Глава 3
1964
Вначале нас было трое, потом стало четверо, затем пятеро, а потом вдруг опять трое.
Три года я был у папы с мамой единственным ребенком, но в силу своего малолетства не мог оценить всей прелести этого положения. По всем меркам, я был милый дитя: беспрекословно засыпал и ел, что давали. В детстве у меня что-то случилось с глазами, и родители, испугавшись, что я ослепну, повели меня к окулисту в больнице на Холлс-стрит, но все прошло само собой без всяких последствий.
В 1958 году появилась Ханна — мяукающее существо, которое временами орало благим матом, провоцируя ссоры между родителями: мама кричала, что у нее уже нет сил, а папа смывался в пивную. Малышка отказывалась от еды, тогда ее тоже показали врачу, и тот сказал, что ребенок должен есть, иначе погибнет.
— А то я этого не понимаю, — ответила мама, озираясь с видом человека, уразумевшего, что здесь ему помощи не дождаться. Из угла я наблюдал, как в ней растет досада. — Я вам не полная идиотка.
— А вы не пробовали ее умаслить, миссис Йейтс? — спросил врач.
— Это как?
— Моя жена частенько умасливала наших детей, чтоб поели. Этот способ творит чудеса.
— Будьте любезны, растолкуйте смысл слова «умаслить». И расскажите, как это действует.
Врач улыбнулся:
— «Умаслить» означает убедить человека сделать то, к чему он не расположен.
— Девочке семь месяцев, — сказала мама. — Я не уверена, что она поддастся силе моего убеждения. Пока что не поддавалась.
— Старайтесь, миссис Йейтс. — Врач раскинул руки, словно раскрывая тайны вселенной. — Старайтесь. Хорошая мать не оставит попыток до полного успеха.
От этих слов мама тихо взбеленилась, но смолчала, запуганная трехкомнатными апартаментами в доме на Дартмут-сквер, медной табличкой на входе и гонораром в сорок пенсов за визит. Как и в случае с моей слепотой, со временем проблема с кормежкой сама собой уладилась; наверное, Ханна наконец-то хорошенько проголодалась, ибо начала послушно есть, и в доме вновь воцарился мир.
Я полюбил девочку сразу и только с ее появлением понял, как сильно мечтал о младшей сестре или братце. Когда я входил в комнату, Ханна переставала плакать и, медленно поворачивая голову, следила за всяким моим движением, убежденная, что если отвернется, то пропустит нечто важное. Она хныкала, когда я уходил, и хлопала в ладоши, вновь меня увидев.
Конечно, мама не работала, никто бы ей не позволил. До замужества она служила стюардессой в «Аэр Лингус», что в то время было вроде статуса кинозвезды, и позже любила рассказывать о встречах с шикарными личностями. Однажды на рейсе Брюссель — Дублин она подавала ланч Рите Хейворт, в другой раз помогла застегнуть барахливший ремень Дэвиду Нивену, летевшему из Лондона на премьеру фильма.
— Мисс Хейворт была красавица, — рассказывала мама. — Такие длинные рыжие волосы. Очень вежливая. Все поигрывала черным мундштуком и никому не отказывала в автографе. Всю дорогу читала — то журнал «Лук», то киносценарий. На ланч подавали мясо или курицу, она выбрала курицу. А мистер Нивен был одет с иголочки, я в жизни не видела таких костюмов, и, как все артисты, все повторял: «Кошмарно, кошмарно». Такой непоседа, все мотался по салону. И пил в три горла.
Потом маме пришлось бросить работу, поскольку в те годы «Аэр Лингус» не нанимала замужних женщин. Мамина мать, которую я никогда не видел, говорила, что только сумасшедшая пожертвует высшим обществом ради двухквартирного домишки в Чёрчтауне, но мама отвечала, что именно этого и хотела, да в те времена это был удел всех женщин: школа, работа, замужество, увольнение, семейные хлопоты.
— Самой потрясающей была встреча с принцессой Маргарет в Хитроу, — рассказывала мама. — Она шла по аэропорту и хлопками в ладоши разгоняла толпу. С первого взгляда было ясно, что это самый невоспитанный человек на свете, ни капельки шика. Но, как ни крути, она принцесса, и мне казалось, будто я умерла и очутилась в раю. Так жалко, что при себе не было фотоаппарата.
С моим отцом она познакомилась в танцзале на Парнелл-сквер, куда тот пришел с парой друзей. Он был в своем лучшем твидовом костюме в черно-белую полоску, а его густая темная шевелюра — набриолиненные волосы зачесаны назад — напоминала борозды свежевспаханного поля. Изо рта у него свисала сигарета, будто приклеенная к нижней губе, столбик пепла все рос, но не падал — отец всегда успевал стряхнуть его в пепельницу. Они с мамой одновременно углядели друг друга, и отец тотчас направился к ней, на полуслове оборвав разговор с приятелями.
— Ты танцуешь? — спросил он.
— А ты приглашаешь? — последовал традиционный ответ.
— Приглашаю.
— Тогда, пожалуй, я танцую.
И едва они начали танец, как мама поняла, что сорвала джекпот, ибо заполучила партнера, у которого ноги росли откуда надо. Кавалер не шаркал, не спотыкался, не вспоминал, какой рукой взяться за талию дамы. Он уверенно вел партнершу, которая и сама была не из последних танцоров, и впечатленная публика следила за красивой парой. Мужчины перебрасывались замечаниями о классной штучке в объятиях Билли Йейтса, а женщины неодобрительно хмурились: мог бы выбросить сигарету, что за бескультурье?
— Как тебя кличут? — спросил отец.
— С утра звали Глория Купер. А тебя?
— Уильям Йейтс.
— Как поэта?
— Иначе пишется.
Мама рассказывала, что сразу же мысленно прикинула: Глория Йейтс. Звучит неплохо, решила она.
— Мы раньше не встречались, Глория Купер?
— Думаешь, ты смог бы меня забыть?
— Уела. А чем ты занимаешься, когда не танцуешь?
— Я стюардесса в «Аэр Лингус».
Отец помолчал и сделал пируэт. Он был сражен.
— Вон как, стюардесса?
Обычно его партнерши оказывались кондитершами или студентками педучилища. Одна девица сказала, что собирается в монастырь, и отец выронил сигарету изо рта. Другая ответила, что от его вопросов веет нафталином, и он, процедив: «А, ну пока», бросил ее посреди «Ответь мне» в проникновенном исполнении Фрэнки Лэйна.
— И как ты заполучила такую работу?
— Подала заявление.
— Лихо.
— А ты чем занимаешься?
— Я актер.
— Где тебя можно увидеть?
— Ты смотрела «Отныне и во веки веков»?
— Фильм?
— Ну да.
— Конечно. Он шел в «Адельфи».
— Так вот в нем я не снимался.
Мама рассмеялась:
— А где ты снимался?
— Пока нигде. Но когда-нибудь снимусь.
— Ну а сейчас-то где работаешь, Берт Ланкастер?
— Кладовщик табачного склада «Плэйерс» на Торговом причале.
— Значит, сигареты получаешь бесплатно?
— Со скидкой.
— Ты остряк.
— А иначе нельзя.
Об их первой встрече мама больше ничего не рассказывала, только добавляла, что отец испросил разрешения заглянуть к ней в следующий вторник, и она не без гордости ответила, что дома будет не раньше семи, поскольку рейс из Чампино прибывает в пять; отец улыбнулся, потом рассмеялся и покачал головой, словно гадая, стоит ли вообще ввязываться в эту историю.
Через полгода они сговорились о свадьбе и вскоре обвенчались в церкви Благословенного Таинства на Бэчелорз-Уок, фуршетом отметили событие в отеле «Сентрал» на Эксчекер-стрит, затем взяли такси и рванули в аэропорт к парижскому рейсу. В самолете, рассказывала мама, она увидела, как две знакомые стюардессы вводят новенькую в курс дела, и ее охватила печаль, словно пришло понимание, что, возможно, она совершила непоправимую ошибку.
— Ты скучала по небу? — как-то спросил я маму, которая с тех пор не покидала Ирландию и лишь однажды в семьдесят восьмом вместе с Ханной слетала ко мне в Рим.
— Конечно, скучала, — огорченно поежилась мама. — Но я поняла, чего лишилась, когда уже ничего не изменишь. Так оно всегда и бывает, правда?
Маленький Катал появился через полтора года после Ханны. Мне уже стукнуло четыре, и по поведению родителей я смекнул, что братец стал не вполне желанным сюрпризом. Надо было выплачивать ипотеку, а работа на табачной фабрике не сулила золотых гор. Однако пару лет мы впятером кое-как перебивались, пока отец не решил бросить фабрику и добиться успеха на актерском поприще.
Никто не ведает, откуда в нем взялась тяга к лицедейству. Своих бабушек и дедушек я толком не знал, поскольку все они умерли, когда мне еще не исполнилось и пяти, но доподлинно известно, что папина мать была рьяным организатором фестивалей классической музыки, и, возможно, именно это привлекло его к огням рампы. В детстве он раз-другой пел в хоре на рождественских представлениях в театре «Гейти». Позже стал ходить в драмкружок в Ратмайнсе, и театральная зараза в нем еще больше окрепла. Не уведомив маму, отец уволился с табачной фабрики. «С великой радостью я швырнул заявление мистеру Бенджамину, — сказал он. — Мне всегда претило горбатиться на еврея». Теперь отец ходил на все подряд прослушивания и подрабатывал в дандрамском пабе, что мама сочла ужасным понижением. Одно дело укладывать сигаретные блоки в ящики и грузить их на поддоны, которые потом развезут по газетным и табачным киоскам, и совсем другое — трижды в неделю разносить пинты «харпа» и «гиннесса» посетителям «Орлиного гнезда».
— Мне бы только заполучить приличную роль, — говорил отец, величественным жестом принцессы Маргарет отметая мамины жалобы на нехватку денег. — И тогда уж мы заживем.
А потом случилось нечто знаменательное. Отца утвердили на роль молодого Кови в пьесе «Плуг и звезды», постановка Театра Аббатства, спектакли которого в то время шли на сцене Национального театра на Перс-стрит, поскольку пожар уничтожил его собственное здание. На прослушивании были Мак Дирмада и лично Шон О’Кейси; видимо, отец показался хорошо, ибо ему предложили стать дублером Иншина О’Дувана, тогдашнего любимца публики. Предложение вызвало в отце двоякие чувства: прекрасно, что талант его оценен, но гадко быть на подхвате у никчемного актеришки. Однако удача вновь ему улыбнулась: лондонский «Олд Вик» предложил О’Дувану роль Лаэрта, и тот смылся, даже не попрощавшись, а у Мака Дирмады не осталось иного выбора, как перевести отца из дублеров в основной состав. О’Кейси вроде как сомневался, но все равно не было никого другого, кто в столь короткий срок освоил бы роль.
— Вот оно! — известил нас отец, радостно потирая руки. — И это лишь начало. На таких классных ролях делают карьеру. Я еще окажусь в лондонских театрах. А то и на Бродвее.
— Тоже мне Лоуренс Оливье выискался, — сказала мама, раскладывая по тарелкам рыбу с картошкой, ибо мясо нам было не по карману.
— Не выступала бы! — Отцовский восторг не сникал. — Поглядим, что ты запоешь, когда станешь женой самого знаменитого ирландского актера.
Главные роли Джека и Норы Клитроу получили Онь О’Сулевань и Катлин Ни Вярань, и теперь мы беспрестанно слышали: Оуэн — то, Кэтлин — се, а от отца разило спиртным, когда он возвращался домой и выступал перед публикой, с каждым днем все больше терявшей интерес к его рассказам о закулисной жизни.
— А что, пьянка неотъемлема от подготовки роли? — однажды спросила мама.
— Тебе не понять, Глория, — сказал отец. — После репетиции всегда надо заглянуть в пивную, выпустить излишек сценической энергии. Все актеры так поступают.
— Так поступают пьяницы, — возразила мама. — А у тебя семья.
— Ох, замолчи, женщина.
— Не замолчу. Хочешь, чтобы я вернулась в «Аэр Лингус», что ли?
— Да кто тебя туда возьмет? — засмеялся отец.
— Одинокую женщину возьмут. А я скажу, что ты меня бросил.
Отец всерьез перепугался и пригрозил позвонить приходскому священнику; ты блефуешь, сказала мама, сама блефуешь, ответил папаша, и уже к вечеру в нашей гостиной возник отец Хотон, невероятно угрюмый человек с лицом истукана острова Пасхи, а мы — я, Ханна и Катал — подслушивали под дверью, представляя, как мама с папой сидят рядышком, вконец обескураженные таким оборотом событий.
— Ты не считаешься с потребностями мужа, Глория? — елейно спросил отец Хотон. — Жизнь его круто изменилась. Мало кому выпадает шанс просто побывать в Национальном театре, не говоря уж о том чтобы выйти на его подмостки.
— Я не против актерства, отче, но против пьянки, — сказала мама. — У нас очень мало денег, и тратить их на выпивку, когда в семье пять ртов…
— Пожалуйста, тише, Глория, — перебил отец Хотон. — Я человек терпеливый, но не выношу женского ора.
Мама смолкла и потом уже говорила как побитая.
— Уильям, ты постараешься приходить домой пораньше, правда? — спросил священник.
— Конечно, отче. Я постараюсь. Обещать не могу, но постараюсь.
— Я не требую обещаний, твое желание постараться само по себе ценно. А ты, Глория, не будешь так наседать на мужа, верно?
— Я постараюсь.
— Нет, обещай.
— Обещаю, отче.
— Вот умница. К сварливой жене мужчину не тянет. Сохраняй нрав веселым, ужин разогретым, и тогда не будет неприятностей в сем доме, да благословит Господь всех его обитателей.
Какое-то время так оно и шло. Отец получил вольную делать что ему заблагорассудится, и маме оставалось лишь с этим мириться. К чести отца, сперва он весьма старался помогать по дому, однако регулярные выпивки не прекратились, а его похвальба знакомством со знаменитостями стала беспардонной.
Наверное, я был слишком мал, чтобы оценить спектакль, — мне сравнялось всего девять лет, — но мама взяла меня на премьеру «Плуга и звезд», оставив Ханну и Катала на попечение соседки, миссис Рэтли, и я, невзирая на свой юный возраст, мог бы непредвзято сказать, что отец играл хуже всех. Он не произносил, а выкрикивал свои реплики и часто уходил вглубь сцены, разворачивая партнеров спиной к публике. В начале третьего акта, когда Кови и дядя Питер приносят весть о восстании, а Бесси Бёргес предсказывает разгром бунтовщиков у здания главпочтамта, отец забыл текст. Я точно помню, что в разгар спора Кови с Флутером он, углядев меня в четвертом ряду, подмигнул мне, и его партнеру Филиппу О’Флинну пришлось повторить свою реплику и как-то спасать эту сцену.
Когда наконец дали занавес и актеры один за другим вышли на поклон, отцу похлопали, мягко говоря, вяло, а с галерки его даже освистали. На банкете О’Кейси сторонился отца, и тот заявил, что у драматурга свинское воспитание. Однако наутро рецензент «Ивнинг пресс» изрубил отца в мелкий фарш, присовокупив, что если когда-нибудь еще раз увидит подобную постановку на сцене Национального театра, он сожжет это здание. Через день-другой Дирмада снял отца с роли, но этим беды не закончились, а только усугубились, ибо половину следующего спектакля отец провел в «Оленьей голове», где чередовал пинты «Гиннесса» со стаканами виски, а потом зашагал на Пёрс-стрит, через служебный вход проник в театр и в середине третьего акта, в стельку пьяный, в повседневной одежде, выперся на сцену и съездил по морде новому исполнителю своей роли. Постановка обрела фарсовые черты, когда миссис Гоган и ее чахоточная дочь Моллсер разнимали двух юных Кови, на авансцене устроивших драку, а зрители скребли в затылках — может, новый эпизод добавлен для пущей комичности?
Что там сказал поэт Йейтс о беспорядках, сопровождавших первую постановку пьесы более тридцати лет назад? И вновь вы опозорились! Что-то в этом роде. Правда, адресовалось это не исполнителям, а публике. Конечно, поэт не мог и представить, что такое возможно сказать актерам. Не знаю, какие мысли одолевали О’Кейси, но, думаю, малоприятные.
С тех пор отец больше никогда не выходил на сцену. Протрезвев, он пытался извиниться перед Дирмадой, но тот не захотел с ним встречаться. Отец поехал в дом О’Кейси на Северной окружной дороге, но его не приняли. Он написал покаянное письмо в «Ивнинг пресс», но ему ответили, что не станут подрывать реноме газеты бреднями фигляра. Через неделю отец получил уведомление о пожизненном запрете появляться на подмостках Театра Аббатства. Стараясь обо всем забыть, он было сунулся на прослушивания в другие дублинские постановки, но продюсеры еще в дверях говорили ему, что скорее остынет ад, чем они рискнут взять человека с этакой репутацией.
— Дело не в том, что ты пьяный вылез на сцену и черт-те что устроил, — без обиняков сказал один продюсер. — Это еще можно пережить. Но ты паршивый актер, и вообще непонятно, как ты очутился в театре. Сам-то сознаешь, что ты полная бездарь?
— Может, вернешься на табачную фабрику? — спросила мама, когда денег у нас почти не осталось. — Нужно одеть Одрана к первому причастию, у Ханны башмаки совсем износились, Катал из всего вырос.
— Все из-за тебя! — прорычал отец, прикладываясь к бутылке, — теперь он не ходил в пабы, а напивался дома.
— Я-то здесь при чем, Уильям Йейтс? — Мама еле сдерживалась.
— От тебя никакой поддержки.
— Это я тебя не поддерживала?
— Ну что ты за жена? Да уж, промахнулся я с выбором.
— Постыдился бы при детях. — Мама опешила от его бездонной злобы.
— А они мои? Сдается, я женат на шлюхе.
Мама в слезах убежала наверх, а мы, дети, расплакались на диване.
У всех соседей телевизоры были, а у нас нет — не разрешал отец. Он говорил, что в сериалах снимаются актеры, которых не взяли в театр и кино, и что скорее он сядет на пособие по безработице, чем пойдет на телевидение. Я знал, что это вранье: отец послал резюме для участия в мыльной опере «Улица Толка», но ему даже не ответили.
Когда его приперло окончательно, то есть не осталось денег на выпивку и еду, отец пошел на поклон к мистеру Бенджамину, и тот взял его на работу, но с жалованьем, как у начинающего подмастерья. Другие работники, с кем отец не так давно «тепло» распрощался, теперь, конечно, злорадствовали. Он им не отвечал, просто ушел в себя, канул в нечто кошмарное.
И вот в конце лета 1964 года нас стало не пятеро, а трое.
Отец по-прежнему сильно пил, и мама беспрестанно с ним ругалась — какой смысл зарабатывать, если все деньги оседают в кассе паба Дейви Бирна или пропиваются в облицованном мозаикой баре Муллигана на Пулбег-стрит? Мама, спору нет, была резка, но отец даже не защищался. Наверное, в нем иссякли силы.
А потом мама устроила нам Большой сюрприз — недельный отдых в поселке Блэкутер, графство Уэксфорд, оплаченный ею из специально прибереженных денег. Мы сняли домик у миссис Харди, вдовы, которая вместе с сыном, странным парнем, изъяснявшимся загадками (теперь-то я понимаю, что он, видимо, был слегка тронутый), и тремя спаниелями, один брехливее другого, обитала в соседнем домишке.
Ханна, Катал и я не верили своему счастью, когда на вокзале Коннолли сели в поезд и тот через Брей, Глендалох, Арклоу, Гори и Эннискорти привез нас в Уэксфорд, где мы впятером втиснулись в двуколку, загруженную нашими чемоданами, и покатили к нашему сказочному отпускному дому. Помнится, жилье было самое заурядное, но мы захлебнулись радостью, увидев собак, с которыми можно наперегонки гонять на просторах полей, и кур, которых по утрам можно кормить на заднем дворе миссис Харди.
— А собаки не охотятся за курами? — однажды спросил я хозяйку.
— Они знают, что им за это будет, — покачала головой миссис Харди.
Я сразу ей поверил, поскольку уже убедился в ее крутом нраве.
В доме мама с папой заняли комнату поменьше, где стояла двуспальная кровать, а мы втроем разместились в большой комнате с двумя койками у стен — Ханна спала одна, а я вместе с Каталом. Было тесновато, но весело, мы хихикали и брыкались. Мне казалось, что я на вершине счастья.
Днем мы гуляли в полях или брали извозчика и ехали в Куртаун, где на ярмарке катались в электрокарах, съезжали с винтовой горки и скармливали монеты «одноруким бандитам». Я пристрастился к комиксам и прямо разрывался между специальными летними выпусками «Бино» про Дэнниса-мучителя и ребят с Бэш-стрит и «Бизером» про Банановую кодлу и Полковника Моргало. Мы ели сахарную вату и покупали надувные игрушки. Один раз отец повел меня в местный кинотеатр на «Дракулу», но, едва увидев вампира, я завизжал как резаный, опрокинул коробку с попкорном и успокоился только на солнечной улице. Иной раз мы устраивали пикник на пляже Карраклоу, до посинения плескались в море, строили замки и крепостные рвы из песка, потом хрустевшего на бутербродах с сыром и луком, которые мы запивали теплой баночной фантой и «сидоной», и чувствовали себя богами, сошедшими с небес.
Может быть, на том пляже я встречал Тома Кардла? Туда приходили семьями, а его ферма стояла неподалеку от дюн, через которые мы перебирались ради первого взгляда на синюю воду, искрившуюся всеми цветами радуги. Может, там был и он, последыш, чья судьба уже при его рождении была написана на обложке Библии, он, кто не изведал любви к иному человеческому существу? Может быть, мы перебрасывались шутками, когда в компании местных мальчишек я гонял мяч по пляжу? Возможно ли, что в прошлом мы были равно чисты? Возможно. Конечно, возможно. Но разве теперь это важно? Все смыто приливами.
Ссора, разрушившая мою семью, произошла в наш пятый вечер в Уэксфорде. Мы с Ханной пытались научить Катала играть в лудо, но братец учиться не желал, а хотел побегать со спаниелем миссис Харди, заглянувшим к нам на огонек, и тут мама бросила безобидную реплику, мол, она всегда мечтала о таком отдыхе, и еще добавила:
— Надо так отдыхать каждый год.
— Отдых стоит денег, — сказал отец.
— Как и выпивка.
— Закрой хайло, сука драная.
Мы обомлели. Злобы в отце накопилось изрядно, но он как-то исхитрялся не выпускать ее наружу, и даже когда это не вполне удавалось, то не сквернословил. Не сказать, что отец позволял о себя вытирать ноги, но всякий раз, как мама начинала его пилить, он просто замыкался, порой надолго. Сейчас-то я понимаю, что отец пал жертвой депрессии. Не о такой жизни он мечтал.
Шпильки, которыми обменивались мать и отец, трудно повторить и еще труднее забыть. Мама беспощадно, слово в слово, процитировала рецензента, угрожавшего поджечь театр, если Уильям Йейтс еще раз появится на сцене. Да что ты понимаешь в искусстве, парировал отец, ты, никчемная выскочка, ухватившаяся за свой шанс.
— Что?! — взревела мама. — Я свой шанс проморгала! Сейчас работала бы на трансатлантических линиях! А то и управляла бы «Аэр Лингус»! И не была бы твоей подстилкой!
— Я желал малого! — проорал отец. Жгучая злоба его перекипела в горькую жалость к себе и потребность найти виноватого. Скорчившись на стуле, он закрыл руками измазанное соплями лицо. Видя его муку, я и маленький Катал заплакали, а Ханна побледнела и застыла, прикусив кончик языка. — А ты меня обобрала. — Он оглядел нас: — Все вы меня обобрали.
— Мы у тебя не взяли ничего! — выкрикнула мама. Терпение ее лопнуло. Она схватила тяжелую кастрюлю и бешено грохнула ею по столу, потом еще и еще раз; спасаясь от жуткого шума, Катал зажал руками уши, Ханна опрометью вылетела из комнаты. — Ничего! Ты жалкий неудачник! — взвизгнула мама. — Паршивый человек, никудышный муж и отец! Мы ничего не взяли!
— Ты отняла у меня самое любимое! — завопил отец, взад-вперед раскачиваясь. — Единственное, что я любил. А если с тобой так поступить? Понравится тебе?
— Да забирай! — гаркнула мама и, шваркнув кастрюлю на пол, ринулась к двери. — Забирай все, Уильям Йейтс! На кой оно мне сдалось!
В ту ночь Катал спал с мамой, а отец улегся вместе со мной, но теперь никто уже не хихикал и не брыкался босыми ногами. Я лежал натянутый как струна, а потом вдруг услышал нечто, меня взбаламутившее и напугавшее: мой отец, взрослый мужчина, что-то бессвязно бормотал и плакал в подушку. Пройдут годы, и в свою первую ночь в Клонлиффской семинарии я услышу точно такие же звуки, доносящиеся с койки Тома Кардла.
Не помню, в котором часу я проснулся, но уже вовсю светило солнце, а в гостиной отец, пребывавший в удивительно лучезарном настроении, наливал в мои любимые красные прозрачные кружки горячий шоколад, который у нас считался лакомством и подавался лишь по праздникам; мама уединилась в саду. Сидя в шезлонге, она демонстративно читала «Сельских девушек» Эдны О’Брайен, ибо знала, что портрет красивой женщины на задней обложке доводит отца до белого каления. Он говорил, что писаку эту давно надо прищучить за грязный треп.
— Привет, сынок! — Отец ухмылялся, словно накануне ничего не произошло. — Выспался?
— Не особенно.
— Что, нечистая совесть замучила?
Я на него уставился, не зная, что ответить.
— Я собираюсь поплавать, — сказал отец. — Пошли вместе?
— Чего-то не хочется.
— Да ладно тебе, — наседал отец. — Вдвоем-то, знаешь, как здорово.
Я помотал головой и сослался на усталость. По правде, после вчерашних событий мне вовсе не хотелось тащиться на пляж и лезть в холодную воду. Перед глазами еще маячил отец, который, туда-сюда раскачиваясь, обвинял нас в своих неудачах, а в ушах стоял грохот маминой кастрюли о стол. Я не желал общаться с родителями.
— Точно не пойдешь? — Отец обнял меня за плечи. — Гляди, второй раз не позову.
— Точно, — сказал я.
Отец, похоже, слегка расстроился и повернулся к моему четырехлетнему брату, игравшему в уголке:
— Тогда придется тебе, Катал. Иди надень плавки.
Словно пес, всегда готовый к прогулке, братишка оставил игру и побежал переодеваться в ванную, откуда появился с ведерком и лопаткой.
— Это не понадобится. — Отец забрал у него игрушки и отставил их в сторону. — Мы просто поплаваем. Вдвоем. Играть не будем.
Через минуту они ушли; Ханна еще не встала, и я один смотрел, как они шагают по тропинке, сворачивают к пляжу и скрываются за деревьями, но вскоре отвлекся на ослика, совершавшего утренний променад по лугу, и задумался, не сочтет ли он меня лучшим мальчиком на свете, если удастся раздобыть пару кусков сахара, а то и яблоко ему на завтрак.
Помнится, часа через два к дому подъехал полицейский, уроженец, судя по выговору, графства Мейо. Так уж заведено: из родных мест полицейских направляют в другие графства, где они не знают тех, кого надо арестовать или огорошить дурной вестью. Я слонялся по палисаду, мама в кухне готовила обед, но, увидев полицейскую машину, вышла на крыльцо.
— Ступай в дом, Одран, — сказала она, комкая посудное полотенце. Я не шелохнулся, однако повторного приказа не последовало. — Заблудились, командир? — Мама широко улыбнулась, как будто удачно пошутила.
— Да нет. — Полицейский пожал плечами и огляделся с таким видом, словно предпочел бы оказаться в любом другом месте, только не здесь. Мне показалось, он похож на Джона Уэйна. — Погода, однако, славная.
— Прелестная, — согласилась мама. — Как думаете, дождя не будет?
— Да кто ж его знает. — Полицейский глянул на меня и поморщился, отчего лоб его избороздили глубокие морщины.
— Не пойму, что за выговор у вас. Откуда вы родом? — спросила мама, и даже мне, мальчишке, этот разговор показался странным. Полиция не заявляется ради светской беседы. А то ей больше делать нечего.
— Уэстпорт, — ответил полицейский.
— Я знала одну девушку из Уэстпорта. Мы вместе работали в «Аэр Лингус». Она боялась высоты и никогда не смотрела в иллюминатор. Я все гадала, зачем она вообще пошла в стюардессы.
Полицейский рассмеялся, но, смутившись, сделал вид, что закашлялся.
— Вы миссис Йейтс? — спросил он.
— Да.
— Может, войдем в дом и присядем?
Мама надолго закрыла глаза. Даже сейчас я думаю, что прошло не меньше полуминуты, прежде чем она вновь взглянула на полицейского, открыла дверь и провела его в дом. Я готов поклясться, что за эти тридцать секунд она постарела на десять лет.
Вот что известно: на пляже какое-то семейство — мать, отец и двое близнецов — устанавливало тент от ветра и заметило мужчину с мальчиком, весело плескавшихся в волнах. Негоже такому малышу заплывать в этакую даль, сказала мамаша, но муж ее смекнул, что дело неладно, и бросился на помощь. Неважный пловец, вскоре он обессилел, однако ему показалось, что мужчина топит ребенка — раз за разом насильно удерживает под водой, не давая глотнуть воздуха. Когда мальчик больше не всплыл, мужчина погреб в открытое море и пропал из виду. Тело ребенка — лицо в воде, руки раскинуты — прибило к берегу. Глава семейства вытащил его на песок, но было уже поздно. Маленький Катал утонул, а часа через два прилив вынес на берег и тело Уильяма Йейтса. На пляже собралась половина местных полицейских, из Уэксфорда примчалась «скорая помощь», но ей оставалось лишь доставить трупы в больничный морг Куртауна, где на улицах, залитых полуденным солнцем, по-прежнему торговали сахарной ватой и сталкивались электрокары, выписать свидетельства о смерти и связаться с похоронным бюро.
А вот что непонятно: что же там произошло? Отец свел счеты с жизнью? Охваченный депрессией изгой, на табачной фабрике он упаковывал сигареты, хотя мечтал на сцене Театра Аббатства сокрушаться о бедном Йорике или в Королевском театре на Друри-лейн обучать красноречию Элизу Дулитл? Значит, это было самоубийство? Да, теперь я в этом уверен. Вместе с тем произошло убийство? И на этот вопрос ответ — да. Но почему он решил с собой забрать своего ребенка? Сперва он сманивал меня, но я отказался, и тогда он взял маленького Катала. Но зачем? Какой в этом смысл? Что толку? Разве это стерло бы отзыв рецензента «Ивнинг пресс» или открыло двери в дом Шона О’Кейси на Северной окружной дороге? Превратило бы Кэтлин Бэррингтон и Элизабет Тейлор в сценических партнерш?
За прошедшие годы я размышлял об этом бессчетно и вот к чему пришел: мой отец был не в себе, он был болен и никогда не удумал бы такое, будь жизнь к нему чуточку добрее. Что, если б у тебя забрали твое самое любимое? — в тот вечер спросил он маму. Лишь больной, человек не в своем уме способен такое задумать. Так говорю я себе, потому что при ином ответе передо мной разверзнется море боли, которое поглотит меня с той же легкостью, с какой Ирландское море поглотило моего младшего брата.
Несусветный мир, в котором страдают дети.
Я представляю, как маленький Катал барахтался, не доставая песчаного дна, как отцовские руки утягивали его под воду и он вскрикивал, считая это какой-то новой игрой. Испуганный, но послушный, он верил, что так и надо, а потом вдруг понял: происходит нечто странное, чего он не переживет, понял, что пришла его смерть и ему уже никогда не играть со спаниелями миссис Харди. Я представляю, как он пытался глотнуть воздуху, но в голове его помутилось, и вода хлынула ему в легкие. Говорят, утонуть — безболезненная смерть, но почему я должен этому верить, разве кто-нибудь из утопленников вернулся, чтобы поведать сию байку? Когда малыш обмяк и сдался, отец, наверное, опомнился и осознал весь ужас содеянного; теперь ему оставалось широкими взмахами поплыть к горизонту, он понимал, что вскоре силы его оставят, дыхание иссякнет, вода сомкнется над его головой и он наконец-то обретет хоть кроху покоя.
Так я думаю. Но знать не дано.
И вот вначале нас было трое, потом стало четверо, затем пятеро, а потом вдруг опять трое.
Мы вернулись в Дублин, теперь мама была не женой, но вдовой, которую потеря ребенка преобразила неузнаваемо. Она ударилась в религию, надеясь в Боге найти облегчение боли и утешение. Ежедневно перед школой она отводила меня и Ханну в церковь Доброго Пастыря, где прежде мы высиживали только короткую воскресную заутреню, и заставляла молиться за маленького Катала, но никогда за отца, чье имя после похорон не произнесла ни разу. Вечерами, когда по телику передавали молитву «Ангел Господень», она заставляла нас встать на колени и по четкам отчитать все пятьдесят молитв да еще «Богородица Дева, радуйся», что мы пытались исполнить без смеха, но не всегда, Господи, прости, успешно. Потом мать отвела меня к отцу Хотону и сказала, что я выразил желание стать церковным служкой, чего у меня не было и в мыслях, но я оглянуться не успел, как меня уже обмеряли для стихаря и сутаны. В нашем доме статуэтки Богоматери были повсюду. На стенах висели картинки «Святого сердца», которое я называл «Спитым сердцем», пока мать не надрала мне уши за богохульство. Наша соседка миссис Рэтли, ездившая в Лурд исцеляться, привезла нам святой воды в пластиковой бутылке в форме распятия, и мы с сестрой ежеутренне, а также перед сном должны были себя ею орошать и просить Бога, чтоб позаботился о маленьком Катале, пригрел и уберег, доколе не наступит час нашего благодатного воссоединения. Жилье наше, прежде вполне светское, превратилось в молельный дом, и однажды в мой день рождения, мне стукнуло десять, посреди ночи мать влетела в мою спальню, зажгла свет и, пробудив меня от сладких снов, изумленно уставилась мне в лицо, а потом объявила: только что ей было великое Богоявление, за которое все мы должны быть благодарны. Оно снизошло во время «Программы для полуночников», и мать, сорвавшись с места, помчалась ко мне, чтобы заглянуть в мои глаза, и вот теперь она поняла, что не ошиблась. Она видела знак на моем лице. Она его осязала, держа меня в объятиях.
— Я знаю твое предназначение, Одран, — известила мать. — Тебе предначертано стать священником.
И я подумал, что она, вероятно, знает, что говорит. Ведь меня так воспитали — верить всему, что сказано мамой.