Глава 33
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ХЭДА
Последняя походная ночь застала путников, или странников, как говорил Сибирцев, в деревне Матсузаки, где все жители знали и ждали посла Путятина.
Только теперь, когда Алексей добровольно отказался, от возвращения в свой мир, его с силой потянуло туда, и тут, кажется, ни на что смотреть не хотелось. Все казалось легким и чуждым, на что можно любоваться лишь недолго. Что казалось ярким, чудесным и заманчивым, тускнело и переставало существовать.
– Возьмите гитару и сыграйте романс Алябьева! – попросил Путятин после умывания теплой водой, задержавшись на крылечке с полотенцем на плече и обращаясь к стоявшему у каменного фонаря Сибирцеву. – Эта гитара мексиканская, у нее звук сочней, чем у нашей.
Гитару подарили американцы, но Алексей так ни разу не спел на «Поухатане» и струны не тронул. Но за гитару благодарил Пегрэйма и Крэйга.
– Я еще приду за вами на торговом судне, – сказал ему на прощанье Крэйг.
Во тьме, в той стороне, где море, засветилось пятно, словно среди воды тлели гигантские пни. Что-то теплое чувствовалось в ночном воздухе, несмотря что день минул сырой и прохладный.
После ужина Сибирцев взял гитару, вышел и присел на скамейку.
Теперь, простившись снова, а может быть, и навсегда, Алексей почувствовал, как все далекое и свое прекрасно. Зимой в маскараде Верочка явилась в тунике, а на голове тонкий золотой обруч в изумрудах, волосы распущены до пояса. Какой был восторг, как ее все обступили... Когда поет Алябьева, выводит трели соловья, как артистка.
Появился из тьмы Можайский и уселся рядом на скамейке у фонаря, как мальчишка коснувшись плечом товарища.
– Ведь вы это алябьевского «Соловья» играете? Спойте, пожалуйста!
– Спой, Алексей! – сказал из тьмы Шиллинг.
– Это не для меня... Нужен женский голос.
– Не все ли вам равно? Кто тут вас осудит, кто здесь упрекнет!..
Может быть, у всех, как и у него, за последние дни звучали какие-то любимые мотивы, словно голодны были по пению и музыке.
– Смотри, такая ночь прекрасная, и тепло...
Он что-то тихо напевал, кажется, тоже всем знакомое и забытое, напоминавшее о далеком и покинутом... Такие сантименты морских пиратов!
– Тихи, брат, деревья, и море стихло... – шепнул Можайский, словно боясь нарушить тишину. – Вон самураи стоят с фонарями и не шевельнутся.
Сибирцев взял несколько аккордов посильней. Ему стало легче от этих давно не тронутых струн, зазвучавших вдруг в полную силу. Он был сейчас, во тьме, как бы свободен в своем чувстве, хотя знал, что его все слушают, притаился весь усталый, избитый ходьбой бивак.
За вершинами сосен на холме покраснело небо.
Плотина, сдерживавшая чувства, не выдержала, и Алексей, не стыдясь уже более себя, запел любимый всеми романс, теперь уже смиряя свою тоску и постепенно начиная любоваться собственными чувствами.
А над близкими лапами сосен занималось красное зарево, и стали видны все их черные кисти длинных игл, как у пиний или кедров. Собиралась всходить ущербная лупа, она скоро совсем исчезнет и народится вновь, и с ее рождением в виде слабой серебряной травинки начнется буддийский Новый год, и весь народ запирует и загуляет, остановятся работы, наступит самый большой праздник... Оюки, верно, наденет новые, еще более прекрасные наряды. Кажется, время самых ранних цветов. И леса понемногу начнут просыпаться, и вся страна превратится в сплошной ухоженный сад, украшенный храмами и пагодами. А у нас уже минули крещенские морозы, купанья в прорубях, водосвятия, святки, прошли гаданья, крещенские вечера и уже близится заговенье...
Пронеслись в ночи фразы, произнесенные со всей силой пробудившегося чувства. Жесткая земля и голоствольный лес вокруг оставались молчаливы и немы.
Перед скорым возвращением в Хэда все собирались со смехом и шутками поутру, а потом зашагали по хорошей, утрамбованной дороге, почувствовалось, что скоро наступит труд, скудная рабочая жизнь, нешуточные испытания.
Тацуноске шел с Посьетом.
Их было трое, переводчиков, похожих друг на друга лицами и именами: Такеноске, Татноскэ и Тацуноске.
– Население и все японцы сегодня не спали, – сказал переводчик.
– Что-нибудь случилось? Кто-то нас опасался? Кто же опасался?
– Нет... Знаете, кто-то пел прекрасно, и все слушали...
– Это Сибирцев пел.
– Это вы! – Японец взглянул на Алексея, сделал вид, что смутился, как меломанка при виде знаменитости. – Это было чудесно. Мы очень тронуты... Япония никогда не слыхала ничего подобного. Япония, это-о... покорена... совершенно...
– Но у меня голос неподходящий для этих романсов. Нужен другой голос... выше.
– Это очень чудесно! И лучше, и выше уже невозможно!
Чем ближе Хэда, тем чаще вспоминается жизнь там и Оюки. Как она сожалела, когда Алексей уезжал... Оюки приближалась, как сама судьба. Он сам от Верочки отказался надолго. Когда он заявил, что не пойдет на «Поухатане», сердце его печально екнуло, словно закрылся замок в нем. Ведь он вытянул жребий идти в Америку и в Петербург через Германию. Он мог бы повидать ее. Отказывался из рыцарства, из гордости перед американцами, из верности товарищам. Иного, выхода не было. Это мой долг! Нечего сожалеть, как бы страшно ни было. Смотрел я в лицо смерти и ждал ее. Но смерть меня миновала, однако судьба подготовила другой удар, не менее тяжелый, может быть, чем смерть. Надо уметь и уступать! – вдруг вспомнил он слова Путятина.
Больше уступать и терпеть, чем Алексей, вряд ли возможно. Оюки приятна ему, может быть, и ждет. Хотя вряд ли. Около нее – общество! Она ему чужда. Забавна она, мила, конечно. И все! Никаких нечистых поползновений он не позволит. Никаких развлечений. Признавался, что-то фанатическое было в его характере... Он мог служить идее или своему решению с истовостью. «Я и так всегда уступаю!» – сказал себе Сибирцев.
– У нас много земли, – говорил мичман Зеленой.
Сразу разговор утек совсем в другую сторону по ряду офицеров, шедших гуськом за адмиралом.
– Мы им строим судно – вот наша уступка!
– Уйти немедленно и прервать переговоры!
Мысли и фразы тем отрывистей, чем сильней устаешь. Жарко, горы – то вверх, то вниз.
– Они очень умело шантажируют китайцев, – говорили сзади. – Провокация, а затем наказание и насильственный ввоз опиума как штраф... Сделал тот, кто выиграл.
Другой голос говорил о Пьющих Воду, как один матрос принес рис в такую семью.
– И в Англии это есть, – сказал Путятин. – Но не Пьющие Воду, там и воды такой нет, как здесь... «Дышащие Воздухом»! Так называются батраки, изъезженные старые кони, костистые и обычно рослые, изношенные люди, с волосами, как пакля, харкающие кровью или угольной пылью. Кроме права дышать воздухом, у них нет никаких прав. Их дети, подрастая, пополняют собой лондонские тюрьмы и трущобы. «Дышащие Воздухом», господа!
Все смутились и умолкли. Адмирал перебил весь разговор про Японию.
«...Морозные окна в иглистых льдах, за ними в голубизне зимнего вечера льды Невы. Сильные девичьи руки пробегают по клавишам, и жадно ждешь музыки, угадывая ее за первыми таинственными аккордами».
Путятин молчал. Память о переговорах еще была свежа. Голова высвободилась на время, и можно запросто поговорить на пешем переходе в лесу со своими офицерами, которых как бы впервые видишь, – так отчуждало все эти годы Евфимия Васильевича заботившее дело.
Он сам полагал, что в Императорской гавани надо строить порт и город. Но центр нового края должен быть южней, где-то близ гавани Посьета, где бухты не замерзают либо замерзают ненадолго. Но для этого надо выговорить себе права, вернуть те земли. Только там!
Но нельзя мечтать, а тем более говорить про это офицерам. Их рассуждения на эту тему – распущенность, маниловщина! Почему? На этот вопрос Путятин в мыслях не желал бы отвечать. Он знал, почему...
– Когда два десятка артисток танцуют и подхватывают все свои арсеналы шелков и кружев до подвязок и их общее форте до крика, что-то ошеломляющее, а все вместе грациозно и пикантно...
– Да, какое зрелище! Скажите!
– А вы знаете, что у японцев гейши исполняют сцены раздевания догола...
– Вы видели?
– Нет. Но Кавадзи обещал показать.
– Это, может быть, в Европу надо перевезти, и там открыть кабаре с гейшами.
– Как будто европейских артисток нельзя научить! Им же не много осталось снять...
Туники и диадемы, верховая езда, балы и опера, рождественские вечера – все это трогательно и интересно. Верочка выросла в деревне. В детстве она бегала без надзора с детьми крепостных, даже ездила верхом поить крестьянских лошадей. Она развилась в деревне. Любила читать рассказы Тургенева и даже сказала однажды Алексею, что вот, мол, во многих книгах изображается светская жизнь или битвы, воинственные подвига, великие преобразования, а как бедны мыслью многие такие книги по сравнению с рассказами Тургенева о ничтожных, казалось бы, рабах. Какой высоты современной мысли достигает Тургенев в изображении бедных крестьян! И у него в рассказах, как это ни странно, простор уму.
Да, это был их милый мир, может быть, бедней, чем мир «света», но в котором, как в рассказах Тургенева, был простор для мысли и чувства.
На повороте дороги встретились лейтенант Энквист, матросы Маточкин и Рудаков и мецке Танака. Матросы и японцы встали в ряд и вытянулись. Энквист рапортовал.
Путятин спросил про Лесовского.
– Степан Степанович был болен. Сегодня первый день как встал. Дорогу дальше размыло, надо идти вниз и по берегу под обрывом. Александр Сергеевич там ждет, приготовлены баркасы.
Японцы уже известили Лесовского и Мусина-Пушкина, что посол приближается и что он с успехом заключил договор. Они придавали большое значение прибытию посла и намекали офицерам, что надо устроить торжественную встречу.
– Хотели сами устроить церемонию, но мы взяли на себя...
– А где Степан Степанович?
– Он упал на стапеле, чуть спину не сломал и отлеживался эти дни.
Адмирал велел задержаться матросу Маточкину. Энквист пошел вниз с Посьетом.
– Что у вас нового? – спросил Путятин.
– А вот пойдете на шлюпке, ваше превосходительство, так все увидите. Климат тут плохой. Онемеют голени, все болеют.
– А в лагере?
– Все пока слава богу... Все живы.
– А корова дает молоко?
– Корова доится. Только Пушкин арестовал Берзиня и отставил от дойки.
– Как? – остолбенел Путятин. – За что же?
– Не могу знать.
– Кто же за ней ходит?
– Да все!
– Что же с капитаном?
– Был в жару, да сегодня уже поправился, но доктор не велел выходить из дому, а он уж кричал... Я слышал...
– А Колокольцов работает?
– Они также на квартире у старосты и вместе работают хорошо.
– У старосты? – переспросил Путятин.
Оставалось каких-нибудь полверсты, и пока их идешь, еще можно чувствовать себя простым человеком.
– Алексей Николаевич, и почему вы все стараетесь знакомиться с японками, а нет у вас дружбы с самими японцами?
«Вы сами ведь тоже не с англичанами дружны, а англичанку выбрали!» – хотелось ответить Леше.
– Вот я... японцам посоветовал лучших и самых разумных плотников отправить в Европу или Америку учиться. Это будущие инженеры и строители новой Японии. Так?
– Да, так точно, Евфимий Васильевич!
– Почему же ни у кого из вас нет дружбы с ними? Посмотрите в будущее. Уйдем и будем хвастаться победами над дамами!
– А вы подружились с кем-нибудь из японцев, Евфимий Васильевич? Они ведь народ уклончивый...
– А японки не уклончивы? Я когда-то дал вам приказание и совет, еще на корабле, обучаться японскому языку у Гошкевича. Тогда вы на меня посмотрели, как американцы говорят, с синим видом, а теперь благодарны мне. Японский язык еще как вам пригодится! Хотя и не всегда для дела! Вот теперь я даю вам совет: подружитесь с молодым энергичным японцем, у которого есть будущее. Это нужно и вам, и России! Ведь вам придется жить с соседями. Вот отец Махов подружился с бонзами, Гошкевич – с докторами и учеными. Азию надо изучать. Из-за невнимания к азиатским странам, из-за нашей провропейской устремленности, из-за неумения отличать великие страны Азии и великие цивилизованные народы от племен, обитающих в лесах, мы можем быть ввергнуты в ужасные несчастья. Какая-то, мол, отсталая цивилизация... Подумаешь, столько-то ей тысяч лет! А мы Европа, с пушками и с театрами. Конечно, хорошо, певицы хорошие, и балет есть. Но знать, изучать, увидеть, найти в каждом народе то, что заслуживает уважения... И тогда не будет неожиданной резни, не прорвется веками накопленная обида. Дружите. Изучайте. Знайте. И жандармы для вас не помеха. Им надо объяснить, у них тоже есть головы на плечах.
– Есть ли? – сказал все тот же Зеленой. – Как я рад!
– Степан Степанович хороший! – говорил Маточкин. – Вернулись и все о нас заботятся. И все подавал пример, купался в холодном море и нас уговаривал. Выйдет из воды и стоит на ветру, не торопится, пока денщик вытрет его полотенцем. А придет в казарму и чихнет. Глухарев говорит: «Вы нездоровы, ваше высокородие, не заболейте от купанья. Сейчас не время». – «Много ты, старый дурак, понимаешь! Это полезно для здоровья. Идя на войну, моряку надо закалиться». Пока холодно было, и ему обходилось. А стало теплей, он упал на стапеле и сразу слег. Горел, говорят, как в огне, бредил и все призывал плотников, кричал: «Спасите меня!..»
«Упал, анафема, с доски, – думал про себя матрос – Может, кто-то подстроил живодеру!»
«Да уж известно, что могло присниться, если не знал, выживет ли! – подумал Путятин. – Возможно, теперь стихнет».
За деревьями открылась бухта. Все вышли на берег.
Около двух шлюпок стояли матросы в киверах и с ружьями. Четырехугольником построился духовой оркестр и сияет медными начищенными трубами. Гребцы сидят в баркасах и держат весла вверх.
«Вот и конец отдохновения души!» – подумал Путятин. Предстояло снова стать грозным адмиралом, морским королем и всех забрать в свои руки, в жесткие рукавицы.
Воздуха много, горы расступились, солнце сияет в голубом воздухе, Фудзи растаяла, в небе висит лишь одна ее шляпа.
В шлюпке Путятин встал от удивления. В ущелье Быка площадь застроена, по ущелью сделана лесотаска со спуском бревен на веревках, край которых намотан на блоки внизу, и вверху, на горе, что-то вроде подъемного шкафа на американском пароходе, но без паровой силы. Стоит стук, грохот, звенят молоты, свистят пилы.
Лесовский болел, Колокольцов долго был в отлучке, а дело тут, как видно, ни на час не останавливалось.
Не разрешив офицерам разойтись по квартирам, Путятин приказал немедленно собраться всем в храме Хосенди.
Капитан Лесовский сидел за столом в старом, выцветшем сюртуке. Он похудел и был бледен; надо ожидать, что стал еще злее.
– Ежедневно после молитвы и завтрака приказываю назначать строевые ученья, – заговорил адмирал. Он говорил о том, что людей надо воодушевить... пересмотреть оружье, обувь, одежду... инструменты... Парусные ученья, занятия, молитвы...
Про постройку пока не говорили, надо сначала все посмотреть.
«А вот вы говорили, что у Сайлеса и Джексона рожи как у обезьян. А мы сами? Вот все офицеры в сборе. Что за рожи! У Пушкина так лицо сморщилось, что торчит лишь нос картофелиной и усы. У второго штурмана и у артиллериста появились бороды. Еще один, – Путятин на миг позабыл фамилию этого офицера, – щупл, мал, а каким козырем держится! Лыс, а виски фабрит, усы как у таракана, у другого – моржовые. Еще видна лысеющая голова, как из седых гвоздей, – стрижка «ежом». А каковы физиономии, таковы и интересы: сплетни, обиды грошовые, размышления о наградах и выгодах. Барон Шиллинг блондин, белый совершенно, поминутно меняется выражение узкого лица, все время выражает оттенки важности, собственного превосходства. У этого усы нежно выхолены. А вот Зеленой – как пивная бочка!»
– Господа! – заговорил капитан тускло, своими как бы мертвеющими глазами зорко приглядываясь ко всем. У него лик вечного придиры, нудного служаки. – Напоминаю вам, что в новом уставе нашего флота, который составлен его высочеством генерал-адмиралом великим князем Константином, отменены шпицрутены. Устав гуманен. Но это не значит, что мы можем распускать людей.
Прошу всех запомнить и действовать согласно уставу! – сказал капитан тягучим, противным голосом. – Офицер не только командует. Офицер подает пример соблюдения высокой нравственности нижним чинам и несет как за себя, так и за них полную ответственность. Действуя личным примером. Личный пример, господа офицеры... Это все, что я хотел сказать. Займитесь с людьми уставом, господа, и заново выучите этот параграф: пусть знают, что офицер помнит свой нравственный долг, несет полную ответственность и служит примером.
Леша вышел со всеми вместе. Вот он и дома. Вот родник у дома Нода, каменные ворота.
Офицеры веселой гурьбой вошли в тихий, теплый от солнца двор своего храма, спеша к восьмикомнатной пристройке. Дверь ее распахнулась, и навстречу выбежала Оюки. Лицо ее сияло, волосы из-под светлой наколки торжественно лились агатовым ливнем по оранжевому кимоно. Большая, со стройными ногами, распахнув сильные руки и сияя, как наскучившийся ребенок, она кинулась с разбега к Сибирцеву прямо на грудь и крепко обняла его за шею и поцеловала.
– А-ре-са! А-ре-са! – в восторге восклицала девушка. – Говорю по-русски! Говорю по-русски! – Она держала его за рукав и вела в дом...
– Молока почему нет? – спросил Путятин, садясь с капитаном обедать. Он после заключения договора всю дорогу шел и думал, что придет в Хэда и попьет молока. Это была мечта и отрада.
– Молока нет больше, Евфимий Васильевич, – безразлично ответил Лесовский, – тут не до молока.
«Он в своем уме? – подумал Путятин. – Как? Зная, что это так важно для меня. Весь мой труд зависит от здоровья... Такая неделикатность... Скотство какое-то! Он и со мной не должен быть черствым, живодером, как его матросы зовут... Впрочем, он болел...»
– Почему же нет молока? – Путятин сильно обиделся в душе, как давно с ним не бывало. Много ли ему надо самому! И даже этого не могли! Он и так скромен до крайности!
Тем временем Лесовский, кажется, опомнился и с большим вниманием сказал:
– Александр Сергеевич Мусин-Пушкин посадил матроса Берзиня, доившего корову, под арест, и корову некому стало доить... Я был болен все это время и только сегодня узнал...
Суть дела не менялась. Евфимий Васильевич обратился к адъютанту:
– Ко мне лейтенанта Мусина-Пушкипа!
Старший офицер вошел с сознанием полной правоты и готовности головой отвечать за все, что тут им сделано во время болезни капитана.
– Почему у вас Берзинь под арестом? Зачем лучших матросов наказываете?
– Какой же он лучший? Он лгал. Он уличен в преступлении, Евфимий Васильевич.
– Пожалуйста, подайте рапорт. И я вам сейчас не Евфимий Васильевич. Почему Берзинь под арестом? А? Я вас спрашиваю! Отвечайте! Где молоко? Молчать! Корова не доится?
– Какая там корова! Честь России, ваше превосходительство... Берзинь уличен в сношениях с экономкой хозяина, которому принадлежит корова. Он предстанет перед военным судом, как в военное время.
– Вы в уме? Да вы спятили?
– Я в уме, ваше превосходительство! Я знаю, что делаю. Я этого матроса боготворил! Теперь он для меня никто! Он опозорил экипаж!
– Чем он опозорил?
Пришел Берзинь с часовым.
– Почему корова не доится? – спросил адмирал. – Ведь если вымя запущено, все пропало... Как тут быть? Я ни жить, ни работать тут не смогу без молока. На корабле у меня лекарства были, да все потонуло. Теперь одна надежда...
– Евфимий Васильевич, – заговорил похудевший, изможденный матрос, – корова-то ничего...
– Как ничего? – Путятин, казалось, рехнулся. – Как? Молчать! – завизжал он. – Как ничего? Как ничего? Как же! – Он вскочил и ударил матроса по уху. – Я тебя! Я тебя... Я тебе... Ах ты...
– Евфимий... Евфимий Вас... корова-то доится... корова доится... Клянусь вам! – приговаривал Берзинь под оплеухами. – Вай-вай-вай! – заорал матрос.
– Доится? – Адмирал опустил руки. Отчаянный крик привел его в себя.
– Да теленок ведь у нее, он сосет. Я справлялся.
– Видите, каков подлец? Он под арестом, а справлялся! – сказал Мусин-Пушкин.
«Сволочь, какая рука крепкая!» – подумал Берзинь.
– За корову не беспокойтесь, Евфимий Васильевич. Дозвольте мне взять с собой часового и сходить. Мы живо доставим вам молоко!
Адмирал схватился за голову: «Какой позор!»
Берзинь не мог сказать, как он старался, помнил, из-под ареста по ночам лупил через городьбу и ходил к японке, никто, кроме часовых, не знал об этом, и все старались ради адмирала и советовали Янке стараться и ублаготворить экономку самурая, и он по ночам отдаивал корову, чтобы не заболело вымя. Но сказать всего этого нельзя адмиралу, приходилось съедать оплеухи.
– Я не забыл интересы вашего превосходительства, – оправдывался Мусин-Пушкин. – Я посылал доить унтер-офицера... Матросы отказывались, говорили, что не казацкое дело...
– Я вам этого не прощу, – сказал Путятин в то время, как Берзинь и часовой внесли два кувшина из-под сакэ, наполненные молоком. – А ты ступай под арест и там сиди, пока не будет суда, – сказал адмирал. – Спасибо тебе, братец, но закон есть закон...
– Разрешите освободить его в таком случае! – закричал Мусин-Пушкин. – Зачем так издеваться надо мной?
– Ах, это вы за себя так беспокоитесь?
– Я служу верой и правдой... У меня были дисциплина и порядок! Экономку, как подданную иностранного государства, я не смел привлечь в свидетельницы.
– Это всегда так. Все иностранки отступаются от своих кавалеров, если дело грозит судом. Значит, и в Японии как в Европе! Это верно. Не знаю, откуда берутся сюжеты для «Кавказских пленников»? Неужели на Кавказе женщина преданней и благородней, чем всюду? Я ничего подобного в жизни не видел. Жаль! Я думал, что японки не таковы!
– Точно так, ваше превосходительство, они бессердечны.
– Я сегодня больше не могу продолжать наш разговор. Идите в лагерь и наведите там дисциплину.
«Больше никогда не буду так стараться и заботиться о нравственном самосознании!» – подумал Пушкин, идя из храма по пустырю к лагерным воротам.
За храмом Хонзенди раздавался оглушительный дружный хохот молодых голосов. Все офицеры и юнкера там.
Шел бой петухов. Юнкера, стравливая своих любимцев, с криками хватали петухов, кидали их на противников.
– Где вы петухов раздобыли? – спрашивал Сибирцев.
– Пока вы не были в Хэда, тут много воды утекло! – отвечал Зеленой.
– Капитан может задать вам распеканцию, – заметил Шиллинг.
– Что вы! Наш капитан уже другой!
Тут раздался всеобщий восторженный крик. Большой петух был сбит маленьким рыжим соперником.
Юнкера велели японцам забирать петухов, и сборище стало расходиться. Обсуждались выигрыши. Четверо юнкеров бойко и бодро шагали в ногу одной шеренгой.
Хэда, Эдо и Синода...
Тру-ля-ля-ля-ля...-
запел Лазарев.
Нет девицам перевода,
Тру-ля-ля-ля-ля... –
подхватили его товарищи.
Во саду ли, в огороде,
Тру-ля-ля-ля-ля...
В Хэда, Эдо и Синода...
В отдалении четверо японских парней, держа в руках петухов, так же дружно шагали в ногу следом за юнкерами.
Ва шу ду ри ва го ро ре
Ка ки ку кэ ко, –
лихо запел фальцетом маленький паренек с шустреньким личиком.
Его товарищи, совершенно как юнкера, подхватили:
Хэда, Эдо и Ши мода
Па пи пу пэ по.
...– Получено радостное письмо из Симода, – рассказывал дома Гошкевич. – Почти поздравительное...
...– «Я ру бу ру», что это? – спрашивала Оюки у Алеши. Она еще украшала его комнату.
– А как же юнкер Урусов?
– Это ни-ше-во. Сюрюкети-сан не рубуру.
– Завтра вечером, Оюки, приходите опять на урок, – сказал Алеша, провожая ее до дома.
– Спасибо! – отозвалась Оюки и присела, как светская барышня, подхватив кимоно, как платье, и исчезла в воротах своего дома.
«Надо сшить ей европейское, с декольте, платье и бальные туфли», – подумал Алексей. Он умел шить сапоги, научил отец, требовавший, чтобы сыновья, помимо всего прочего, знали какое-нибудь ремесло.
Мело снег. В офицерском флигеле трещит печь. Явился капитан и прошелся по «каютам».
– Ваша Оюки мне вчера заявила, – сказал он Сибирцеву: – «Не рубуру Японию!»... Что она говорит! Это она купила петухов юнкерам и пробудила во всех азарт.
Сибирцев уже знал, что, вопреки уставу, все ставят на петухов, играют на деньги. Он смолчал.
– Все женские хитрости вашей влюбленной! – с оттенком легкого упрека заявил Степан Степанович и пошел дальше.
Пришел унтер-офицер Аввакумов.
– Послезавтра у японцев Новый год... Друг приглашает нас с Глухаревым... Дозволите ли, ваше благородие?
– Пожалуйста. Можно. Адмирал уже предупреждал... А как балки шестого размера?
...– Как она вас встретила, Алексей Николаевич! – воскликнул за ужином Зеленой. – Какой пассаж! Как иллюстрация угроз Степана Степановича...
Все засмеялись.
– Как говорят на флоте, поцелуй – это легкий бриз, – произнес мичман Михайлов, – признак, что скоро начнется качка...
– Сибирцев не терпит вульгарности, господа!
Леша смотрел серьезно, словно в мыслях занят другим.
– Она вас ждала, моя служанка, и надоела мне, все расспрашивая; едва появлялась в море лодка, а она сразу: «Ареса?» – рассказывал Урусов. – Мне это надоело. Я ей пригрозил: «Вот я пожалуюсь твоему отцу, он тебя посадит на хлеб и на воду...» Но ей хоть бы что... Какой-то выродок из японок...