Глава 7
1973
Через двенадцать лет американцы наконец-то перестали бомбить Камбоджу. В Техасе Билли Джин Кинг, сильнейшая теннисистка мира, в трех сетах одолела Бобби Риггса, некогда первую ракетку среди мужчин. Английская королева приехала на открытие Сиднейской оперы, которую на Беннелонг-Пойнт выстроил архитектор-датчанин, на церемонию не явившийся. Той же осенью, когда мир воевал, состязался и строил, в Дублине восемнадцать юношей впервые прошли через ворота Клонлиффской семинарии, покидая детство и вступая в жизнь, которая в равной мере окажется благодатной и одинокой; они выбрали стезю, что в трудные времена станет их тылом и поддержкой.
Восемнадцать человек. Никто не знал, что достигнут максимум. В Мэйнуте было около сорока новичков, и по всей стране, от Корка до Белфаста и от Карлоу до Уотерфорда, уйма юношей в разной степени восторженности покидали свои семьи, отправляясь в церкви Святого Финбарра, Святого Иосифа, Святого Патрика, Святого Иоанна. И это не считая тех, кто вступил в религиозные ордены, — облатов, которые в Лимерике основали приют и содержали образцовую ферму, снабжавшую братию свежайшими продуктами; лазаристов, не забывавших о Дне всех святых; редемптористов, которые в Голуэе открыли психиатрическую лечебницу; францисканцев, в Килларни управлявших семинарией. Сколько послушников дали тридцать два графства в одном только 1973 году? Триста? Пятьсот? Тысячу? Представить, что нынче такие же толпы молодых ирландцев устремляются в семинарии, — все равно что гадать о жизни на Марсе: не исключено, но весьма сомнительно.
Кроме дублинцев, составляющих, конечно, большинство нашего курса, были ребята из других графств. Джордж Данн, которого из-за ямочки на подбородке мы прозвали Кирком Дугласом, приехал из Килдэра; Клонлиффскую семинарию он выбрал потому, что неподалеку жили его дед с бабкой. Шеймус Уэллс был родом из Керри; год назад его родители умерли, он хотел уехать подальше от Дингла и оттого подал прошение не епископу Кейси, но архиепископу Райану. Мик Сёрр из Корка всегда мечтал жить в Дублине, чем, видимо, так обидел епископа Луси, что в проповеди тот обозвал его сопливым ренегатом.
Морис Макуэлл из дублинского района Гласневин ужасно заикался, но никто над ним не подтрунивал, и он был благодарен за столь обыкновенную человечность, поскольку в его прежней школе дня не обходилось без издевок. Больше всего доставалось от учителей, рассказывал Морис, — когда он не мог сразу выговорить ответ, педагоги начинали орать и он заикался еще сильнее; дошло до того, что половину уроков он проводил в коридоре или изоляторе.
И был, конечно, Том Кардл. Из Уэксфорда.
Мы с ним опасливо сдружились. Дублинцы держались вместе, обособляясь от всех прочих. Ребята из Корка и Керри, исторически враждовавших, друг к другу приглядывались. Среди нас была пара близнецов, что меня крепко удивило, но удивление мое неизмеримо возросло, когда я узнал, что вообще-то их трое, однако третий брат, не выказавший склонности к священству, устроился на работу в молочной компании. Еще был башковитый парень из Темплеогу, который написал книгу о Фоме Аквинском и надеялся когда-нибудь ее издать. А вот Конор Смит, дублинец с Дорсет-стрит, не продержался и года. Матушка его плакала, провожая сына в семинарию, и рыдала, забирая обратно. Нас осталось семнадцать.
Конечно, все мы по-разному приноравливались к семинарской жизни, но вот я особых тягот не ощущал. Возможно, у кого-то сложилось впечатление, что меня силком отправили в эту жизнь, что мама, искавшая утешения, толкнула меня на этот путь, не справляясь о моем собственном мнении. Что ж, до некоторой степени это справедливо, но все это не отрицает того, что с первой секунды в семинарии я себя почувствовал на своем месте. Понимаете, я был верующим. Я верил в Бога, Церковь и способность христианства улучшить наш мир. Я верил, что священство — благородное призвание, что в профессии этой достойные люди, желающие насаждать добро и милосердие. Я верил, что Господь не просто так меня выбрал. Мне не приходилось выискивать в себе эту веру, она была частью меня. И я думал, это навсегда.
В нашей тихой клонлиффской общине, пропитанной духом познания, мне было хорошо, и по ночам меня не терзали грезы о Кэтрин Саммерс, актрисе Эли Макгроу или о ком-нибудь другом, подобные вещи не слишком меня волновали. Может быть, это какой-то душевный или физический изъян, не знаю. Нет, вру: был случай, когда подобные материи едва не поглотили меня целиком.
Пятью годами позже. В Риме.
Вставали мы рано — выскакивали из постелей в шесть утра, когда в коридоре раздавался похожий на йодль клич отца Мерримана по прозвищу Шмель. Мы его так окрестили, потому что он буквально летал по семинарии, потирая ладони и басовито гудя.
В первый же день нас распределили по кельям, и было важно поладить с соседом, с которым предстояло жить весь срок обучения. Уединиться мы могли с помощью шторы, делившей комнату пополам; я шторой никогда не пользовался, но, бывало, Том, подверженный внезапным приступам безудержной злобы, ее задергивал, и потом я слышал, как он плачет или ворочается в кровати, однако не осмеливался его беспокоить.
Я всегда просыпался первым и будил Тома, теребя его за плечо, но он отворачивался к стене и мычал: Отвали, Одран!
Глянув в окно, я обычно видел Шеймуса Уэллса, который наматывал круги по гравийным дорожкам сада; если верить его словам, в спортобществе родного Дингла с ним очень считались и он мог бы выступать за графство, но выбрал иной путь. Каждое утро Шеймус двести раз обегал сад, а потом отжимался, качал пресс и совершал прочие телодвижения, на которые непонятно откуда находил силы. Мик Сёрр над ним, конечно, насмехался, но чего еще ждать от уроженца Корка в адрес парня из Керри?
Отворив дверь кельи, я видел дюжину ребят в пижамах, по холодному коридору поспешавших к ваннам, чтобы наскоро окунуться и смыть ночную испарину. В дань нашей стыдливости, друг от друга ванны отделялись шторами, чему я, худосочный заморыш, был весьма рад, ибо ничуть не хотел демонстрировать отсутствие мышц и еще меньше — любоваться чужой мускулатурой. Ванн, наполненных чуть теплой водой, было всего четыре, и оттого первые купальщики еще кое-как мылись, последним же приходилось плескаться в чужой грязи, и, вероятно, они были бы чище, если б вообще отказались от утреннего омовения. Я всегда был в первой партии и залезал в одну и ту же ванну, что стояла ближе к баку, и потому вода в ней была чуть теплее. Том всегда приходил последним и вечно жаловался.
— Так вставай пораньше, — говорил я.
Том возмущенно тряс головой:
— Только животные просыпаются в этакую рань.
— И священники.
— О чем и речь.
Такие разговоры мне не нравились. Пятнадцать штатных священников, старших и младших преподавателей, читавших догматическую теологию, моральную доктрину, каноническое право, Писание и историю Церкви, трудились в поте лица: обучали семинаристов четвертого — седьмого курсов да еще опекали нас, студентов первого — третьего курсов, то и дело переживавших душевный кризис. В большинстве своем они были достойные люди, умные и образованные, и, на мой взгляд, ничем не заслужили подобного оскорбления.
Суетливый Шмель был всеобщим любимцем, смешившим нас своими внезапными появлениями. Отец Принс, прозванный Гарольдом Вильсоном за удивительное сходство с известным политиком и несгибаемую приверженность к трубке (вопреки строжайшему запрету курить при семинаристах), вел кружок почитателей музыки и так проникался каким-нибудь музыкальным творением, что мы старались не рассмеяться глядя на его восторженное лицо. Отец Джарвис, получивший кличку Рудольф (ярко-красным носом он напоминал мультяшного олененка), ухаживал за небольшим огородом, и кое-кто из ребят ему помогал.
Но всех больше меня интересовал отец Дементьев. Когда я появился в Клонлиффе, ему было далеко за пятьдесят; единственный штатный священник не ирландец, он родился в городке Кашин, что в сотне миль к северу от Москвы. Дементьев был солдатом советской 322-й стрелковой дивизии, в январе 1945 года освободившей семь с половиной тысяч заключенных Освенцима, которых бежавшие нацисты бросили умирать. Он не любил об этом вспоминать, но однажды на прогулке по окрестностям мы разговорились и он поведал, что в тот день его вера в человечество пошатнулась и до конца сороковых он с израненной душой скитался по Европе, а потом в Шартрском соборе ему было Богоявление (в детали он не вдавался) и вскоре он перебрался в Ирландию, где поступил в Мэйнутскую семинарию Святого Патрика. Он почти не говорил о том, что выпало на его долю в голодном детстве и на войне, я не мог и вообразить, как вид узников Освенцима, превратившихся в скелеты, сказался на его психике, но я знал одно: если Том Кардл обзывает такого человека животным, это свидетельствует о непозволительной глупости самого Тома.
К половине седьмого все семинаристы собирались в главной часовне, хором читали первую молитву, а затем молча молились до утренней мессы, начинавшейся четверть восьмого. После службы мы, оголодавшие парни, резво мчались в трапезную, где на столах стояли тарелки с кашей, большие кружки с чаем и огромные фарфоровые блюда, полные теплых гренков с выступившими каплями влаги; масла и джема у нас было вдосталь — еженедельные посылки от домашних позволяли открыть собственную бакалею. Пища, говорили священники, предназначена не для чревоугодия, но поддержания жизни. За строгостью диеты следили внимательно.
Затем мы, слушатели первых трех курсов, облаченные в черные костюмы, шляпы и белые рубашки с черным галстуком, садились на велосипеды и кавалькадой катили в университетский городок на Эрлсфор-Террас, дабы продолжить изучение философии, первостепенной дисциплины в начальном образовании священника, освоение коей приближало к пониманию аскетической и мистической теологии, церковной доктрины и истории священных текстов.
Воображаю, какое впечатление мы производили на бизнесменов, домохозяек и школьников, ехавших в машине, семенивших по улице или маявшихся на автобусной остановке; точно мушиный рой, полсотни юношей в черном, взгляд вперед, спина прямая, по двое-трое в ряд катят на великах. Мы ловили восхищенные взгляды прохожих и чувствовали свою коллективную власть над ними. Как нас, однако, уважали! Как мечтали, чтобы их сыновья оказались среди нас.
Как нам верили.
Университет мне, в общем, нравился, но приспособиться к его жизни оказалось сложнее, чем к жизни в семинарии. Обучали нас наравне с другими студентами — степень бакалавра по философии привлекала молодежь со всей страны, и младшекурсники-миряне числом превосходили нас троекратно, — но в остальном мы были отделены, что порой задевало.
Ели мы порознь. На большой перемене студенты собирались в просторной столовой, где всегда было шумно, звучали музыка и смех, на стенах плакаты с Зигги Стардастом и Джоном Ленноном, на столах листовки, приглашавшие на танцы и вечеринки. Мы же спускались в каморку, где, вознеся благодарственную молитву перед трапезой, перекусывали бутербродами с чаем и, вновь возблагодарив Господа за хлеб наш насущный, возвращались на занятия. Это делалось для того, говорил Шмель, чтобы нас не отвлекали мирские соблазны, и чтобы мы, добавлял Рудольф, не подцепили заразу от современной молодежи.
Студенты были длинноволосы и бородаты, ходили в расклешенных брюках и джинсах, цветастых рубашках и темных очках. Студентки тревожили нас шортами в обтяжку и сапогами до колен. Все они открыто говорили о сексе и наркотиках, после занятий продолжая свои дискуссии в дублинских барах, на концертах и ночных вечеринках, а мы вновь оседлывали велосипеды и долгой дорогой через Ист-Уолл возвращались в семинарию, где в часовне читали вечернюю молитву и пять стихов «Ангела Господня» и лишь потом отправлялись на ужин, во время которого какой-нибудь бедолага-старшекурсник вставал за кафедру и вслух читал из Г. К. Честертона, К. С. Льюиса или «Жития апостолов». Разговаривать нам, разумеется, не разрешалось. Можно было есть и слушать. Вот так вот.
Завидовал ли я жизни моих университетских однокашников? Да, конечно. Порой нестерпимо хотелось вот так же сесть в автобус и отправиться в паб «Лонг Холл» или «У Маллигана», чтобы за пивом и стаканчиком виски в приятной компании говорить о том, как мы изменим мир, небрежно закинуть руку на плечо соседки, а потом проводить ее до автобусной остановки и уговорить на прощальный поцелуй, так много суливший в дальнейшем. Да, я завидовал. Ужасно. Я заприметил ребят и девушек, с которыми особенно хотелось познакомиться, живая энергия юности в них, казалось, бьет через край, но я даже словом с ними не обмолвился. Нет, я возвращался в семинарию и думал: ну вот я и дома. Здесь мое место.
Сейчас кажется, что мне повезло. Я и впрямь был на своем месте. Среди нас были и такие, кому бы лучше оказаться еще где-нибудь. И чем дальше, тем лучше.
В семинарии после обеда мы слушали лекции о духовном начале и структуре богослужения, а после ужина у нас был час личного времени. Кто-то во дворе играл в херлинг (мы уже знали, что предложение погонять в футбол будет равносильно здравице в честь королевы), кто-то прогуливался в задумчивом уединении; одни отправлялись в музыкальную комнату, где были два пианино и скрипка, другие просто дремали, третьи сражались на бильярде или в теннис, четвертые читали.
Нам, конечно, разрешали читать книги, присланные из дома, но лишь после их проверки священниками, не одобрявшими современных романов. Я читал Диккенса и Троллопа, а вот в Джордже Элиоте мне было отказано, поскольку женщина, выдающая себя за мужчину, внушает беспокойство, как выразился Гарольд Вильсон.
— Видимо, она свихнулась, — сказал он и, вырвав из моих рук «Мельницу на Флоссе», бросил ее в мусорный бак. — С женщинами это не редкость. У них это в крови.
Вирджиния Вулф тоже попала под запрет, поскольку набила камнями карманы пальто и вошла в реку Уз, сгубившую немало душ.
Я читал «Хроники Нарнии», одобренные священниками, которые полагали это духовным произведением, я же, как ни старался, видел лишь сказку о льве, колдунье и платяном шкафе. Один парень из Хоута под матрацем хранил все романы о Джеймсе Бонде, и мы по очереди втихаря упивались ими. Если б нас поймали, открутили бы головы, но обошлось. Джек Хэнниган огреб кучу неприятностей, когда Рудольф застукал его с «Жалобой Портного» — грязной книжонкой, которой не место в католической стране. Целый месяц Джек ежедневно ходил к духовному наставнику, пока не осознал пагубность своего поведения.
Иногда в свободные полчаса до ужина мы говорили о Церкви, но зачинщика такого разговора считали подхалимом. С окончания Второго Ватиканского собора минуло почти десять лет, однако ожидания современных преобразований остались: шли дискуссии о целибате, супружестве и прочем, что сделало бы Церковь привлекательнее для молодежи и сблизило ее с нынешним миром. Иоанн XXIII умер, не успев осуществить намеченное, а Павел VI не выказывал ни малейшего желания к светскому пути, хотя по сравнению с папами из поляков и немцев, которые в последующие десятилетия изо всех сил старались урезать нововведения, он выглядит Великим преобразователем. А ведь все могло быть по-другому.
В конце дня каноник читал нам проповедь либо мы репетировали григорианский хорал. Далее следовали Розарий или Благословение святого таинства, затем легкий ужин, а ближе к девяти мы собирались в часовне на вечернюю молитву, дабы возблагодарить Господа за благодатный день и умолить Его и дальше не лишать нас своего расположения.
Потом мы расходились по кельям и наступала Великая тишь. До утра запрещались всякие разговоры и передвижения, шум сливного бачка считался преступлением, и если кто-то со слабым мочевым пузырем перед сном не заглянул в туалет, его ждали девять малоприятных часов.
Вообще-то мы не особо блюли строгость Великой тиши. Пока не уснем, с коек перешептывались о прежней домашней жизни, говорили о родных и друзьях, по которым скучали, делились тревогой о своем будущем и тем, что нравилось и не нравилось в семинарии. И только Кевин Сэмюэлс с Пёрс-стрит, которого за строгое соблюдение всех предписаний прозвали Папой, беспрекословно соблюдал Великую тишь; его сосед, юный Майкл Троттер из Дандрама, жаловался, что квартирует с кирпичной стеной, и был готов с кем угодно махнуться кельями, даже если б пришлось жить с Джорджем Данном, обладавшим внешностью кинозвезды, но мывшимся не чаще раза в неделю.
Жилось, конечно, нелегко. Все было регламентировано. Ну точно армейский распорядок, каким я его представлял. К такому сравнению меня, наверное, подтолкнул отец Дементьев. Но мне такая жизнь годилась. Ей-богу, годилась. А вот Тому Кардлу — нет. Бедняга ненавидел каждую минуту той жизни.
Заваруха случилась четырнадцатого февраля. Я хорошо запомнил дату не только потому, что это был мой день рождения, но еще и потому, что с утра возник маленький ажиотаж: парню на два курса старше нас по почте пришли три валентинки. Получить одну — уже удивительно, две — просто неслыханно, но — три? Никто не мог в это поверить. Далеко не красавец, парень, насколько мы знали, в миру женским вниманием не пользовался. Прошел слух, что это сестра его ради шутки подговорила подруг отправить валентинки, но бедняге не давали проходу и еще долго дразнили Казановой, пока нам это не надоело и не возникли новые поводы для сплетен.
Том проснулся уже в скверном настроении. В четверть седьмого я вернулся из умывальни, а он еще валялся в постели и зашевелился, лишь когда я сказал, что он опоздает на утреннюю молитву. Видимо, Том заснул очень поздно: глаза его были в темных окружьях, свои брюки и рубашку он искал, точно сомнамбула. Мы были друзья и ладили с первого дня, но я знал, что в таком настроении его лучше не трогать. Накануне вечером он задернул штору и бесстыдно рукоблудил — я слышал, как он ворочался, возбужденно пыхтел, а потом расплакался. Сейчас он даже не взглянул на меня, подбирая кучу салфеток с пола.
— Как ты себя чувствуешь? — Я открыл окно, содрогаясь от мысли, что сказал бы священник, если б вошел и учуял стоялую вонь в нашей келье.
— Ты иди, Одран, — отмахнулся Том, — я догоню.
На утренней молитве я его не видел, однако в часовне он был и на мессе в четверть восьмого вместе со всеми стоял в очереди к причастию. За завтраком он пригнулся к тарелке с кашей и кидал в себя ложку за ложкой, словно месяц не ел. В тот день университетских лекций не предполагалось, семинаристы занимались в группах, для нашего курса планировалась беседа со священником на какую-нибудь благочестивую тему. Когда мы вошли в класс, я взглянул на Тома и понял: вот-вот случится что-то гадкое. В животе у меня екнуло. Не знаю почему, но я чувствовал ответственность за соседа: коль мы живем в одной келье, должны друг друга выручать. По крайней мере, я так считал, даже если Том не разделял моего убеждения.
Нынче нашим наставником был отец Слевин, кроткий уроженец Лаоиса. Мы говорили о женщинах в церкви, роль которых, насколько я знал, ограничивалась уходом за алтарными цветами, уборкой ризницы и стиркой пасторских одеяний; потом один парень — кажется, Майкл Троттер — поднял руку и спросил, настанет ли день, когда священникам разрешат жениться. Весь класс взбудоражился и зашикал. Выказать интерес к противоположному полу означало выставить себя на посмешище, но Майкл, крепкий парень, в ответ ухмыльнулся и велел нам затихнуть, иначе позже он обучит нас хорошим манерам. Отец Слевин не увидел крамолы в вопросе и начал богословский разговор о значимом месте женщин в церковной истории от Девы Марии до наших дней. Он даже вроде как пошутил — мол, история не знает ни одного католического священника, у которого не было бы женщины-матери, однако священникам никогда не позволят жениться, ибо они уже повенчаны со своим предназначением, а этого с лихвой довольно.
Майкла ответ, похоже, вполне устроил — он не хохмил, просто задал вопрос. И тут я изумился, увидев, что Том поднял руку. Скорее поверишь, что в шесть тридцать утра он вместе с Шеймусом Уэллсом будет наматывать двести кругов по двору, нежели в его вопрос на уроке.
— О, досточтимый джентльмен из Уэксфорда! — улыбнулся отец Слевин, видимо довольный, что Том наконец-то участвует в обсуждении. — У вас вопрос?
— Да, отче. Хочу спросить о святом Петре.
Отец Слевин нахмурился — вопрос не по теме. При чем тут святой Петр?
— Ведь святой Петр был женат, да? — сказал Том и священник улыбнулся, словно уже в несчетный раз слышал подобное.
— Ох уж эта старая песня, — вздохнул он. — Верно, святой Петр был женатым человеком.
— И он стал первым папой?
— Да, только не забывайте, что женился он еще до того, как стал апостолом Иисуса. И задолго до того, как Господа нашего распяли и Он провозгласил Петра краеугольным камнем своей Церкви. Вообще-то многие апостолы были женаты. Никто не требовал, чтобы они отреклись от жен. Это было бы очень несправедливо.
— И все-таки он был женат? — наседал Том.
— Да, был. В главе четвертой Евангелия от Луки сказано: «Он вошел в дом Симона; теща же Симонова была одержима сильною горячкою; и просили Его (в смысле, Иисуса) о ней. Подошед к ней, Он запретил горячке; и оставила ее. Она тотчас встала и служила им».
— Ну конечно! — Том во весь рот осклабился. — Что еще делать, как не готовить сэндвичи с чаем, когда только что поднялся со смертного одра? Но ведь были и другие, правда?
— В смысле?
— Другие, скажем так, женатые папы.
— Ну это вряд ли, — сказал отец Слевин.
— Да ладно вам, — не унимался Том. — Я об этом читал. В Британской энциклопедии, а там не ошибаются. В шестом веке жил такой Хормисдас, и он был женат.
— Папа святой Хормисдас духовный сан принял вдовцом, — осторожно сказал отец Слевин. — Правилами это не запрещено. Возможно, вы знаете, что и отец Дементьев был вдовцом, когда поступил в семинарию.
— Я этого не знал. Что же случилось с его женой? Погибла в годы войны?
— Хормисдас нашел себе тепленькое местечко, которое потом занял его сын, — продолжал Том. — А как насчет папы Адриана в девятом веке? Я читал, что жена и дети его жили с ним в Ватикане.
— В девятом веке Ватикана не было, Том, — терпеливо ответил священник. — Его строительство завершилось в шестнадцатом веке.
— Вы уклоняетесь от сути вопроса, нет?
— Я мало что знаю о папе Адриане, — сказал отец Слевин. — И вы тоже, если не считать сведений, выкопанных из провокационной книги.
— Там полно других примеров, — не отставал Том. — Разные папы имели жен. Не говоря уж о любовницах.
— Послушайте, Том…
— Александр VI, папа Борджиа, был отцом Лукреции Борджиа, верно? А все мы прекрасно знаем, что она из себя представляла. В Средние века многие папы якшались с кем им вздумается, и хоть бы хны. Кажется, Юлий III делил постель с венецианским послом — с мужиком, ничего себе? Если все это можно папам, тогда почему нельзя священникам?
Отец Слевин улыбнулся и покачал головой:
— Очень легко, Том, надергать имен из древности, когда была совсем другая жизнь, и щеголять ими как неоспоримыми фактами. Если б вы были чуть лучше подкованы в церковной истории, а не просто швырялись именами и байками, неизвестно откуда почерпнутыми, вы бы знали, что никто из упомянутых вами пап не достиг особых успехов. Да, папа Иннокентий был отцом Лукреции Борджиа. Но это скорее укрепляет мою позицию. Разве не лучше иметь папу, давшего обет безбрачия, нежели такого, кто плодит этакое потомство? По всем меркам, она была чудовищем.
Том откинулся на стуле и скрестил руки на груди. Я посмотрел не него — он выступил складно, но ему утерли нос.
— А как насчет экономок? — спросил он, когда отец Слевин уже протирал тряпкой доску.
— Насчет кого? — обернулся священник.
— Экономок, — повторил Том. — Их же целая прорва. Живут в доме священника, готовят, пекут пироги, стирают хозяйские носки и подштанники.
— Все, Том. — Отец Слевин положил тряпку на стол, избегая, вероятно, искушения швырнуть ею в ученика. — Довольно.
— Вы не предполагаете, что священник крутит шашни со своей экономкой? Вот вечерком они уютно устроились на диване, чашечка чая, ломтик песочной слойки, по телику идет «Улица Коронации». Одно к другому и…
— Том! — рявкнул отец Слевин, от гнева багровый. — Немедленно прекратите!
— Вопрос допустимый.
— Нет! Намеренно провокационный и умышленно непристойный.
— А у вас-то, отче, есть экономка?
— Разумеется, нет. Я живу в одном корпусе с вами.
— Но когда-то вы служили в приходе?
— Да. — Отец Слевин как-то смешался. — Но это было очень давно, я только принял сан.
— И тогда у вас была экономка?
— Да, если память не изменяет, — поспешно ответил священник. — Это обычная практика и…
— Последний вопрос, отче, и я отстану, — спокойно сказал Том.
Отец Слевин прикрыл глаза и выдохнул, толчками выпустив воздух. Лицо его было в красных пятнах, руки слегка дрожали. Непривычная ситуация ему очень не нравилась. Мне тоже. Лучше бы Том, как обычно, спал на уроке.
— Хорошо, Том, — сказал отец Слевин. — Последний вопрос — и мы идем дальше. Что вы хотели узнать?
— О вашей экономке. — Том ухмыльнулся и оглядел класс, удостоверяясь, что все его слушают. — Хоть разок вы ее отодрали?
После этого он исчез. Буквально испарился. Сгинул на целую неделю. Ему назначили домашний арест, пока каноник решал, что с ним делать. В ночь после заварухи я нарушил Великую тишь и спросил, о чем он думает.
Том так долго молчал, что мне показалось, он спит.
— Если тебе здесь хорошо, Одран, — наконец сказал он, — это не значит, что и всем другим хорошо.
— Но тут нет замков, ни внутри ни снаружи, — возразил я. — Помнишь, что в первый день сказал каноник? Никто не обязан здесь оставаться против своей воли.
Том сел в кровати и, чуть наклонив голову, разглядывал меня, словно пытаясь понять, как можно быть таким наивным.
— Бедняга Одран, — сказал он. — Воистину святая простота.
Утром я проснулся, и его уже не было. Наверное, он потихоньку собрал вещи и покинул семинарию черным ходом, который обычно не запирали, и только через много лет я узнал, куда он делся.
Священники не заметили его отсутствия на утренней молитве и мессе и всполошились, лишь когда он не появился на завтраке. Давешняя стычка Тома с отцом Слевином была чем-то неслыханным. Мы, благовоспитанные спокойные юноши, не затевали споров и драк. Сейчас я сам этому удивляюсь — ведь мы были мальчишками. Неужто в нас не было шального духа?
Каноник Робсон привел меня в свой кабинет и закрыл дверь.
— Том Кардл говорил, что замышляет побег? — спросил он.
Я помотал головой:
— И словом не обмолвился.
Я нервничал, потому что впервые оказался в этом кабинете, и мне тут не понравилось.
— Он выражал какое-нибудь… недовольство? — Каноник развел руки и улыбнулся. На его лице улыбка выглядела чем-то инородным. Я не хотел выдавать чужие секреты, хоть Том не брал с меня никаких клятв.
— Наверное, он скучал по дому, — сказал я. — По Уэксфорду.
— А кто не скучает? Кстати, я сам родом из Уэксфорда, вы знали?
— Нет, отче.
— Там родился и вырос. Бывали в тех краях, Одран?
Я молча покачал головой.
— Не бывали? — Каноник сузил глаза и нахмурился. «Интересно, что ему обо мне известно? — подумал я. — Что рассказала мама?»
— Что-то не припомню, — уклончиво ответил я.
— Что-то не припомните, — повторил каноник, улыбаясь. — Ладно. Но вы определенно не знаете, куда направился Том Кардл?
— Нет, отче.
— Что ж, поверю вам на слово. — Каноник откинулся в кресле и сложил руки на внушительном животе. — Я понимаю, это нелегко, — помолчав, сказал он. — Оказаться здесь, жить в разлуке с друзьями и родными. А вы всего лишь молодые ребята. Даже чересчур молодые. Иногда я думаю, не лучше ли принимать в семинарию не с семнадцати, а с двадцати пяти лет. Как вы считаете, Одран?
— Не знаю, отче.
— Не знаете. — Каноник тяжело вздохнул, словно отдал бы что угодно за точный ответ. — Том не делился тревогами со своим духовным наставником?
— По-моему, нет, отче.
— Вы понимаете, что духовный наставник для того и существует? Чтобы любой из вас мог обратиться с любым вопросом.
— Понимаю, отче.
— Хорошо. — Каноник задумчиво побарабанил пальцами по столу. Верно ли, что я слышал о Томе и отце Слевине?
— Я не знаю, что вы слышали, — искренне ответил я.
— Вы прекрасно знаете, что я слышал.
— Том был немного дерзок, — признал я.
— Немного дерзок? Всего лишь?
— Он был не прав. Отец Слевин хороший человек.
— И не заслужил подобного обращения?
Я задумался. Священники были разные: суровые, грубоватые, неласковые или чересчур слащавые. Но отец Слевин был добрый, он мне нравился.
— Нет, отче, — наконец ответил я. — Не заслужил.
Каноник Робсон кивнул, вертя в пальцах белую ручку, модную штуковину, писавшую красной, синей, черной и зеленой пастами.
— А как ваши дела, Одран? Вам здесь хорошо?
— Да, отче, — сказал я. — Кажется, еще никогда мне не было так хорошо.
Каноник улыбнулся, довольный моим ответом.
— Молодец. Что ж, не буду мешать вашему досугу. Чем, кстати, вы увлекаетесь? В херлинг играете?
— Иногда. Я в нем не особо хорош. Но, бывает, играю.
— Ну ступайте. До ужина еще двадцать минут свободного времени.
Во дворе все говорили о Томе Кардле. Слух о стычке со священником распространился мгновенно, и другие темы просто не возникали. Многих его выходка потрясла и одновременно смутила, ибо Том затронул нечто взрослое и чужеродное, что никогда не станет частью нашей жизни. Кое-кто из старшекурсников считал это позой, игрой в мужика, но я-то знал, что все не так просто. Я отвел в сторонку заику Мориса Макуэлла и поделился своей тревогой:
— Том Кардл — сексуальный маньяк.
— Иди ты! — ошеломленно вытаращился Морис.
— Точно. Он думает об этом утром, днем и ночью.
— Господи помилуй! Что ж из него выйдет-то, а?
— Не знаю.
Морис задумчиво потер подбородок.
— А ты сам-то? — спросил он.
— Чего — сам?
— Думаешь об этом?
— Нет! — возмутился я, хотя, конечно, думал, но все-таки меньше других. — А ты?
— Я целовался с девчонкой. — Морис подтянулся и выкатил грудь. — Так что кое в чем разбираюсь.
— Понятно, — сказал я.
— Она прям умирала по этому делу. Мама сказала, она потаскуха. А ты когда-нибудь целовался с девчонкой?
Я, конечно, целовался, но почему-то соврал:
— Нет.
— А хотел бы?
— Не знаю.
— По-моему, ты чего-то недоговариваешь, а?
— В смысле? — нахмурился я.
— Да ладно, ты понял.
— Не понял. Ты о чем?
— Том к тебе не пристает?
— Пристает? — вылупился я. — Я в толк не возьму, о чем ты?
— Вот как? — Морис вскинул бровь и тихо добавил: — Что ж, ты ответил на мой вопрос.
Мне стало досадно, что меня держат за дурака. Я хотел осадить Мориса, но он опередил меня новым вопросом:
— Слушай, если Том не вернется, я, может, переберусь в твою келью?
— А чего тебе в своей не живется? У тебя кто в соседях, Сопля?
Сопля. Невероятно жирный парень из Гленнагири получил эту кличку благодаря своим вечным простудам.
— Я бы от него съехал, — сказал Морис.
— Почему? Вы что, не ладите?
— Не в том дело. — Морис отвернулся. Я ждал продолжения, но он, похоже, не мог решиться. Разговор зачах, так и не начавшись; наверное, нам бы обоим полегчало, если б мы отважились на искренность. — Ладно, проехали. Но ты не забудь про меня, если Том не объявится.
— Это не я решаю. Поговори с каноником. Я не против.
Морис поджал губы. Я попытался вернуть разговор к прежней теме:
— А кто она такая, девушка, с которой ты целовался?
— Неважно, теперь все это в прошлом. — Морис уставился в землю.
— Я счастлив тем, что имею, — помолчав, сказал я.
— Я тоже, — кивнул Морис.
Вот так вот. Похоже, все были счастливы тем, что имели. Все, кроме Тома Кардла.
Прошло несколько дней, и он вернулся. В свой свободный час мы играли в английскую лапту, из курток соорудив воротца в углах двора. Команды были набраны вперемешку из старшекурсников и молодняка, отец Дементьев исполнял роль судьи, и все шло отлично, но потом нас отвлек необычный шум, и мы, побросав мячи и теннисные ракетки, заменявшие биты, побежали глянуть, что там такое.
Никогда не забуду эту картину: оставляя шлейф черного дыма, по дороге взбирался трактор; на пассажирском сиденье Том Кардл собственной персоной, рядом мужчина в повседневной крестьянской одежде и кепке, надвинутой на глаза, — явно его отец.
— Неужто на этой штуковине он прикатил из самого Уэксфорда? — опешил Мик Сёрр.
— Именно так он приехал на учебу, — сказал я.
— Ничего себе поездочка! — В голосе Мика слышалось изумление пополам с восхищением. — А поездом-то нельзя, что ли?
Я вышел вперед, и Том, заметив меня, невозмутимо отсалютовал двумя пальцами, приложенными к виску. Он вернулся. Его вернули. Прощально рыкнув, несчастный трактор остановился, отец с сыном спрыгнули на землю и направились в контору.
— Том! — окликнул я.
— Привет, Одран, — ответил он.
— Шагай, паршивец, — буркнул его отец, и они скрылись за дверью конторы. Но я успел заметить пожелтевший синяк под глазом моего друга и ссадину на губе. Я, кажется, не сказал, что одна рука его была в гипсе? Тома били смертным боем. Но он вернулся, и я, прости Господи, был этому рад, потому что ужасно по нему соскучился и не хотел соседствовать с Морисом Макуэллом.
Последние годы на Рождество по телевизору показывают «Большой побег», и всякий раз я его смотрю. Этот фильм смотри хоть тысячу раз, не надоест. Там есть один парень, шотландец Айвз, в начале картины заводила, душа компании, а потом он совершает побег, но его ловят, и с той минуты он уже ни разу не улыбнется, мы видим лишь тень его прежнего. Он послушно исполняет все приказы охраны. Не хулиганит. Не шутит. За побег ему крепко досталось. Его били. И выбили из него прежнего Айвза. Однажды на глазах у охранников он лезет через ограду, потому что знает: его пристрелят и положат конец его мучениям.
Каждое Рождество я смотрю «Большой побег» и на этой сцене вспоминаю, каким Том Кардл вернулся в семинарию. Кто знает, что он изведал в первые дни после побега? Он добрался домой, где отец отходил его ремнем, отдубасил кулаками и ногами, потом затолкал в трактор и вывез на дублинскую дорогу. С тех пор Том стал покорным.
Он больше никогда не схлестывался со священником, как было с отцом Слевином. Он молился, репетировал григорианский хорал, вставал в шесть утра и не жаловался. Каноник сказал, что в семинарии нет запоров, ни внутри ни снаружи, но он не учел человека из Уэксфорда, который некогда был чемпионом графства по боксу и хотел, чтобы его младший сын стал священником.
Том Кардл, бойкий парень, понимающий, что такая жизнь не для него, стал другим.
Из него выбили его прежнего.