Книга: Улей
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья

Глава вторая

Уходите, да поживей.
До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны. Нечего. Идите отсюда. Вас здесь больше не желают видеть. Официант старается говорить тоном серьезным, внушительным. Но сильный галисийский акцент снимает резкость и грубость его слов, придает его строгому тону ласковость. Когда людей, по натуре мягких, что-то извне вынуждает казаться сердитыми, у них слегка подрагивает верхняя губа, будто ее щекочет невидимая муха.
— Если хотите, я оставлю вам эту книгу.
— Не надо, забирайте ее.
Мартин Марко, бледный, изможденный, в обтрепанных брюках и потертой куртке, прощается с официантом, поднеся руку к полям своей убогой, грязной серой шляпы.
— До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны.
,„. -65-
— Нечего. Идите отсюда. И больше тут не появляйтесь.
Мартин Марко смотрит на официанта, ему хочется сказать что-нибудь очень любезное.
— Считайте меня своим другом.
— Ладно.
— Постараюсь быть вам полезным.
Мартин Марко поправляет на носу очки в простой металлической оправе и идет прочь. Мимо него проходит девушка, ее лицо кажется ему
знакомым. — Привет!
Девушка секунду смотрит на него и идет дальше. Она очень молодая и миленькая. Одета бедно. Наверно, шляпница — у всех шляпниц аристократический вид, это уж закон: все хорошие кормилицы — из Паса, все хорошие поварихи — из Бискайи, а все славные миленькие девушки, умеющие одеваться и держаться с изяществом, — шляпницы. Мартин Марко медленно спускается по бульвару к церкви святой Варвары.
Официант не торопится вернуться в кафе, он еще с минуту стоит на улице.
— Шляются тут без единого реала! Прохожие идут быстрым шагом, кутаясь в плащи, спеша укрыться от холода.
Мартин Марко, человек, не заплативший за кофе и глядящий на город глазами больного, забитого ребенка, засовывает руки в карманы брюк.
Огни на площади сверкают резким пронзительным светом.

 

Дон Роберто Гонсалес, подняв голову от толстой счетной книги, обращается к хозяину.
— Вы не смогли бы дать мне три дуро в счет жалованья? Завтра у моей жены день рождения.
Хозяин — человек добродушный, порядочный, он, правда, обделывает кое-какие дела, но не больше, чем другие, и сердце у него отзывчивое.
— Конечно, могу. Разве для меня это трудно?. — Очень вам признателен, сеньор Рамон.
Булочник вытаскивает из кармана пухлый бумажник телячьей кожи и дает дону Роберто пять дуро.
— Я вами очень доволен, Гонсалес, счета булочной в отличном состоянии. На эти два лишних дуро купите детишкам какой-нибудь гостинец.
Сеньор Рамон вдруг умолк. Он чешет себе затылок и, понизив голос, добавляет:
— Ничего не говорите Паулине.
— Не беспокойтесь.
Сеньор Рамон смотрит на носки своих сапог.
— Я это не зря сказал, вы понимаете? Я знаю, вы человек толковый, язык не распускаете, но мало ли что, можете случайно проговориться, и начнется катавасия недели на две. Конечно, хозяин здесь я, но эти женщины, сами знаете, какие они…
— Не беспокойтесь, очень вам благодарен. Я ни слова не скажу, сколько бы она ни выпытывала. — Дон Роберто понижает голос: — Очень вам благодарен…
— Не за что. Я одного хочу, чтобы вы работали с охотой.
Слова булочника трогают дона Роберто до глубины души. Еще несколько таких ласковых фраз, и дон Роберто согласился бы вести счета булочника даром.
Сеньору Рамону дашь на вид года пятьдесят два, это плотный, румяный, усатый мужчина со здоровым духом и здоровым телом, он держится почтенных обычаев исконного ремесленника, встает на заре, пьет красное вино и щиплет за бока своих работниц. Когда в начале века он приехал в Мадрид, сапоги свои он нес на плече, чтобы их не стоптать.
Его биографию можно изложить в нескольких строках. В столицу он явился мальчиком восьми-десяти лет. Устроился на работу в пекарню и до двадцати одного года, пока его не призвали в армию, копил деньги. С приезда в столицу и до армии он не истратил ни одного лишнего сентимо, все откладывал. Ел хлеб, запивал водой, спал под прилавком и не путался с женщинами. Отправляясь на военную службу, положил свои деньги в сберегательную кассу, а когда вернулся, забрал их и купил булочную; за те двенадцать лет он скопил двадцать четыре тысячи реалов, все, что зарабатывал — в среднем чуть больше одной песеты в день. На военной службе он научился читать, писать, считать и потерял невинность. Потом открыл булочную, женился, народил дюжину детей, купил себе календарь и принялся безмятежно созерцать течение времени. Древние библейские патриархи, наверно, были во многом схожи с сеньором Рамоном.
Официант входит в кафе. Лицо его вдруг начинает гореть, в горле першит, он закашливается, но совсем тихонечко, — просто надо избавиться от мокроты, что на холоде скопилась в горле. Теперь как будто и говорить легче. Входя в помещение, он ощутил боль в висках и заметил — или это ему показалось, — что у доньи Росы под усиками трепещет сладострастная улыбка.
— Иди-ка сюда.
Официант приблизился.
— Всыпал ему?
— Да, сеньорита.
— Сколько?
— Два.
— Куда дал пинки?
— Куда пришлось, по ногам.
— Правильно. Вот наглец!
У официанта пробегает озноб по спине. Будь он человеком вспыльчивым, он бы свою хозяйку придушил, но, к счастью, он не таков. Хозяйка злобно хихикает. Есть люди, которым доставляет удовольствие смотреть на беду других; чтобы всласть наглядеться, они отправляются в кварталы бедняков, раздают всякое старье умирающим да чахоточным, укутанным в грязные одеяла, анемичным детям со вздутыми животиками и размягченными костями, девочкам, ставшим матерями в одиннадцать лет, сорокалетним шлюхам, изъеденным сифилисом и похожим на покрытых коростой индейских касиков. Донья Роса к таким людям не принадлежит. Донья Роса предпочитает наслаждаться дома, такая, знаете ли, приятная дрожь пробирает…

 

Дон Роберто радостно ухмыляется — а он-то тревожился, что в день рождения жены у него и реала не будет в кармане. Вот ужас!
«Завтра преподнесу Фило коробочку конфет, — думает он. — Фило — настоящий ребенок, ну прямо маленькая шестилетняя девочка… На десять песет куплю игрушку детям и выпью рюмочку вермута… Им, наверно, хочется мячик… За шесть песет можно купить приличный мяч…»
Дон Роберто размышляет не торопясь, со смаком. Он полон добрых намерений, неопределенных мечтаний.
В окошко булочной сквозь стекла и деревянные рамы врываются резкие, визгливые звуки уличного пения, сразу даже не поймешь, кто поет — женщина или ребенок. Дон Роберто прислушивается к мелодии фламенко , почесывая подбородок кончиком ручки.
На противоположном тротуаре, у входа в кабачок, надрывно распевает мальчик:
Бедняжка, кто из рук чужих
кусочка хлеба ждет,
кто ловит взгляд недобрых глаз —
дает иль не дает?

Из кабачка ему швыряют несколько медяков и горсть оливок, которые мальчик проворно подбирает с земли. Смуглый худенький мальчишка, быстрый, как воробышек. Он бос, грудка открыта, на вид ему лет шесть. Поет без аккомпанемента, прихлопывая в ладоши и поводя в такт тощим задиком.
Дон Роберто закрывает форточку и останавливается посреди комнаты. Он думает, не позвать ли ребенка и не дать ли ему реал.
— Нет…
Послушавшись здравого смысла, дон Роберто снова обрел оптимизм.
— Да, конфеты… Фило — настоящий ребенок, ну прямо как…
Хоть у дона Роберто в кармане всего пять дуро, совесть его не вполне спокойна.
«Просто вздумалось тебе видеть жизнь в черном свете, не так ли, Роберто?» — говорит где-то у него в груди робкий дрожащий голосок. — Ладно уж.

 

Мартин Марко остановился у витрины магазина санитарного оборудования на улице Сагасты. Магазин сверкает, как ювелирная лавка или как парикмахерская в шикарном отеле, умывальники блещут неземной, прямо-таки райской красотой — как сияют их краны, как лоснятся мраморные плиты и ослепляют чистейшие зеркала! Есть умывальники белые, умывальники зеленые, розовые, желтые, лиловые, черные, умывальники всех цветов. И выдумают же! Роскошно отсвечивающие, как брильянтовые браслеты, радужно искрятся ванны, вот и биде с целым набором ручек, будто в автомашине, шикарные унитазы с двумя крышками и пузатыми, элегантными бачками, на которые, наверно, очень удобно облокотиться, можно даже положить несколько хороших книг в изящных переплетах: Гёльдерлин, Китс, Валери, на случай если у тебя запор и тебе нужно общество; а при расстройствах желудка — Рубен, Малларме, да, особенно Малларме. Фу ты, какое свинство!
Мартин Марко улыбается, словно извиняясь, и отходит от витрины.
«Вот это и есть жизнь, — думает он. — На те деньги, которые кто-то тратит, чтобы с комфортом справлять свои нужды, другие могли бы кормиться целый год. Славно устроено! Если уж затевать войны, то для того, чтобы поменьше людей справляли свои нужды с комфортом и чтобы все прочие могли получше питаться. Беда в том, что мы, интеллигенты, — всякий знает почему — по-прежнему питаемся плохо и справляем свои нужды в каком-нибудь кафе. К черту все это!»
Мартина Марко интересуют социальные проблемы. В голове у него порядочный сумбур, но социальные проблемы его интересуют.
«То, что существуют бедные и богатые, — говорит он иногда, — это плохо; было бы лучше, чтобы все мы были равны, чтобы не было слишком бедных и слишком богатых, а так, все среднего достатка. Надо переделать человечество. Следовало бы назначить комиссию ученых, пусть придумают, как изменить человечество. Вначале они бы занялись делами помельче, ну, например, обучением народа метрической системе, а потом постепенно вошли бы во вкус и взялись бы за дела более серьезные, пожалуй, смогли бы даже распорядиться, чтобы города были разрушены и отстроены заново, тогда все они будут одинаковой величины, с прямыми улицами и центральным отоплением во всех домах. Возможно, это обошлось бы недешево, но, я думаю, в банках должны быть излишки денег».
Холодный порыв ветра с улицы Мануэля Сильвелы обдает ему лицо, и у Мартина возникает подозрение, что все это глупые мечты.
— Проклятые умывальники!
На переходе его толкает велосипедист.
— Ненормальный! Верно, из психиатрички сбежал!
Мартин взбешен.
— Эй ты, послушай!
Велосипедист, оглянувшись, машет ему рукой.

 

По улице Гойи идет человек и читает на ходу газету; мы его видим в тот момент, когда он поравнялся с букинистической лавчонкой под вывеской «Питайте свой дух!». Навстречу ему идет девушка, по виду служанка.
— Привет, сеньорито Пако!
Человек вскидывает глаза.
— А, это ты! Куда идешь?
— Я домой, сеньорито, ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю.
— Очень хорошо. Человек смотрит ей в глаза.
— А у тебя уже есть парень? Такая красотка, да чтоб была без парня…
Девушка заливается смехом.
— Ладно, иду. У меня куча дел.
— Ну что ж, милочка, до свидания, и не исчезай. Послушай, скажи Мартину, если его увидишь, что в одиннадцать я буду в баре на улице Нарваcса.
— Хорошо, скажу.
Девушка уходит, Пако провожает ее взглядом, пока она не теряется в толпе.
— Походка серны…
Пако, сеньорито Пако, всех женщин считает красавицами — то ли он сентиментален, то ли просто бабник. Девушка, которая сейчас с ним разговаривала, действительно хорошенькая, но, даже будь она дурнушкой, все равно Пако был бы восхищен, для него любая девушка — мисс Испания.
— Ну, точно серна…
Пако идет дальше, ему смутно вспоминается мать, умершая много лет назад. Его мать носила на шее черную шелковую ленту, чтобы не отвисал второй подбородок; она была очень красивая, сразу видно — женщина из хорошей семьи. Дедушка Пако был генерал и маркиз, его убили на дуэли в Бургосе — убил из револьвера депутат-либерал по имени Эдмундо Паэс Пачеко, масон и вообще человек с бунтарскими идеями.
У девчонки под легким пальтецом проступали эти самые кругленькие штучки. Туфли немного стоптаны. Глаза блестящие, карие с прозеленью, чуть скошенные. «Ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю». Хе-хе… Ее замужняя сестра, помнишь, Пако?
Дон Эдмундо Паэс Пачеко скончался от оспы в Альмерии, в год падения Республики.
Разговаривая с Пако, девушка твердо выдерживала его взгляд.
Женщина с завернутым в тряпье ребенком на руках просит милостыню, толстая цыганка продает лотерейные билеты. Несмотря на холод, ветер и ненастье, гуляют, милуются парочки влюбленных, крепко прижавшись, грея друг дружке руки.

 

Селестино, стоя посреди пустых бочек в задней комнатке своего бара, разговаривает сам с собой. Есть у Селестино такая привычка. — самому с собой разговаривать. Когда он был мальчиком, мать, бывало, спросит:
— Чего тебе?
— Ничего, я сам с собой разговаривал.
— Ох, сынок, ты еще, упаси Бог, с ума сойдешь! Мать Селестино не была такой важной дамой,
как мать Пако.
— Нет, не отдам, лучше в щепки их разнесу, но не отдам. Или пусть заплатят настоящую цену, или не получат ничего. Не хочу, чтоб с меня шкуру драли, не желаю, и точка. Я не дам себя грабить! Вот, вот она, эксплуатация коммерсанта! Ты человек с характером или тряпка? Ясное дело! Мужчина ты или нет? Хотите грабить, отправляйтесь в Сьерра-Морену!
Селестино вставляет искусственные челюсти и яростно плюет на пол.
— Хорош бы я был!
Мартин Марко продолжает свой путь, случай с велосипедистом быстро улетучился из его головы.
«Если бы вот эта мысль о нищете интеллигентов хоть на минуту появилась у Пако! Куда там! Пако — тюфяк, у него теперь уже нет никаких мыслей. С тех пор как его выпустили, слоняется, как дурачок, ничего путного не делает. Раньше еще, бывало, хоть стихотворение сочинит, а теперь — во что он превратился! Надоело уже говорить ему об этом, я больше и не говорю. Тоже хорош! Думает, будет прикидываться бездельником, его и не тронут. Хитер!»
Мартину зябко, он покупает двадцать граммов каштанов — четыре штуки — у входа в метро на углу улицы братьев Альварес Кинтеро, вход этот зияет, как рот пациента, сидящего в кресле у дантиста, он так велик, будто предназначен для проезда легковых и грузовых автомашин.
Опершись на парапет, Мартин жует каштаны и при свете газовых фонарей рассеянно глядит на табличку с названием улицы.
«Да, этим повезло. Красуются тут! Получили улицу в самом центре и памятник в Ретиро . Людям на смех!»
На Мартина порой накатывают приступы почтительности и консерватизма.
«А черт их знает! Наверное, чем-то они заслужили свою славу, ну да, какой же это тип писал про них?»
В его голове мелькают, как бабочки моли, непослушные мысли.
«Да, „этап испанского театра“, „им удалось заполнить целый период“, „их театр — верное отражение здоровых андалузских обычаев“… А по-моему, отдает дешевой чувствительностью, мещанским духом городских окраин и народных гулянии. Да что поделаешь! Кто их уберет отсюда? Красуются, и сам Бог их не спихнет!»
Мартина возмущает, что в классификации духовных ценностей нет строгого порядка, нет таблицы, где бы таланты были расположены по их значению.
— Всех в одну кучу свалили, а никому и дела нет.
Два каштана были холодные, а два горячие как огонь.

 

Пабло Алонсо, молодой человек спортивного вида, этакий современный деловой мужчина, уже недели две как завел любовницу, зовут ее Лаурита.
Лаурита — красивая девушка. Она дочь консьержки с улицы Лагаски. Ей девятнадцать лет. Раньше у нее никогда не бывало и одного дуро на развлечения, а тем более пяти-десяти дуро, чтобы купить сумочку. Со своим парнем — он был почтальон — она не могла никуда пойти. Лаурите осточертело мерзнуть в парках, от холода руки и уши стали шершавые. А ее подружке Эстрелье один сеньор, занимающийся доставкой оливкового масла, снял квартиру на улице Менендеса Пелайо.
Пабло Алонсо поднимает голову.
— «Манхаттан».
— Шотландского виски нет, сеньор.
— Скажи там, за стойкой, что для меня.
— Слушаюсь.
Пабло снова берет девушку за руку.
— Так вот, Лаурита, я уже тебе говорил — парень он замечательный, лучшего трудно встретить. А посмотришь на него — жалость берет, бедняк бедняком, одну грязную сорочку месяц носит, из ботинок пальцы торчат.
— Бедный мальчик! И он ничего не делает?
— Ничего. Ходит все, думает, размышляет, но в общем-то ничего не делает. А жаль, умнейшая голова.
— Спать у него есть где?
— Да, он спит у меня.
— У тебя?
— Да, я сказал, чтобы ему в гардеробной поставили кровать, там он спит. По крайней мере дождь не поливает и тепло.
Девушка хорошо знает, что такое нужда, она пристально смотрит в глаза Пабло. Сердце у нее очень чувствительное.
— Какой ты добрый, Пабло!
— Да нет, дурочка, просто это мой старый друг, друг еще с довоенных лет. Теперь у него трудная пора, но, по правде сказать, ему никогда особенно хорошо не жилось.
— А он ученый? Пабло смеется.
— Да, малышка, ученый. Ну ладно, поговорим о чем-нибудь другом.
И Лаурита снова заводит песенку, что началась две недели назад.
— Ты меня очень любишь?
— Очень.
— Больше, чем всех?
— Больше, чем всех.
— Ты меня всегда будешь любить?
— Всегда.
— И никогда не покинешь?
— Никогда.
— Даже если я буду ходить такая грязная, как твой друг?
— Не говори глупостей.
Официант, наклонившись и ставя поднос на столик, улыбается.
— Осталось еще немного «Уайт лэбел», сеньор.
— Вот видишь!

 

Мальчику, певшему фламенко, какая-то пьяная шлюха дала пинка. Реакция прохожих ограничилась пуританским осуждением:
— Черт, уже спозаранку наклюкалась! Что же она потом будет делать?
Мальчик не упал на землю, он ткнулся лицом в стену. Выкрикнул вдогонку пьяной несколько теплых слов, пощупал лицо и пошел себе дальше. У дверей следующего кабачка он снова запел:
Как-то раз один портняжка
из сукна штаны кроил,
увидал то цыганенок,
что креветки разносил.

Вы, сеньор портной,
скроите мне в обтяжечку штаны,
чтоб, когда пойду я к мессе,
все глазели барчуки.

Лицо мальчика напоминает мордочку домашней собачонки, грязной, алчной домашней собачонки — не лицо человека. Он еще слишком мал, чтобы горе изрезало его лицо морщинами цинизма пли покорности, на лице у него выражение великолепной невинной глупости, выражение, в котором нет и намека на то, что он что-то понимает в происходящем вокруг. Все вокруг — чудо для цыганенка, который чудом родился, чудом кормится, чудом живет и если способен еще петь, так это тоже истинное чудо.
За днем следует ночь, за ночью следует лень. В году четыре сезона: весна, лето, осень, зима. Есть истины, которые чувствуешь нутром, как голод или желание помочиться.

 

Четыре каштана быстро съедены, и Мартин, с оставшимся у него реалом, проехал до станции «Гойя».
«Мы, неимущие, мчимся под всеми теми, что сидят в уборных. Станция „Колумб“ — превосходно; тут герцоги, нотариусы и кое-где карабинеры Монетного двора. Как далеки они от нас — сидят там, наверху, почитывают газеты или рассматривают жирные складки своего брюха! Станция „Серрано“ — сынки и дочки богачей. Сеньориты по ночам не гуляют. В этом районе жизнь заканчивается в десять часов. Теперь они небось ужинают. Станция „Веласкес“ — тут девиц побольше, это приятно. На этой улице все очень чинно. Пойдемте в оперу? Хорошо. Ты в воскресенье был на бегах? Нет. Станция „Гойя“ — здесь спектакль кончается».
Идя по платформе, Мартин притворно хромает — иногда у него бывает такая блажь.
«Я бы мог поужинать у Фило — не толкайтесь, сеньора, спешить некуда! — а если не даст, сама пожалеет, приду ровно через год!»
Фило — его сестра, жена дона Роберто Гонсалеса, этого дурня Гонсалеса, как зовет его шурин, служащего в собрании депутатов, республиканца из партии Алькала Саморы .

 

Чета Гонсалес живет в конце улицы Ибисы, снимает квартирку у домохозяев, исповедующих веру Соломонову, и, в общем, кое-как перебивается, хотя ценой тяжелого труда. Жена хлопочет до изнеможения — пятеро маленьких детей, а для присмотра за ними одна восемнадцатилетняя девчонка, муж набирает сверхурочные часы, где попадутся и где можно подработать; последнее время ему везет — он ведет счетные книги в парфюмерном магазине, куда ходит дважды в месяц, получая пять дуро за оба раза, да еще в булочной у одного толстосума на улице Сан-Бернардо, там ему платят тридцать песет. В худшие времена, когда судьба его не балует и он не находит сверхурочных часов, дон Роберто грустнеет, становится молчалив и хмур.
Из-за всего, что происходит вокруг, Мартин и его зять терпеть друг друга не могут. Мартин говорит, что дон Роберто — жадная свинья, а дон Роберто говорит, что Мартин — строптивая и наглая свинья. Поди разберись, кто из них прав! А что верно, так это то, что бедная Фило оказалась между молотом и наковальней, все дни только и думает, как бы предотвратить бурю.
Если мужа нет дома, она, бывает, зажарит брату яйцо или разогреет немного кофе' с молоком, а если дон Роберто дома, тогда нельзя, — он устроит ужасный скандал, обзовет бедного Мартина в старой куртке и рваных ботинках бродягой и паразитом, и Фило приберегает остатки от обеда в жестяной банке из-под галет, которую служанка выносит на улицу.
— Разве это справедливо, Петрита?
— Нет, сеньорито, конечно, нет.
— Ах, голубка, одна только радость, что ты здесь. Вот смотрю на тебя, и эти объедки мне кажутся слаще!
Петрита краснеет.
— Ладно, давайте сюда банку, холодно стоять.
— Не тебе одной холодно, глупышка! — Извините, мне пора…
Мартину не хочется ее отпускать.
— Не сердись. А знаешь, ты стала настоящей женщиной.
— Ладно уж, молчите.
— Молчу, голубка, молчу. А знаешь, что бы я сделал, если б совесть позволила?
— Молчите!
— Обнял бы тебя крепко-крепко!
— Молчите!
В этот день мужа Фило не было дома, и Мартин мог съесть яичницу и выпить чашку кофе.
— Хлеба нет. Приходится докупать на черном рынке — для детей.
— Сойдет и так, спасибо, Фило, ты очень добрая, просто святая женщина.
— Не глупи.
Взгляд Мартина туманится.
— Да, святая, но святая эта вышла замуж за мерзавца. Твой муж, Фило, — мерзавец.
— Молчи, он порядочный человек.
— Что с тобой говорить! Как бы то ни было, ты уже родила ему пятерых поросяток.
Минута молчания. В одной из комнат слышится голосок ребенка, читающего молитву.
Фило улыбается.
— Это Хавьерин. Слушай, у тебя есть деньги?
— Нету.
— Возьми, вот две песеты.
— Нет, не стоит. С двумя песетами куда пойдешь?
— И то правда. Но знаешь, кто дает то, что у него есть…
— Да уж знаю.
— Лаурита, ты заказала платье, которое я выбрал?
— Да, Пабло. Пальто мне тоже очень идет, вот увидишь, я тебе понравлюсь.
Пабло Алонсо ухмыляется тупой благодушной улыбкой мужчины, который завоевывает женщину не наружностью, а кошельком.
— Не сомневаюсь… В эту пору, Лаурита, тебе надо теплей одеваться — вы, женщины, можете одеваться изящно и в то же время тепло.
— Ну, конечно.
— Значит, договорились. На мой взгляд, вы слишком обнажаетесь. Смотри, чтобы ты у меня теперь не заболела!
— Нет, Пабло, теперь не заболею. Теперь я должна очень беречься, чтобы мы были счастливы…
Пабло милостиво разрешает себя ласкать.
— Я бы хотела быть красивей всех в Мадриде, чтобы всегда тебе нравиться… Как я тебя ревную!
Продавщица каштанов разговаривает с сеньоритой. У сеньориты впалые щеки и красные, будто воспаленные, веки.
— Какой холод!
— Да, ужасно холодный вечер. Но я и днем, бывает, окоченею, как воробей на морозе.
Сеньорита прячет в сумочку кулек каштанов на одну песету, свой ужин.
— До завтра, сеньора Леокадия.
— Всего хорошего, сеньорита Эльвира, спокойной ночи.
Сеньорита Эльвира идет по улице в направлении площади Алонсо Мартинеса, У окна кафе, что на углу бульвара, беседуют двое мужчин. Оба молодые — одному лет двадцать с чем-то, другому за тридцать; старший похож на члена жюри какого-нибудь литературного конкурса, младший, вероятно, писатель. Сразу ясно, что их беседа должна звучать примерно так:
— Я представил роман под девизом «Тереса де Сепеда», в нем я коснулся некоторых граней той вечной проблемы, которая…
— Да, да. Не будете ли так любезны передать мне графин с водой…
— Пожалуйста. Я несколько раз его переделывал и, полагаю, могу смело утверждать, что вы не найдете в нем ни единого неблагозвучного сочетания.
— Очень интересно.
— Еще бы. Я, конечно, не знаю уровня произведений, представленных моими соперниками. Во всяком случае, я уверен, что здравый смысл и справедливость…
— Не тревожьтесь, мы относимся к своим обязанностям со всей серьезностью.
— Не сомневаюсь. Когда премией награждается произведение, обладающее бесспорными достоинствами, тогда не так обидно потерпеть неудачу; но очень горько, если…»
Сеньорита Эльвира, проходя мимо них, улыбнулась — привычка!

 

Брат и сестра опять с минуту молчат.
— Ты носишь фуфайку?
— Конечно, ношу, разве можно сейчас выйти на улицу без фуфайки?
— И на фуфайке инициалы П. А.?
— Это уж мое дело.
— Извини…
Мартин свернул сигарету, набив ее табаком дона Роберто.
— Извиняю, Фило. Знаешь, не говори со мной так ласково. Я не выношу сострадания.
Фило вдруг вспыхивает.
— Ты снова за свое?
— Да нет. Слушай, Пако не приходил сюда? Он должен был принести для меня пакет.
— Нет, не приходил. Петрита встретила его на улице Гойи, и он сказал, что в одиннадцать часов будет ждать тебя в баре Ортиса.
— Который теперь час?
— Не знаю. Должно быть, начало одиннадцатого.
— А где Роберто?
— Придет позже. Сегодня ему надо быть в булочной, раньше половины одиннадцатого он не вернется.
Снова несколько минут молчания, но теперь оно почему-то насыщено нежностью. Фило, глядя в глаза Мартину, говорит умильным тоном:
— Ты помнишь, что завтра мне исполняется тридцать четыре года?
— И в самом деле!
— Ты забыл?
— Да, забыл, не стану тебе врать. Хорошо, что ты сказала, я хочу сделать тебе подарок.
— Не дури, тебе только подарки делать!
— Какой-нибудь пустяк, просто на память. Женщина кладет руки на колени мужчине.
— Я бы хотела, чтобы ты написал для меня стихотворение, как бывало когда-то. Помнишь?
— Да…
Фило с грустью опускает взгляд на стол.
— В прошлом году ни ты, ни Роберто не поздравили меня, оба забыли.
Фило произносит это ласковым голосом, хорошая актриса пустила бы здесь грудные нотки.
— Я проплакала всю ночь… Мартин ее целует.
— Не будь глупенькой, можно подумать, что тебе исполняется четырнадцать лет.
— Старухой я стала, правда? Смотри, сколько морщин на лице. Теперь остается только ждать, пока вырастут дети, понемногу стариться и умереть. Как бедная наша мама.
В булочной дон Роберто старательно промокает итог последнего счета в бухгалтерской книге. Затем захлопывает ее и рвет листки с черновиками подсчетов.
На улице еще слышится песенка о штанах в обтяжечку и барчуках у мессы.
— До свидания, сеньор Рамон, до следующего раза.
— Всего лучшего, Гонсалес, до свидания. Большой привет супруге, желаю всем здоровья.
— Спасибо, сеньор Рамон, того же и вам желаю.

 

По арене для боя быков проходят двое мужчин.
— Я совсем окоченел. Холод такой, что язык к зубам примерзает.
— Да, да.

 

Брат и сестра беседуют, сидя в маленькой кухне. На погасшей плите горит маленькая газовая плитка.
— В это время никто не приходит, а внизу у нас плитка с «жуликом».
На газовой плитке греется небольшая кастрюля. На столе полдюжины барабулек ждут своего часа, чтобы попасть на сковороду.
— Роберто очень любит жареных барабулек.
— Изысканный вкус!
— Перестань, тебе-то что от этого? Мартин, дорогой, почему ты его ненавидишь?
— Я? Не я его ненавижу, это он ненавидит меня. А я это чувствую и защищаюсь. Я знаю, что мы люди разной породы.
Мартин впадает в риторический тон, говорит, будто профессор с кафедры.
— Ему все безразлично, он считает, что самое правильное — жить помаленьку, как живется. А я считаю иначе, мне не безразлично все, о нет. Я знаю, что есть добро и есть зло, что есть принципы, которые велят нам делать то и не делать этого.
— Ну-ну, не произноси речей!
— И правда. Увлекся!
Свет в электрической лампочке вдруг начинает мигать, потом ярко вспыхивает и гаснет. Робкие, голубоватые язычки газа тихо лижут бока кастрюли.
— Вот тебе и раз!
— Иногда это у нас бывает по вечерам, а сегодня вообще свет был очень плохой.
— По вечерам должен быть такой же свет, как всегда. Компания, видно, хочет еще повысить плату! Пока не повысят плату, вам не дадут хорошего света, вот увидишь. Сколько ты сейчас платишь за свет?
— Четырнадцать-шестнадцать песет, как когда.
— Так будете платить двадцать или двадцать пять.
— Что поделаешь!
— И вы бы хотели, чтобы все наладилось само собой, да? Очень разумно!
Фило молчит, а у Мартина в мыслях мелькает одно из тех блестящих решений, которые всегда оказываются нелепыми. Трепетный огонек газовой плитки придает лицу Мартина странное, загадочное выражение ясновидящего.

 

Когда гаснет свет, Селестино все еще стоит в задней комнатке бара.
— Веселенькая история! Эти бандиты вполне могут меня обворовать.
Бандиты — это посетители бара.
Селестино ощупью пытается выйти и опрокидывает ящик с бутылками содовой. Оглушительно грохоча, бутылки вываливаются на каменные плиты пола.
— Черт бы побрал это электрическое освещение! У дверей слышится голос:
— Что там происходит?
— Ничего! Разбиваю свое добро!
Донья Виситасьон полагает, что один из самых верных способов улучшить условия жизни рабочего класса — это благотворительные лотереи, которые устраивает Дамский союз.
«Рабочие, — думает она, — тоже должны что-то есть, хотя многие из них самые настоящие красные и ради них не стоило бы стараться».
Донья Виситасьон — женщина добрая, она вовсе не считает, что рабочих надо доводить до голодной смерти.

 

Вскоре свет включают — сперва волосок краснеет, несколько секунд он напоминает кровавую жилочку, затем кухню внезапно заливает яркий свет. Свет более сильный и резкий, чем обычно, — коробочки, чашки, тарелки на кухонной полке так и сияют, словно только из магазина, даже кажутся как будто крупнее.
— А у тебя здесь очень мило, сестра.
— Чисто, только и всего…
— Еще бы!
Мартин с любопытством оглядывает кухню, словно видит ее в первый раз. Потом, поднявшись, берет шляпу. Окурок свой он погасил в раковине и аккуратно засунул в жестянку для мусора.
— Ладно, Фило, большое спасибо, я пошел.
— До свидания, Мартин, не за что благодарить, я бы с удовольствием накормила тебя чем-нибудь получше… Это яйцо я держала для себя, врач сказал, что я должна съедать по два яйца в день.
— Вот как!
— Брось, не переживай. Тебе оно нужно не
меньше, чем мне.
— Пожалуй, что так.
— Какие времена, Мартин, не правда ли?
— Да, Фило, времена! Но ничего, рано или поздно все придет в порядок.
— Ты так думаешь?
— Не сомневайся. Это неизбежно, это так же нельзя остановить, как морской прилив.
Подойдя к двери, Мартин говорит полушепотом:
— В общем… А где Петрита?
— Ты опять за свое?
— Да нет, я просто хотел с ней попрощаться.
— Не стоит. Она сейчас с двумя младшенькими, они боятся темноты. Сидит с ними, пока не заснут.
Фило с улыбкой добавляет:
— Мне иногда тоже бывает страшно, как подумаю, что я могу внезапно умереть…
Спускаясь по лестнице, Мартин видит в поднимающемся лифте своего зятя. Дон Роберто читает газету. У Мартина появляется острое желание открыть дверцу лифта, чтобы зять застрял между этажами.

 

Лаурита и Пабло сидят друг против друга, между ними на столике изящная цветочница с тремя розочками.
— Нравится тебе здесь?
— Да, очень.
Подходит официант. Он молод, хорошо одет, черные волосы красиво завиты, движения изящны. Лаурита старается не смотреть на него, у Лауриты очень простое, несложное понятие о любви и верности.
— Для сеньориты — консоме, жареную камбалу и курицу вильеруа. Я буду есть консоме и отварного морского окуня с оливковым маслом и уксусом.
— Больше ничего не возьмешь?
— Нет, крошка, что-то не хочется. Пабло поворачивается к официанту.
— Полбутылки сотерна и полбутылки бургундского. Вот и все.
Лаурита под столиком гладит ногу Пабло.
— Ты себя плохо чувствуешь?
— Нет, не то чтобы плохо, просто у меня после обеда будто камень лежал в желудке. Теперь прошло, но я не хотел бы, чтобы это повторилось.
Они смотрят друг другу в глаза и, положив локти на столик, берутся за руки, слегка отодвинув цветочницу.
В другом углу парочка, которая уже не держится за руки, смотрит на них, не очень-то скрываясь.
— У Пабло новая краля. Кто она?
— Не знаю, с виду похожа на прислугу. Тебе правится?
— Гм, недурна…
— Ну так иди отбей ее, думаю, это тебе будет не слишком трудно.
— Начинаешь?
— Это ты начинаешь. Знаешь, милый мой, оставь меня в покое, у меня нет желания ссориться, я нынче не в драчливом настроении.
Мужчина закуривает сигарету.
— Слушай, Мари Тере, что я тебе скажу. Так мы с тобой не договоримся.
— Ах ты, бессовестный! Можешь оставить меня, если хочешь. Разве не этого ты добиваешься? Еще есть мужчины, которым я нравлюсь.
— Говори потише, ты, нечего орать на весь зал!

 

Сеньорита Эльвира кладет книгу на ночной столик и гасит свет. Мрак покрывает «Парижские тайны», а также стакан, до половины налитый водой, пару рваных чулок и футлярчик с остатками губной помады.
Перед тем как заснуть, сеньорита Эльвира всегда немного размышляет.
— Возможно, донья Роса права. Пожалуй, и в самом деле лучше мне опять сойтись со стариком, так я долго не протяну. Зануда он, но, в конце концов, что делать! Выбор у меня уж не такой большой.
Сеньорита Эльвира довольствуется малым, но и это малое так редко достается. Слишком долго она ничего не понимала в жизни, а когда начала понимать, у глаз уже были гусиные лапки, зубы выщербились и почернели. Теперь она и тому рада, что не надо идти в богадельню, что она может жить в своей жалкой конуре; а пройдет еще несколько лет, и она, наверно, будет мечтать о койке в богадельне, поближе к батарее отопления.

 

При свете фонаря цыганенок пересчитывает кучку медяков. День выдался неплохой: распевая с часу дня до одиннадцати вечера, он собрал один дуро шестьдесят сентимо. В любом баре за один дуро мелочью дадут пять с половиной песет — в барах всегда не хватает мелочи для сдачи.
Когда есть на что, цыганенок ужинает в таверне неподалеку от улицы Пресиадос, если сойти вниз по спуску Анхелес: порция фасоли, хлеб и один банан обходятся в три песеты двадцать сентимо.
Цыганенок усаживается, зовет официанта, дает ему три двадцать и ждет своего ужина.
После ужина он снова отправляется петь до двух ночи, а потом норовит вскочить на буфер последнего трамвая. Цыганенку — но я, кажется, об этом уже говорил — около шести лет.

 

В конце улицы Нарваэса есть бар, где Пако почти каждый вечер встречается с Мартином. Бар этот невелик; если идти вверх по улице, он по правую сторону, рядом с гаражом полиции. Хозяин бара, Селестино Ортис, был вместе с Сиприано Мерой во время войны командиром отряда; он довольно высок, худощав, со сросшимися бровями и рябоватым лицом; на правой руке носит массивное железное кольцо с портретом Льва Толстого на цветной эмали, заказанное на улице Колехиаты; у него вставная челюсть, и, когда она ему начинает моешать, он вынимает ее и кладет на стойку. Селестино Ортис уже много лет бережно хранит грязный растрепанный экземпляр «Авроры» Ницше — это его настольная книга, его катехизис. Он поминутно заглядывает в эту книгу и всегда находит в ней ответ на свои духовные проблемы.
— «Аврора, — говорит он. — Размышление о моральных предрассудках». Какое великолепное название!
На титульном листе — овальная фотография автора, его имя, название книги, цена — четыре реала — и выходные данные: издательство «Ф. Семпере и Компания», Валенсия, улица Паломар, 10; Мадрид, улица Ольмо, 4 (филиал). Перевод Педро Гонсалеса Бланко. На обороте титула марка издательства: бюст девицы во фригийском колпаке, внизу его охватывает дугою лавровый венец, а сверху, тоже дугой, девиз: «Искусство и Свобода».
Некоторые абзацы Селестино целиком помнит наизусть. Когда в бар заходят полицейские из гаража, Селестино Ортис сует книгу под стойку, на ящик с бутылками вермута.
— Они, конечно, такие же дети народа, как и я, — говорит он, — но на всякий случай!…
Подобно деревенским священникам, Селестино убежден, что Ницше — это действительно что-то очень опасное.
Когда случится заспорить с полицейскими, он обычно цитирует им один-другой абзац, как бы в шутку, но никогда не говорит, откуда он это взял.
— «Сострадание — противоядие от самоубийства, ибо это чувство доставляет удовольствие и питает нас, в небольших дозах, наслаждением превосходства».
Полицейские хохочут.
— Слушай, Селестино, ты случайно не был раньше священником?
— Никогда! «Счастье, — продолжает он, — каково бы оно ни было, вносит в нашу жизнь воздух, свет и свободу движения».
Полицейские хохочут еще громче.
— И водопровод.
— И центральное отопление.
Селестино, возмущенный, с презрением сплевывает.
— Невежды несчастные!
Среди тех, кто к нему заходит, есть один полицейский-галисиец, парень себе на уме, с ним Селестино дружит. Обращаются они друг к другу на «вы».
— Скажите, пожалуйста, хозяин, вы всегда слово в слово это говорите?
— Всегда, Гарсиа, ни разу не ошибся.
— Вот это здорово!

 

Сеньора Леокадия, укутанная в платок, высовывает руку.
— Берите, тут восемь штук, один в один.
— До свидания.
— У вас есть часы, сеньорито?
Сеньорито расстегивает пальто и смотрит на серебряные часы луковицей.
— Скоро будет одиннадцать.
В одиннадцать за ней придет ее сын, оставшийся после войны хромым, он служит учетчиком на строительстве новых министерств. Он добрый парень, помогает матери собрать ее причиндалы, потом оба, взявшись под руку, уходят домой. Они идут по улице Коваррубиаса, сворачивают на улицу Никасио Гальего. Если остается несколько каштанов, съедают, если нет, заходят в какую-нибудь забегаловку и пьют кофе с молоком, да погорячей. Чугунок с углями старуха ставит рядом со своей кроватью — как-никак сохраняется немного жару, до утра греет.

 

Мартин Марко входит в бар, когда полицейские уже уходят. Селестино идет ему навстречу.
— Пако еще не приходил. Был тут днем и сказал, чтобы вы подождали его.
Мартин Марко делает высокомерно-недовольную гримасу.
— Что ж, подождем.
— Чашку кофе?
— Да, черного.
Ортис хлопочет у кофеварки, отсыпает сахарин, готовит чашку, блюдце, ложечку и выходит из-за стойки. Поставив кофе на столик, он обращается к Мартину. По его глазам, в которых появляется необычный блеск, видно, что вопрос стоит ему больших усилий.
— Вы уже получили деньги?
Мартин глядит на него, как на некое весьма удивительное существо.
— Нет, не получил. Я же говорил вам, что получка у меня бывает пятого и двадцатого.
Селестино почесывает затылок.
— Дело в том…
— В чем?
— Видите ли, с сегодняшним вы уже будете должны мне двадцать две песеты.
— Двадцать две песеты? Я их отдам. Я, кажется, всегда расплачивался полностью, когда были деньги.
— Знаю, знаю.
— Так что же? — Мартин слегка морщит лоб и говорит негодующим тоном: — Просто невероятно, что у нас с вами постоянно возникают подобные недоразумения! Как будто нас не объединяет столько общего!
— В самом деле! Словом, простите, я не хотел вас беспокоить, но, знаете, сегодня приходили за налогом.
Мартин горделиво и презрительно вскидывает голову, глаза его впиваются в прыщ, красующийся у Селестино на подбородке.
Он вдруг спрашивает умильным тоном:
— Что это у вас такое?
Селестино смущается.
— Пустяк, прыщик.
Мартин снова сдвигает брови и произносит голосом строгим и звучным:
— Вы что же, намерены обвинить меня в том, что существуют налоги?
— Помилуйте, я этого не говорил!
— Нет, друг мой, вы говорили нечто очень близкое. Разве мало мы с вами беседовали о проблемах распределения богатства и о налоговой системе?
Селестино вспоминает о своем наставнике и говорит с горечью:
— Но красивыми словами я же не могу уплатить налог!
— И это вас тревожит, лицемер вы этакий?
Мартин пристально глядит на Селестино, губы его кривит усмешка, в которой гадливость сочетается с состраданием.
— И вы еще читаете Ницше? Не много же вы из него усвоили. Да вы просто гнусный мелкий буржуа!
— Марко!
Мартин рычит, как лев.
— Да кричите, зовите, сюда ваших друзей полицейских!
— Полицейские мне не друзья!
— Можете меня избить, мне на это наплевать! У меня нет денег. Понимаете — нет денег! И ничего в этом нет позорного!
Мартин поднимается и идет к дверям походкой победителя. У порога он оборачивается.
— И нечего вам хныкать, почтеннейший коммерсант! Как только я получу эти несчастные дуро, я вам их принесу, чтобы вы заплатили налог и успокоились. Подумаешь, совесть его замучила! А этот кофе запишите на мой счет и девайте его куда хотите! Я его пить не желаю.
Селестино опешил, он не знает, что делать. Он готов запустить нахалу сифоном в голову, но вовремя спохватывается: «Способность предаваться слепой ярости — признак того, что человек недалеко ушел от животного». Селестино убирает свою любимую книгу с бутылок и прячет в ящик. Да, бывают дни, когда твой ангел-хранитель поворачивается к тебе спиной и даже Ницше как будто переходит на противоположную сторону улицы.

 

Пабло попросил вызвать такси.
— Еще рано куда-либо ехать. Если хочешь, можем посидеть в кино, чтобы убить время.
— Как ты хочешь, Пабло. Главное, чтобы мы сидели совсем-совсем рядышком.
Таксист явился. После войны они почти все почему-то перестали носить фуражки.
— Такси ждет, сеньор.
— Благодарю. Пошли, малышка?
Пабло подает Лаурите пальто. Они садятся в машину, Лаурита шепчет:
— Вот жулье! Ты только взгляни, когда будем проезжать мимо фонаря: у него на счетчике уже шесть песет.

 

На углу улицы О'Донелла Мартин сталкивается с Пако.
В тот миг, когда до его слуха доносится «Привет!», он думает: «Да, Байрон прав: если у меня будет сын, я для него выберу профессию самую прозаическую — либо адвокат, либо морской разбойник».
Пако кладет ему руку на плечо.
— Ишь ты, даже запыхался. Почему меня не подождал?
У Мартина вид лунатика, он как будто бредит.
— Еще немного, и я бы его убил! Вот свинья!
— Кто?
— Да тот, хозяин бара.
— Хозяин бара? Бедняга он! Что он тебе сделал?
— Стал напоминать о деньгах. Он отлично знает, когда у меня есть деньги, я всегда плачу!
— Ну, дорогой мой, ему, видно, приспичило!
— Да, чтоб налог платить. Все они хороши. Мартин опускает глаза и тихо говорит:
— Меня сегодня из одного кафе взашей вытолкали.
— Что, побили?
— Нет, не побили, но близко к тому. Ах, Пако, я уже сыт по горло!
— Ладно, не расстраивайся, береги нервы. Куда идешь?
— Спать.
— Это самое лучшее. Хочешь, завтра встретимся?
— Как хочешь. Передашь через Фило, где ты будешь. Я к ней загляну.
— Ладно.
— Вот книга, которую ты просил. А писчей бумаги принес?
— Нет, не удалось достать. Может, завтра раздобуду.

 

Сеньорита Эльвира ворочается в постели, она расстроена — можно подумать, что ей не спится после чересчур роскошного ужина. Но нет, ей вспомнилось детство и позорный столб в Вильялоне — это воспоминание иногда мучает ее. Чтобы от него отделаться, сеньорита Эльвира принимается читать «Верую», пока не заснет; бывают ночи, когда это воспоминание так неотвязно, что приходится повторять «Верую» по сто пятьдесят-двести раз.

 

Мартин ночует у своего друга Пабло Алонсо на тахте в гардеробной. У него есть ключ от квартиры, и в уплату за гостеприимство он должен выполнять всего три условия: никогда не просить денег, никого не приводить в квартиру и уходить в полдесятого утра до одиннадцати вечера. Случай болезни не
предусмотрен.
Утром, уходя из квартиры Алонсо, Мартин отправляется на почтамт или в Испанский банк — там тепло, можно писать стихи, делая вид, будто заполняешь телеграфные бланки или приходно-расходные квитанции.
Когда Алонсо дает Мартину пиджак поприличней — а он перестает их носить почти новыми, — Мартин Марко осмеливается сунуться в холл ресторана «Палас» в послеобеденные часы. Не то чтобы его привлекала роскошь, отнюдь, просто он стремится изучать разные сферы общества.
«Как-никак жизненный опыт», — думает он.

 

Дон Леонсио Маэстре, усевшись на чемоданчик, закурил сигарету. Он счастлив необычайно, напевает про себя«Lа donna ё mobile», но с другими словами. В молодости дон Леонсио Маэстре как-то получил первый приз — живой цветок — на поэтических состязаниях, которые устраивались на острове Менорке, его родине.
Слова песенки, которую напевает дон Леонсио, разумеется, сложены в честь сеньориты Эльвиры.
Он, однако, озабочен тем, что, как ни верти, ударения в первом стихе оказываются не на месте. Возможны три варианта:
1. МИлаЯ ЭльвИритА!
2. МИлая ЭльвиритА!
3. МИлая ЭльвирИта!
По правде сказать, ни один нельзя признать идеальным, но первый все же лучше других; в нем по крайней мере ударения на тех же местах, что в «La donna e mobi I e».
Прикрыв глаза, дон Леонсио ни на миг не перестает думать о сеньорите Эльвире.
«Бедняжечка моя! Как ей хотелось курить! Да, Леонсио, когда ты преподносил ей эту пачку, закраснелся ты, наверно, как маков цвет…»
Дон Леонсио так упоен любовными мечтами, что не ощущает холода от обитого жестью чемоданчика под своими ягодицами.

 

Сеньор Суарес выходит из такси у подъезда своего дома. В хромоте его теперь чувствуется что-то вызывающее. Он поправляет пенсне и заходит в лифт. Сеньор Суарес живет вместе с матерью-старушкой, отношения у них самые нежные — по вечерам, когда он ложится спать, матушка приходит укрыть его и благословить на сон грядущий.
— Как себя чувствуешь, сыночек?
— Отлично, мамуля.
— Ну, так до завтра, если Богу будет угодно. Укройся получше, чтоб не озяб. Отдыхай, золотце.
— Спасибо, мамуля, и ты отдыхай. Поцелуй меня.
— С удовольствием, сынок. Не забудь прочитать молитвы.
— Не забуду, мамочка. До завтра.
Сеньору Суаресу лет пятьдесят, его матушке года на двадцать два больше.
Сеньор Суарес поднялся на четвертый этаж, секция В, достал ключ и отпер дверь. Он намерен переменить галстук, причесаться, сбрызнуть себя одеколоном и под каким-нибудь благовидным предлогом поскорей смотаться из дому в том же такси.
— Мамуля!
По мере того как сеньор Суарес проходит но комнатам, его голос, призывающий мать, становится все более похожим на возгласы тирольских пастухов, которых показывают в кино.
— Мамуля!
В одной из ближайших ко входу комнат горит свет, но оттуда никто не ответил.
— Мамуля! Мамуля!
Сеньор Суарес начинает нервничать.
— Мамуля! Мамуля! Ах ты, боже мой! А вот сейчас я к тебе войду! Мамуля!
Подгоняемый какой-то непонятной силой, сеньор Суарес бросается вперед по коридору. Непонятная эта сила, вероятно, не что иное, как любопытство.
— Мамуля!
Уже взявшись за ручку, сеньор Суарес тут же пятится и бегом выбегает из квартиры. На ходу он повторяет:
— Мамуля! Мамуля!
Тут он чувствует, что сердце у него стучит часто-часто: перескакивая через ступеньки, он мчится вниз по лестнице.
— Везите меня на шоссе Сан-Херонимо, напротив здания конгресса.
Таксист отвез его на шоссе Сан-Херонимо, напротив здания конгресса.

 

Маурисио Сеговия, досыта насмотревшись и наслушавшись, как донья Роса оскорбляет своих официантов, встал и вышел из кафе.
— Уж не знаю, кто из них гнусней — эта жирная свинья в трауре или это сборище болванов. Ох, задали бы они ей все вместе когда-нибудь хорошую взбучку!
Как все рыжие, Маурисио Сеговия добродушен, но он не выносит несправедливости. И если он убежден, что официантам следовало бы сговориться и устроить донье Росе трепку, то лишь потому, что своими глазами видел, как она над ними измывается; пусть бы расквитались с ней — око за око, — тогда можно было бы начать новый счет.
— Все дело в том, какое кому сердчишко дадено — у одних оно пухлое и мягкое, как слизняк, но есть и такие, у кого оно небольшое и твердое, как кремень.

 

Дон Ибрагим де Остоласа-и-Бофарулл погляделся в зеркало, вскинул голову, погладил бороду и воскликнул:
— Господа академики! Я не хотел бы дольше отвлекать ваше внимание и т. д. и т. д. (Ну, это пойдет гладко… Голову держать повыше, горделиво… Следить за манжетами, иногда они слишком вылезают наружу, будто вот-вот вспорхнут в воздух.)
Дон Ибрагим зажег трубку и принялся ходить взад-вперед по комнате. Затем остановился и, положив одну руку на спинку стула, а другую, с трубкой, воздев кверху, как свиток, который обычно держат статуи ученых господ, продолжал:
— Как можем мы допустить — а именно этого желает сеньор Клементе де Диего, — чтобы владение по праву давности считалось законным путем присвоения известных прав вследствие пользования таковыми? Тут сразу бросается в глаза недостаточная обоснованность доводов, господа академики. Прошу простить за повторение, но разрешите мне еще раз, как я делал уже неоднократно, призвать на помощь логику; без нее в мире мысли и шагу не ступишь. (Тут наверняка раздастся ропот одобрения.) Разве не очевидно, о высокочтимые коллеги, что для того, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть? По глазам вашим вижу, что вы со мной согласны. (Скорее всего, кто-нибудь из публики тихо подтвердит: «Очевидно, очевидно».) Затем, если для того, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть, то, изменив действительный залог этого предложения на страдательный, мы можем утверждать, что ничто не может быть используемо, пока оно не стало владением.
Дон Ибрагим выдвинул ногу к воображаемой рампе и изящным жестом разгладил полу халата. Простите, фрака. Потом улыбнулся.
— Итак, господа академики, поскольку для того, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть, то для того, чтобы владеть, надо сперва приобрести. Неважно, под каким предлогом; я пока всего лишь сказал «надо приобрести», ибо ничто, абсолютно ничто не может стать владением без предварительного приобретения. (Тут меня, возможно, прервут аплодисментами. Надо к этому быть готовым.)
Голос Дона Ибрагима звучал торжественно, как фагот. По другую сторону тонкой дощатой стенки возвратившийся с работы муж спрашивал у жены:
— Ну что, малышка уже покакала?
Дону Ибрагиму стало немного зябко, он поправил на шее шарф. В зеркале отразился черный галстук бабочкой, приличествующий вечернему костюму.

 

Дон Марио де ла Вега, издатель, куривший сигару, отправился ужинать с бакалавром, дипломированным по третьему циклу.
— Знаете, что я вам скажу? Незачем вам завтра приходить ко мне для разговора, придете прямо на работу. Я люблю решать дела вот так, на ходу.
Бакалавр сперва немного растерялся. Он хотел было заметить, что лучше бы ему приступить к работе через несколько дней, чтобы привести в порядок кое-какие дела, но подумал, что ему, чего доброго, могут вообще отказать.
— Да-да, очень благодарен, постараюсь работать как можно лучше.
— Это вам же пойдет на пользу. — Дон Марио де ла Вега улыбнулся.
— Итак, по рукам. А теперь, чтобы начало было добрым, приглашаю вас поужинать.
Глаза бакалавра затуманились.
— Ах, что вы…
Издатель предупредительно заметил:
— Ну, разумеется, если вы не заняты. Я вовсе не желаю быть назойливым.
— О нет, нет, не тревожьтесь, причем тут назойливость, совсем напротив. Я сегодня свободен.
Набравшись смелости, бакалавр добавил:
— Сегодня вечером я совершенно свободен, я в вашем полном распоряжении.
В таверне дон Марио принялся нудно объяснять, что он, мол, со своими подчиненными всегда обращается хорошо, что ему приятно, когда его подчиненные довольны, когда его подчиненные преуспевают, когда его подчиненные смотрят на него как на отца и когда его подчиненные с любовью относятся к делам типографии.
— Если между директором и подчиненными нет сотрудничества, предприятие не может преуспевать. А когда предприятие преуспевает, это выгодно для всех: для хозяина и для подчиненных. Подождите минуточку, я должен позвонить, передать одно распоряжение.
Бакалавр, выслушав разглагольствования своего нового патрона, накрепко усвоил, что ему отведена роль подчиненного. Но на тот случай, если он вдруг ничего не понял, дон Марио во время ужина уточнил:
— Вначале будете получать шестнадцать песет, но о трудовом договоре чтоб и не заикаться. Понятно?
— Да, сеньор, понятно.

 

Сеньор Суарес вышел из такси напротив конгресса и направился по улице Прадо в кафе, где его ждали. Чтобы унять нетерпеливое волнение, от которого у него поджилки тряслись, сеньор Суарес предпочел остановить такси, не доезжая кафе.
— Ах, милый! Я прямо сам не свой. У меня дома, наверно, случилось что-то ужасное, мамуля не откликается.
Когда сеньор Суарес вошел в кафе, в его голосе появились еще более легкомысленные нотки, чем обычно, — ну точно голос потаскушки из дешевого бара.
— А, брось, не беспокойся! Наверно, она уснула.
— Да? Ты так думаешь?
Друг сеньора Суареса — щеголеватый бородач, на нем зеленый галстук, ярко-красные туфли и полосатые брюки. Зовут его Хосе Хименес Фигерас, и, хотя внешность у него прямо-таки потрясающая — только взглянуть на эту густую бороду и свирепый взгляд! — он известен под прозвищем Пепито Сучок.
Сеньор Суарес, ухмыляясь и краснея, говорит:
— Какой ты красавчик, Пепе!
— Молчи, скотина, еще услышат!
— Скотина! Нечего сказать, очень ты нежен! Сеньор Суарес корчит капризную гримасу. Потом задумывается.
— Что могло случиться с мамулей?
— Да замолчишь ты наконец?!
И сеньор Хименес Фигерас, он же Сучок, корчит ответную гримасу сеньору Суаресу, он же Заднюшка.
— Слушай, золотце, мы сюда пришли для того, чтобы повеселиться или чтобы ты мне пел вечную свою песенку о дорогой твоей мамуле?
— Ах, Пепе, ты прав, не сердись на меня! Я, знаешь, так взволнован, что не помню, на каком я свете!

 

Дон Леонсио Маэстре сделал два капитальнейших вывода. Первый: совершенно ясно, что сеньорита Эльвира не какая-нибудь потаскушка, по лицу видно. Сеньорита Эльвира — девушка порядочная, из хорошей семьи, поссорилась, наверно, с родными, ушла из дому и хорошо сделала, черт возьми! Мы еще посмотрим, есть ли такое право — как полагают многие родители, — чтобы всю жизнь держать детей в кулаке! Сеньорита Эльвира, вероятно, ушла из дому, потому что ее семья уже много лет отравляла ей жизнь. Бедная девочка! Что говорить, жизнь каждого — это тайна, но все же лицо человека было и остается зеркалом души.
«Неужели кому-то могло бы прийти в голову, что Эльвира — гулящая девка? Боже упаси, вот глупости!»
Дону Леонсио Маэстре становится стыдно перед самим собой.
Второй вывод, к которому пришел дон Леонсио: надо после ужина зайти еще раз в кафе доньи Росы — может быть, сеньорита Эльвира опять будет там.
«А почему бы нет? Такие вот грустные бедные девушки, которым пришлось изведать всякие дрязги в семье, большие охотницы посидеть в кафе, где играет музыка».
Дон Леонсио Маэстре поужинал второпях, обмахнул щеткой костюм, снова надел пальто и шляпу и отправился в кафе доньи Росы. Нет, не совсем так, он просто решил прогуляться и по пути заглянуть в кафе доньи Росы.
Маурисио Сеговия пошел поужинать со своим братом Эрменехпильдо, который приехал в Мадрид, надеясь получить назначение на должность секретаря профсоюзного центра в своем городке.
— Ну, как идут дела?
— Идут помаленьку… Кажется, неплохо идут.
— Есть какие-нибудь новости?
— Да, есть. Сегодня я повидался с доном Хосе-Мария, который служит в личном секретариате дона Росендо; так он мне сказал, что будет настойчиво поддерживать мою кандидатуру. Посмотрим, что им удастся сделать. Как ты думаешь, я получу назначение?
— Ну конечно, получишь. А ты сомневаешься?
— Эх, сам не знаю. Иногда мне кажется, оно уже у меня в руках, а иногда начинает казаться, что в конце концов я, чего доброго, получу коленкой под зад. Самое худшее — сидеть вот так, не зная, что тебя ждет.
— Не падай духом, всех нас Господь слепил из одной глины. А кроме того, ты же знаешь — без труда не вытянешь и рыбки из пруда.
— Да, я с тобой согласен.
Дальше оба брата ужинают почти в полном молчании.
— Слушай, а у немцев-то дела серьезные.
— Да, мне тоже кажется, что запахло жареным.

 

Дон Ибрагим де Остоласа-и-Бофарулл, делая вид, будто не слышит вопроса соседа о том, как малышка покакала, снова поправляет шарф, снова кладет руку на спинку стула и продолжает:
— Да, господа академики, человек, который имеет честь говорить перед вами, полагает, что его аргументы не шиты белыми нитками. (Не прозвучит ли это «не шиты белыми нитками» вульгарно, слишком по-простецки?) Применив к интересующей нас юридической проблеме выводы из приведенного мною силлогизма («применив к интересующей нас юридической проблеме выводы из приведенного мною силлогизма» — не будет ли это длинно?), мы можем утверждать, что поскольку, чтобы чем-либо пользоваться, надо этим владеть, то, соответственно, чтобы пользоваться каким-либо, безразлично каким, правом, надо им также владеть. (Пауза.)
Сосед за стенкой осведомился о цвете. Жена ответила, что цвет нормальный.
— Но нельзя владеть каким-либо правом, многоуважаемое собрание, если оно предварительно не было приобретено. Полагаю, что доводы мои ясны, как вода кристально чистого ручья. (Голос: «Да, да».) Далее, если для того, чтобы пользоваться правом, надо его сперва приобрести, ибо невозможно пользоваться тем, чего не имеешь («Конечно, конечно!»), то как можно, рассуждая строго научно, предполагать, что возможен способ приобретения в силу давности пользования, как то утверждает профессор сеньор де Диего, известный многими блестящими идеями? Ведь это равносильно утверждению, что можно распоряжаться чем-то еще не приобретенным, каким-либо правом, которым еще не владеют! (Громкий гул одобрения.) Сосед за стенкой спросил:
— Тебе пришлось поставить ей клизмочку?
— Нет. Я уже все приготовила, но она сделала сама. Представляешь, я купила банку сардин — твоя мать сказала, что в таких случаях лучше всего помогает масло из этих консервов.
— Ладно, не беспокойся, съедим их на ужин, и дело с концом. Мамаша моя помешана на этом масле из-под сардин.
Муж и жена с нежностью улыбнулись друг другу, обнялись и поцеловались. Бывают же такие удачные дни! Запоры у малютки стали уже всерьез их беспокоить.
Дон Ибрагим подумал, что, когда раздастся продолжительный гул одобрения, ему придется сделать небольшую паузу — надо будет опустить голову и как бы в рассеянности устремить взгляд на скатерть и стакан с водой.
— Полагаю излишним разъяснять, господа академики, сколь важно постоянно помнить о том, что пользование вещью — не пользование или распоряжение правом на пользование этой вещью, ибо права такого еще у нас нет, — которое в силу давности ведет к владению таковой в качестве собственности того, кто ее захватил, — это есть состояние, существующее de facto , но ни в коем случае не de jure . (Превосходно!)
Дон Ибрагим победоносно улыбнулся и несколько секунд постоял, ровно ни о чем не думая. В душе — и по внешнему виду судя — дон Ибрагим был человеком вполне счастливым. Его не признают? Эка важность. А для чего существует История?
— В конце концов, она всем воздаст по справедливости. И если в этом подлом мире гений не встречает признания, стоит ли беспокоиться — ведь через каких-нибудь сто лет от всех нас останутся одни скелеты!
Из этого сладостного забытья дона Ибрагима вывели отчаянные, пронзительные беспорядочные звонки.
— Какая дикость, можно ли так безобразничать! А еще считаются воспитанными людьми! И наверно, даже не стыдятся!
Супруга дона Ибрагима, которая, сидя у жаровни, штопала чулок, пока муж ее ораторствовал, поднялась и пошла открыть дверь.
Дон Ибрагим прислушался. Звонил сосед с пятого этажа.
— Ваш супруг дома?
— Да, сеньор, он готовится к докладу.
— Могу я его видеть?
— Разумеется, о чем тут спрашивать. Повысив голос, жена позвала:
— Ибрагим, это сосед сверху. Дон Ибрагим ответил:
— Пусть войдет, почему ты его там держишь? Дон Леонсио Маэстре был бледен.
— А, сосед! Что же привело вас к моему скромному очагу?
Дон Леонсио проговорил дрожащим голосом:
— Она умерла!
— Что?
— Умерла, говорю!
— Кто?
— Ну да, сеньор, умерла. Я потрогал ей лоб, он холодный как лед.
Глаза супруги дона Ибрагима округлились, как блюдца.
— Кто умер?
— Соседка рядом со мной.
— Соседка рядом с вами?
— Она самая.
— Донья Маргот?
— Да, она.
Дон Ибрагим вмешался:
— Мать этого потаскуна?
Дон Леонсио ответил утвердительно, а жена дона Ибрагима набросилась на мужа:
— Ради Бога, Ибрагим, как можно так говорить!
— И она на самом деле мертва?
— Да, дон Ибрагим, мертва окончательно. Ее удушили полотенцем.
— Полотенцем?
— Да, махровым полотенцем.
— Какой ужас!
Дон Ибрагим, шагая туда-сюда по комнате, принялся отдавать распоряжения и призывать к спокойствию.
— Хеновева, сними трубку и вызови полицию.
— Какой там номер?
— Почем я знаю, милая, посмотри в книге! А вы, друг мой Маэстре, станьте на лестнице и никого не пропускайте ни вниз, ни вверх. Возьмите на вешалке трость. Я пойду за врачом.
Когда дону Ибрагиму открыли дверь в квартире врача, он с величайшим хладнокровием спросил:
— Доктор дома?
— Да, сеньор, подождите минуточку.
Дону Ибрагиму было известно, что доктор дома. Когда тот вышел узнать, зачем его спрашивают, дон Ибрагим, как бы не зная, с чего начать, спросил, улыбаясь:
— Ну, как ваша малышка? Желудочек уже налаживается?

 

После ужина дон Марио де ла Вега предложил Элою Рубио Антофагасте, бакалавру по третьему циклу, выпить чашечку кофе. Было видно, что он расщедрился.
— Не хотите ли сигарку?
— О да, сеньор, весьма благодарен.
— Черт возьми, приятель, за что так благодарить! Элой Рубио Антофагаста робко улыбнулся.
— Ну да, конечно.
— И прибавил:
— Вы знаете, я очень счастлив, что нашел работу. Верите?
— И тому, что поужинали?
— Да, сеньор, и тому, что поужинал.

 

Сеньор Суарес покуривает сигару, которой его угостил Пепе Сучок.
— Ах, какая вкусная сигара! Она пахнет тобой. Сеньор Суарес смотрит в глаза своему другу.
— Пойдем выпьем по стаканчику? Ужинать мне не хочется, когда я с тобой, у меня пропадает аппетит.
— Ладно, пойдем.
— Можно я тебя угощу?
Заднюшка и Сучок, крепко взявшись под руку, пошли по улице Прадо вверх по левой стороне, где бильярдные залы. Встречные оборачивались им вслед.
— Зайдем на минутку поглядеть на игру?
— Нет, не хочу, мне там на днях чуть не съездили кием по физиономии.
— Вот скоты! И есть же такие некультурные люди, просто удивительно! Безобразие! Уж наверно, набрался ты страху, да, Сучочек?
Пепе Сучок нахмурился.
— Мамашу свою зови Сучочком, слышишь, ты! Сеньор Суарес истерически взвизгивает:
— Ой, мамуля моя! Ой, что же это с ней случилось? Ой, Господи!
— Ты замолчишь?
— Прости. Пепе, я больше не буду говорить о моей мамочке. Ой бедняжечка! Слушай, Пепе, купи мне цветок! Я хочу, чтобы ты мне купил красную камелию, — раз я иду с тобой, надо, чтоб на мне был какой-нибудь знак запретного…
Пепе Сучок горделиво ухмыльнулся и купил сеньору Суаресу красную камелию.
— Засунь ее в петлицу.
— Куда прикажешь.

 

Доктор, удостоверившись, что старуха мертва, мертва бесповоротно, поспешил оказать помощь дону Леонсио Маэстре — у бедняги начался нервный припадок, он был почти без сознания и только отчаянно лягал ногами.
— Ах, доктор, как бы еще этот у нас не скончался!
Донья Хеновева Куадрадо де Остоласа была весьма встревожена.
— Не волнуйтесь, сеньора, тут нет ничего опасного, просто сильнейший испуг.
Дон Леонсио сидел в кресле, глаза у него закатились, изо рта текла пена. Дон Ибрагим между тем наставлял соседей:.
— Спокойствие, прежде всего полное спокойствие. Пусть каждый глава семьи тщательно осмотрит свое жилище. Мы должны оказать помощь органам правосудия своей поддержкой и сотрудничеством, насколько это будет в наших силах.
— Отлично сказано, сеньор. В такие минуты правильней всего, чтобы один распоряжался, а мы все повиновались.
И жители дома, где произошло преступление, все как один испанцы, с большей или меньшей готовностью повторили эту знаменательную фразу.
— Приготовьте ему липового чаю.
— Сейчас, доктор.

 

Дон Марио и бакалавр Элой решили, что надо пораньше лечь спать.
— Ну что ж, друг мой, завтра за дело. Так?
— Да, сеньор. Вот увидите, вы будете довольны моей работой.
— Надеюсь. Завтра в девять утра у вас будет возможность показать свое усердие. Куда вы теперь направляетесь?
— Домой, куда же еще? Пойду спать. Вы тоже рано ложитесь?
— Да, постоянно. Я веду регулярный образ жизни.
Элой Рубио Антофагаста почувствовал позыв к подхалимажу — видимо, угодливость была для него естественным состоянием.
— Если не возражаете, сеньор Вега, я вас провожу.
— Как вам угодно, дружище Элой, весьма благодарен. Сразу видно, надеетесь, что авось вам перепадет еще сигарета?
— Вовсе не потому, сеньор Вега, поверьте мне.
— Ладно уж, не прикидывайтесь святошей, все мы сперва были поварами, а уж потом монахами.
Хотя ночь была прохладная, дон Марио и его новый корректор, подняв воротники пальто, пошли еще прогуляться. Когда дону Марио выпадал случай поговорить на любимые темы, ни холод, ни голод, ни жара не были ему помехой.
Пройдя порядочный кусок, дон Марио и Элой Рубио Антофагаста наткнулись на кучку людей, стоявших на углу, тут же находились двое полицейских и никого не пропускали.
— Что случилось? Какая-то женщина обернулась.
— Не знаю, говорят, преступление, зарезали двух пожилых женщин.
— Черт возьми!
В разговор вмешался мужчина.
— Не прибавляйте, сеньора, зарезали не двух, а только одну.
— Вам этого мало?
— О нет, сеньора, даже слишком много. Но все же я бы предпочел, чтобы их было две.
К группе присоединился юноша.
— Что происходит?
Ему ответила другая женщина:
— Говорят, совершено преступление, задушили махровым полотенцем девушку. Говорят, артисткой была.

 

Два брата, Маурисио и Эрменехильдо, надумали опрокинуть за галстук по стаканчику.
— Послушай-ка, что я тебе скажу. Сегодня самый подходящий вечер нам кутнуть. Если дело у тебя выгорит, отпразднуем заранее, а если нет — ну что ж, все-таки повеселимся, а то когда еще придется. Не пойдем сейчас выпить, будешь целую ночь думать да гадать. Ты сделал все, что должен был сделать, теперь остается ждать, что смогут сделать другие. Эрменехильдо озабоченно сказал:
— Да, пожалуй, ты прав. Хожу весь день, все об одном думаю и только расстраиваюсь. Пойдем куда хочешь, ты ведь лучше моего знаешь Мадрид.
— Значит, не возражаешь, если пойдем выпить?
— Ладно, пойдем. Но как же так, без компании?
— Да уж кого-нибудь найдем. В такое время девок сколько хочешь.
Маурисио Сеговия и его брат Эрменехильдо отправились в обход по барам па улице Эчегарая. Маурисио вел, а Эрменехильдо послушно следовал за ним и платил.
— Будем считать, что нынче мы празднуем мое назначение. Я плачу.
— Хорошо. А если тебе не хватит на обратную дорогу, скажешь, я подкину.
В одной из пивнушек на улице Фернандес-и-Гон-салеса Эрменехильдо подтолкнул Маурисио локтем.
— Посмотри на этих двоих, вот безобразники. Маурисио обернулся.
— М-да, здорово. У этой Маргариты Готье и впрямь чахоточный вид, а в петлице-то, видишь, красная камелия, все как положено. Эх, брат, здесь у нас кто без стыда, тот и герой.
С другого конца зала раздался громовой голос:
— Ты не очень-то похабничай, Заднюшка, прибереги что-нибудь на потом!
Пепе Сучок поднялся с места.
— А ну, кто тут такой храбрый? Пусть выйдет со мной на улицу!
Дон Ибрагим говорил сеньору судье:
— Видите ли, сеньор судья, нам не удалось ничего выяснить. Каждый из жильцов обыскал свою квартиру, но ничего подозрительного мы не нашли.
Жилец со второго этажа дон Фернандо Касуэла, судебный прокурор, потупил глаза — он-то кое-что нашел.
Судья обратился к дону Ибрагиму:
— Начнем по порядку. У погибшей есть родные?
— Да, сеньор, есть сын.
— Где он?
— Ах, да кто его знает, сеньор судья! Это тип, известный своим дурным поведением.
— Бабник?
— Да нет, сеньор судья, он не бабник.
— Может быть, игрок?
— Нет, насколько мне известно.
Судья посмотрел в упор на дона Ибрагима.
— Пьяница?
— Нет, и не пьяница.
На губах судьи появилась язвительная усмешечка.
— Но послушайте, что же вы называете дурным поведением? Коллекционирование марок?
Дон Ибрагим обиделся.
— Нет, сеньор судья, дурным поведением я называю многое, например, быть «подружкой» педика.
— Ах, вот как! Сын погибшей — «подружка»?
— Да, сеньор судья, это всем известно!
— Ну что ж. Очень благодарен вам всем, сеньоры. Возвращайтесь домой, пожалуйста, в случае надобности я вас вызову.
Жильцы послушно стали расходиться. Дон Фернандо Касуэла, войдя в свою квартиру в правом крыле второго этажа, застал жену плачущей в три ручья.
— Ах, Фернандо! Если хочешь, убей меня! Но только пусть наш мальчик ни о чем не знает.
— Ну милая, как же я тебя убью, когда у нас в доме судья! Иди ложись спать. Недостает только, чтобы твой возлюбленный оказался убийцей доньи Маргот!

 

Чтобы развлечь толпу на улице, где собралось уже несколько сот человек, шестилетний цыганенок пел фламенко, прихлопывая себе в такт ладошками. Симпатичный мальчишечка, шустрый, где его только не встретишь…
Как-то раз один портняжка
из сукна штаны кроил,
увидал то цыганенок,
что креветки разносил.

Когда вынесли тело доньи Маргот, чтобы отвезти его в морг, малыш почтительно умолк.
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья