах Поволжья.
Газеты тогда немало писали о его ревностной преданности престолу, а главное, не забывали упоминать о чинимых им зверствах при расправах с арестованными революционерами.
Неприглядная деятельность палача с офицерскими погонами вынудила правительство отозвать его с этого поста, даже обвинить в превышении власти, но кличка «Злой» со страниц газет запомнилась и особенно крепко теми, кто так или иначе был причастен к первой русской революции.
В августовские дни тысяча девятьсот четырнадцатого года, когда Россия вступила в войну с немцами, генерал Куропаткин, формируя свой штаб, не забыл вспомнить о приятном офицере Лимнице, не покинувшем его в тяжелые минуты опалы на полях Маньчжурии, и Лимниц вновь отбывает на театр военных действий в штабе генерала.
Февральская революция застает Лимница в чине генерал-майора. Но Лимниц хорошо помнит о своей деятельности в Поволжье. Опасаясь, что и о нем помнят революционеры, Лимниц отбывает с фронта спешно: сначала в командировку в Петербург, а из него на Южный Урал. В Катав-Ивановском заводе находит приют в качестве инженера и доживает в нем до счастливых дней чешского мятежа, когда Ян Сыровый со своим начальником штаба полковником Войцеховским в Челябинске свергают Советскую власть. Лимниц появляется в Челябинске, заводит знакомство с Войцеховским, быстро находит с ним общий язык и, с согласия Сырового, остается при его штабе.
И наконец, при появлении в Омске адмирала Колчака, Лимниц сначала на скромной должности при Совете министров, а после встречи с генералом Сахаровым, найдя в памяти общих знакомых по двум войнам, Лимниц почти всегда около генерала в той или иной должности по наведению порядка в борьбе с подпольными организациями большевиков.
В Челябинске, Уфе и Омске Лимниц любил вспоминать свою родословную. Особенно похвалялся преданностью монархии, упоминая при этом, что это у него родовая черта, ибо его предок при Николае Первом был среди офицеров, доставивших в Петербург декабриста Пестеля.
Любил он рассказывать и о своих расправах с революционерами, за что и заслужил от них кличку «Злой». Так эта кличка стала известна в колчаковской армии и утвердилась за генералом после того, как Лимниц расстреливал всякого заподозренного в симпатиях к большевикам.
***
Когда полковник Несмелов с вестовым подъехали к вокзалу станции Обь, светило яркое, но не греющее солнце, а от блесток на снегу ломило глаза. На площади на трех столбах с телеграфными проводами трое повешенных.
Узнав от дежурного по станции место стоянки бронепоезда с вагонами Лимница, Несмелов, спешившись, приказал вестовому ожидать его, сам направился к бронепоезду.
Из-за безветрия дым из труб паровозов столбами поднимался ввысь. Возле эшелонов толпы людей и солдат. Ревут гармошки. Подойдя к бронепоезду, Несмелов увидел часовых. Из вагона вышел Дутов, Несмелов отдал честь, но Дутов в ответ только кивнул.
Войдя в вагон, Несмелов разделся. Попросил надушенного адъютанта о себе доложить. Через минуту адъютант пригласил его пройти к генералу. Несмелов сошел в уютный салон, обитый синим бархатом.
— Ваше превосходительство, командир Третьего Особого полка полковник Несмелов явился по вашему вызову.
Лимниц стоял у окна спиной и, не оборачиваясь, спросил:
— Почему явились? Я вызывал генерала Ломтикова.
— Вы вызывали командира полка. Он перед вами.
Лимниц повернулся. Оглядев Несмелова, достал из кармана френча портсигар, закурил папиросу, положил портсигар на столик, на котором стояла бутылка вина и два фужера.
Генерал был высокого роста и, несмотря на годы, сохранил спортивность фигуры. Его характерное, волевое лицо даже красиво. Седые волосы в завитках. Холодные глаза пытливы, но спокойны, зато руки в постоянном движении. Их кисти то утопают в карманах, то, заложенные за спину, сжимаются в кулаки.
Сев в кресло возле столика, Лимниц, не глядя на Несмелова, заговорил:
— Позавчера у меня был разговор с Ломтиковым, но он ничего не сказал о своей отставке. Оказывается, обходительный, но не искренний старик. Себе на уме.
Несмелов, не дождавшись приглашения сесть, сел в кресло без приглашения.
Лимниц вынужден был исправить свою нетактичность.
— Прошу простить. Бардак, творящийся на железной дороге, совершенно издергал нервы. Мы с вами уже встречались.
— Даже совсем недавно.
— Помню. Тогда я не смог убедить вас.
— Да, не смогли.
— И вы оказались правы, Ринову с его казачками красные намяли бока. Надеюсь, что сегодня поймем друг друга. Итак Третий Особый в ваших руках. Дельная боевая часть. Нужно признать, что в этом ваша заслуга.
— Заслуга генерала Ломтикова.
— Не скромничайте. Вам это не к лицу. Я принял решение сблизиться с вами, несмотря на различность наших характеров. Но мы оба злы на большевиков, и уже это должно нас сближать. У вас так же, как у меня, есть кличка. Для своих башкир вы «безрукий». Итак полковник. Постойте, почему полковник? Еще в Кургане читал приказ правительства о производстве вас в генерал-майоры.
— Знаю об этом, но считаю, что сибирское правительство неполномочно присваивать воинские звания.
— Но даже адмирал Колчак признал это право за своим правительством, когда оно присвоило ему звание полного адмирала.
— Разрешите мне остаться при своем мнении на этот счет. Чин полковника получил, когда русская армия была императорской.
— Ну, батенька, империи теперь и след простыл.
— Значит, быть мне полковником.
— Дурацкая блажь.
— Прошу не забываться, ваше превосходительство.
Лимниц даже вздрогнул от сказанного Несмеловым, но увидев в его глазах злость, поднялся. Несмелов продолжал сидеть.
— Ставлю вас в известность, что мне даны на железнодорожной магистрали неограниченные права, включительно до права изменять маршруты любых воинских частей.
— Мой полк не на магистрали.
— Но около нее. Я решил, что он должен быть у меня всегда под рукой. Знаете, необходимость в боевой части у меня может появиться в любой момент. Поэтому вам придется в Новониколаевске занять эшелон.
— К сожалению, ваше превосходительство, у моего полка есть четкая директива Ставки, не подлежащая изменению.
— Знаю о такой директиве. Бред Каппеля: партизан опасается. Где они?
— Чуть впереди, ваше превосходительство. Надеюсь, об отрядах Щетинкина слышали? С ними даже генерал Розанов ничего не может сделать. Поэтому пребывание боевой части на колесах считаю абсурдом. Думаю, что многие части скоро с эшелонами расстанутся. Магистраль опасна для армии на колесах.
— Ваши соображения меня не интересуют. Вернее, мне на них просто наплевать, ибо у меня единственная цель — это сохранение порядка в движении на магистрали.
— Я уже видел ваши методы установления порядка на телеграфных столбах около вокзала.
— Вы смеете?
— Смею, ваше превосходительство. Ибо убежден, что теперь удавленниками наступления красных не остановить. Любая ваша расправа над местными большевиками тотчас вызовет контррасправу красного подполья, а на колесах тысячи женщин и детей.
— Полковник!..
— Не кричите. У меня тоже не слабый голос. Излюбленное вами «сахаровское слово и дело» ко мне не сможете применить. Мой авторитет противника большевиков крепок.
— Сегодня получите приказ.
— Не ставьте, генерал, себя в неловкое положение, ибо я ему не подчиняюсь. Мой ответ вам известен, поэтому разрешите быть свободным.
— Тогда дайте мне для бронепоезда две пушки.
— О чем просите, генерал? Мой полк боевая единица.
— Неужели придется брать пушки силой?
— Попробуйте. Не забывайте, что омская пора кончилась. Наступила пора, когда надо думать, чтобы выжить.
— Но у меня долг, который обязан выполнить. Долг перед всеми, кто на колесах.
— Прежде всего перед союзниками, чтобы они живыми доехали до Тихого океана. У меня тоже долг, но не перед союзниками, которых я не просил ввязываться. Мой долг важнее вашего, он перед солдатами, спасавшими Сибирь от большевиков по рецептам из Парижа, Лондона и Вашингтона. Разве их вина, что наши генералы не могли сговориться, кому из них сесть на белого коня для въезда в Москву? Надеюсь, согласитесь, что прав.
— Полковник, я прошу дать мне пушки, без них мой бронепоезд не имеет реальной боевой силы. Осмотрите его и поймете.
— Пушки не дам. Но прежде чем решите взять их у меня силой, помните, что артиллеристы Третьего Особого хорошие стрелки. Честь имею.
Несмелов вышел из салона. Сорвав с вешалки шинель и папаху, соскочил с подножки вагона, оделся и, сдерживая в себе душившую злость, зашагал, четко ставя ноги на утоптанную снежную тропу.