Глава 15
— Товарищ Васильев, приведите сюда того… как его… партизана, — распорядился начальник красного передового отряда Блохин.
Он был коренастый, черноусый, небольшого роста молодой человек, лицо сухое, нервное, утомленное, в прищуренных глазах настороженность и недоверие. Американская новая кожаная куртка, за желтым ремнем револьвер, американские желтые, с гетрами, штиблеты.
Ввели партизана. До полусмерти изувеченный, он две недели просидел в тюрьме. Левый глаз его выбит, голова обмотана грязной тряпкой. Торчат рыжие усы.
За столом, рядом с Блохиным, пятеро молодежи и один бородач, все в зимних шапках, с ушами. Семь винтовок, дулом вперед, лежат на столе. Чернильница, бумага. Тот самый зал, где был последний митинг. На знамени вышито: «Вся власть Советам». В зеленых хвоях портреты Ленина и Троцкого. Входят с докладами и выходят красноармейцы. Двое с винтовками у дверей.
— Ваша фамилия, товарищ? — начинает Блохин допрос, обмакнув перо.
— Курицын Василий, по прозвищу Курица, извините, ваша честь, — поправляя грязную тряпицу на глазу, вяло ответил партизан.
— Вы из отряда Зыкова?
— Так точно. Из Зыковского, правильно. Из его шайки.
— Какая была цель вашего прихода в город?
Курица хлопает правым глазом, трет ладонью усы и говорит:
— Порядок наводить.
— И что же, товарищ, по вашему? Вы порядок навели?
— Так точно.
Блохин, улыбаясь, переглянулся с улыбнувшимися товарищами, а Курица сказал:
— Ваше благородие. Я дубом не могу, в стоячку. Я лучше сяду… Дюже заслаб. Голодом морили меня, не жравши. Вот они какие варнаки, здешние жители. Избили всего… почем зря. Терплю… А все чрез Зыкова… — он чвыкнул носом и, как слепой, пощупав руками стул, сел.
Бородач подошел к партизану, отвернул полу барнаульского полушубка, сунул ему бутылку водки и кусок хлеба:
— Подкрепись.
Курица забулькал из горлышка, крякнул и стал чавкать, давясь хлебом, как голодный пес. Лицо его сразу повеселело.
— Почему ваш отряд разрушил крепость, сжег имущество республики, склады, монополию, дома граждан? Товарищ Курица, я вас спрашиваю.
— Чего-с?
Блохин повторил.
— А по приказу Зыкова, — привстал, почесался и опять сел Курица. — Он, проклятый Зыков, чтоб его чрез сапог в пятку язвило. Бей, говорит, в мою голову — я ответчик. Эвот я какой одежины через него мог лишиться: господска шуба с бобрячьим воротником. Вернул меня, Зыковскую площадь велел назвать… Вот я и назвал. Едва не укокошили. Очухался, гляжу — в тюрьме. А я уж думал, что померши. Вот как… хы!.. И глаз вышибли… — голос его стал веселым.
— Где вы взяли шубу, товарищ?
— А так что нам Зыков дал.
— А вы кто? Чем занимались?
— То есть я? Мы займовались, известно дело, хрестьянством. Всю жизнь на земле сидим. Из самой я из бедноты, можно сказать, дрянь мужик, самый бедный, из села Сростков… Поди, слыхали? Село наше возле, значит…
— А ведь ты, Курица, с каторги сбежал, из Александровской каторжной тюрьмы. Ты лжец! — и глаза Блохина из узеньких вдруг превратились в большие и колючие.
Курица завозился на стуле:
— Кто, я? Кто тебе сказал?
— Твой товарищ. Тоже партизан.
Курица вдруг ошалел. Вытаращенный глаз его завертелся, и все завертелось пред его взглядом: стол, комната, винтовки, серьезные вытянутые лица красноармейцев, а чернильница подскакивала и опять шлепалась на место.
— Какой такой товарищ? Врет! Как кликать, кто?
— Это тебя не касается, — рубил Блохин, пристукивая торцом карандаша в столешницу. — Откуда у тебя взялись часы, трое золотых часов, тоже Зыков подарил?
— Не было у меня часов.
— Гражданин Стукачев! — крикнул Блохин. — Позовите гражданина Стукачева.
Тощий, как жердь, портной вошел, хрипло кашляя. Скопческое лицо его позеленело, сухие губы сердито жевали, поблескивали темные очки:
— Я его, подлеца, от смерти спас… А понапрасну, не надо бы их, злодеев, жалеть. Часы, вот они… В штанах нашли у разбойника.
— Засохни, кляуза! — крикнул Курица и закачал с угрозой шершавым кулаком: — Вот Зыков придет, он те… Да и прочих которых не помилует, всех под лед спустит… хы! Начальнички тоже…
— Молчать! — прозвенело от стола.
Опрашивались еще свидетели, вместе с отцом Петром Троицким.
Дыхание отца Петра короткое, речь путаная, сладкая, священник волновался. Он красную власть почитает, он всегда был сторонник силы и справедливости, так как лозунги Советской власти, поскольку ему известно из газет и отрывочных слухов, всецело совпадают с заветами Евангелия. К белым же он был совершенно равнодушен: ибо полное их неуменье властвовать и воплощать в себе государственную силу привели к такому трагическому состоянию богохранимый град сей. А Зыков, что же про него сказать? Сектант, бывший острожник, изувер, человек жестокий, властный, якобы одержимый идеей восстановить на Руси древлее благочестие. Но отец Петр этому не верит, ибо дела сего отщепенца не изобличают в нем религиозного фанатика. Напротив, в нем нечто от Пугачева. И ежели глубоко уважаемые товарищи изволят припомнить творение величайшего нашего поэта Александра Пушкина…
— Ну, положим… — иронически протянул Блохин и прищурился на закрасневшегося попика.
— Совершенно верно, совершенно верно! — поспешно воскликнул попик. — Я не про то… Я, так сказать, с исторической точки зрения… Конечно же, Пушкин дворянских кровей и в наши дни был бы абсолютным белогвардейцем. И, конечно, понес бы заслуженную кару… Яснее ясного.
Блохин, нагнувшись, писал. Красноармейцы зверски дымили махрой. За окнами уже серел вечер и чирикали воробьи. Курица икал, прикрывая ладонью рот, глаз его сонно слипался, подремывал.
— Гражданин Троицкий и вы, граждане, можете итти домой.
Подобострастный поклон отца Петра, торопливые шаги нескольких ног, независимые удары палкой в пол уходящего портного.
— Гражданин Курицын…
Одинокий партизан еле поднял плененную сном голову и вытянул шею. Блохин что-то читал, голос его гудел в опустевшей зале. И когда с треском разорвалось:
— Расстрелять!
Курица крикнул:
— Кого? Меня?! — голова его быстро втянулась в плечи опять выпрыгнула, и он повалился на колени. — Братцы, голубчики!.. Начальнички миленькие… — тряпка сползла с головы, глазная впадина безобразно зияла.
— Но, принимая во внимание…
Курица хныкал и слюнявил пол, подшитые валенки его, густо окрашенные человеческой кровью, задниками глядели в потолок. Когда его подняли и подвели к столу, он утирал кулаком слезы и от сильной дрожи корчился.
— Курица и есть, — сказал бородач. — А еще водкой его угостил…
Курице сунули в руки запечатанный конверт, что-то приказывали, грозили под самым носом пальцем. Весь изогнувшийся, привставший Блохин тряс револьвером, кричал:
— Понял?!.
— Понял… Так-так… Так-так… — такал Курица, ничего не видя, ничего не понимая.
Его увела стража.
— Приведите этого… как его… Товарищ Васильев! Приведите другого Зыковского партизана.
В комнату, в раскорячку и сопя, ввалился безобразный человек.
Блохин исподлобья взглянул на него, брезгливо сморщился и звеняще крикнул:
— Имя!
Отец же Петр, кушая с квасом толокно, говорил жене:
— Пока что, обращенье вежливое… Надо, в порядке дисциплины, предложить свой труд по гражданской части. Интеллигенции совсем не стало, — и громыхнул басом на Васю, сынишку своего: — Жри, сукин сын! Жулик…
Вася, худой, как лисенок, давится слезами, тычет ложкой в миску, давится толокном, чрез силу ест. После горячей порки ему очень больно сидеть.
Вот весной Вася угонит чью-нибудь лодку, уедет к Зыкову. Отца он ненавидит и на мать смотрит с презреньем: с толстогубым партизаном эстолько времени валандалась. Толстогубый парень, как спускался с лестницы, подарил Васе будильник и еще бронзовую собачку, очень красивенькую: «На, кутейничек. Я на твоей мамке вроде оженившись». Так и сказал парень, ноздри у парня кверху, и глаза, как у кота, Вася это хорошо запомнил. Вася совсем даже не жулик, раз подарили… А к Зыкову он уедет обязательно. Зыков по лесам рыщет, а в лесах медведи, черти, лешие… Вот бы сделаться разбойником. Ну, и занятная книжка — Разбойник Чуркин. Книжку эту и другие разные сказки он добывал у Тани Перепреевой. Вася очень любит сказки.
Любит сказки про богатырей и купеческая дочка Таня. Ха, быть любушкой богатыря, ходить в жемчугах, в парчах, спать в шатрах ковровых среди лесов, среди полей, будить рано поутру своего дружка заветного сладким поцелуем.
И от страшной кровавой были Таня Перепреева, большеглазая монашка, едет в голубую неведомую сказку, чрез седой туман, чрез белые сугробы, чрез свое девичье сказочное сердце… «Зыков, Зыков, миленький».
Зыков, сам сказка, весь из чугуна и воли, с дружиной торопится в поход. Но вот задержка: надо отправить жену, Анну Иннокентьевну, в дальнюю заимку, здесь опасно, да и с глаз долой… Анна Иннокентьевна плачет. Как она расстанется с ним? Но пять возов уже нагружены добром, и ямщики откармливают коней.
— Знаю… С девченкой снюхался… Эх, ты! — корит его Анна Иннокентьевна.
Зыков топает в пол, стены трясутся, Иннокентьевна вздрагивает и под свирепым взглядом немеет.
А по гладкой речной дороге едут всадники: Курица и два красноармейца. Они нагоняют подводу. В кошеве мужик, баба и два парня. Один глазастый и такой писаный, ну, прямо — патрет. Только ничего не говорит, немой… рукой маячит, а сам в воротник нос утыкает, будто прячется.
— Путем дорогой! — кричит Курица, он норовит завести разговор, но красноармейцы подгоняют.
Едут вперед и долго оглядываются на отставшую кошевку.
— … Здорово, Зыков!… Вот бумага тебе от начальника…
Курица потряс конвертом, голос его был с злорадным холодком.
В горнице пусто, как в обокраденном амбаре. Хозяйки нет. За пустым столом, среди голых стен, сидели четверо.
— Начальник тебя в город требует… Немедля… Теперича, брат, новая власть, а ты так себе… — говорит Курица, часто взмигивая глазом.
Красноармеец сказал:
— Нам желательно выяснить вашу плацформу, товарищ Зыков. Кто вы, большевик или не большевик?.. Вашу тактику?.. Начальство желает…
У Зыкова грудь, как наковальня, и руки, как сваи. Он молча вскрыл конверт и близко поднес к глазам бумагу. Два раза перечел, потом неторопясь, разорвал ее на двое: — Что ты делаешь! Зыков! — разорвал вдребезги и бросил на пол:
— Писал писака, — сказал он, громыхая, — а звать его — собака. Так прямо ему и передайте.
Три груди усиленно дышали. Торопливо проскрипели под окном шаги.
— Тогда мы вас должны арестовать…
— Так арестуйте! — Зыков разом опрокинул вверх ногами стол и поднялся головой под потолок.
Красноармейцы схватились за винтовки, Зыков за безмен. Курица сигнул к печке, кричал куриным криком:
— Ребята, не трог его, не трог!.. В смятку расшибет.
— Начальство?! — чугунный Зыков швырял, как ядра, чугунные слова.
— Над Зыковым нет начальства! Зыков сам себе царь!
— Товарищ Зыков, товарищ Зыков… — стучали зубами красноармейцы: — нам велено…
— Положить винтовки, — властно приказал Зыков, и по-орлиному глянул им в глаза.
Послушно, как напуганные дети, сразу обратившись в детей, оба молодых парня выпустили из рук ружья и стояли во фронт, каблук в каблук.
Зыков не торопясь зашагал к двери. Им показалось, что прошел мимо них поднявшийся на дыбы конь, и горница враз стала тесной, маленькой.
— Эй! — крикнул Зыков за дверь и — вбежавшим людям: — Этих двух взять под караул. Напоить, накормить. Утром отправить в обратный путь. С Курицы чалпан долой… Чтоб другой раз не попадал в руки, кому не следует. Башку показать мне.
Курица взвизгнул и, лишившись чувств, пластом растянулся на полу.