Глава 16
2013
Я прослышал, что отец Муки Нгезо возвращается в Нигерию, и записался на прием к новому архиепископу, чтобы выяснить, могу ли я наконец вернуться в Теренурский колледж.
После назначения нынешнего главы епархии это был мой первый визит в Епископальный дворец, претерпевший разительные изменения: ветхозаветную роскошь сменил современный деловой стиль, буфет с напитками убрали, вместо него на столе, которому самое место в галерее современного искусства, красовался огромный компьютерный монитор. Из приемной исчез отец Ломас, верой и правдой служивший архиепископу Кордингтону, теперь здесь расположились два стола, снабженные системой связи, которой не погнушались бы и в НАСА. За одним столом сидел молодой человек в костюме, бритоголовый, но с брутальной щетиной, представившийся личным помощником архиепископа, за другим — девица, словно только что сошедшая с подиума; оказалось, она — епархиальный пресс-секретарь.
— А где отец Ломас? — поинтересовался я.
— Джеймса перевели, — ответила девица. — Мы стараемся использовать наши ресурсы продуктивнее.
— Верное решение, — сказал я.
Девица усадила меня в кресло, само на себя не похожее, и насильно угостила капучино. Пока я ждал, она приняла несколько звонков, разговаривая через телефонную гарнитуру и взмахивая руками, точно дирижер.
— Вы есть в твиттере? — спросила девица.
— Простите?
— Вы есть в твиттере? — повторила она. — Не могу вас найти. Или вы под ником?
— Меня там нет. — Я старался не засмеяться. — Да и о чем мне щебетать? Никому не интересно, что я склевал на завтрак.
— Вот всеобщее заблуждение о предназначении твиттера, — закатила глаза девица.
— Племянник советовал завести страницу на фейсбуке, да я все никак не соберусь.
— И не надо. Нынче не 2010-й.
К счастью, на столе замигал огонек, избавивший меня от продолжения допроса.
— Вас ждут, — сказала девица. — Десять минут, ладно? А то у нас еще беседа на радио.
Я промолчал. Я-то в секретари не нанимался. Буду разговаривать сколько понадобится.
— Отец Йейтс. — Архиепископ пожал мне руку и указал на кресло, развернутое так, что сидящий в нем оказывался боком к хозяину стола и приходилось выгибать шею. Подобное я уже видел, но вот где? — Благодарю, что выбрали время повидаться.
Мы обменялись парой любезностей, и я, помня, что через восемь с половиной минут девица пожелает меня вытурить, сразу перешел к делу. Хочу вернуться домой, сказал я. Хочу обратно в школу.
— По-моему, вы вполне на своем месте. — Покачивание головой архиепископ сопроводил недоуменной улыбкой. — По всем статьям, вы прекрасно справляетесь с приходской работой. Отец Пейтон отзывается о вас очень высоко. Ну зачем вам возвращаться в школу? К этим ребятам. Они вас измучат. Давеча я посетил одно мероприятие в Блэкроке, так мне чуть дурно не стало. 1 км ужасно воняет. Они не моются, что ли? В смысле, мальчишки.
— Посещаемость воскресных месс упала. — Я был готов себя охаять, лишь бы получить желаемое. — Тарелки для пожертвований возвращаются полупустые. Больше нет служек. Правда, решение об их упразднении исходило из вашего кабинета.
— Без них спокойнее, — промолвил архиепископ.
— В общем, ваше преосвященство, мое служение нельзя назвать образцовым.
— Вашей вины в том нет. Мы переживаем трудные времена, не правда ли? Весьма трудные. Последнее десятилетие для Церкви выдалось ужасным. Но таким, как мы с вами, надлежит все восстановить. — Он улыбнулся. — Двигаться дальше.
Овальный кабинет. Вот где я видел такую расстановку кресел. Президент вынуждал собеседников выгибать шею. Видимо, лишний раз напоминал, кто здесь рулевой.
— Кардинал Кордингтон, попросивший меня заняться приходом, обещал, что это лишь временно.
— Вот как, обещал? — Архиепископ недобро прищурился, словно не собирался долго терпеть мое хамство.
— Да. — Я не отвел взгляд. — Обещал.
— Что ж, иногда не получается сдержать обещание.
— А то я не знаю. Все кругом нарушают клятвы, как я посмотрю. Но дело в том, что я шесть лет прослужил в приходе и сыт по горло. Отец Нгезо уезжает в Нигерию, так я, по крайней мере, слышал, а стало быть, есть вакансия школьного священника, и я хочу ее занять. Послушайте, ваше преосвященство, — я перешел на примирительный тон, — ведь я не молодею. Мне скоро шестьдесят. Я хочу закончить свои дни в школе. Мне там хорошо, понимаете? Я много сил вложил в библиотеку. И потом, я всегда ладил с ребятами.
— Сожалею, отец Йейтс, — сказал архиепископ, не прибегая к дурацким обращениям типа «Одран» или «отец Одран». — Но у меня на примете есть весьма способный юноша, который заменит отца Нгезо. Я обещал, что осенью он приступит к работе, и молодой человек этого с нетерпением ждет. Кстати, он дружен с Колином Фарреллом, актером. Они вместе учились в школе. Я думаю, мы устроим встречу Фаррелла с ребятами.
— Что ж, как вы изволили сказать, ваше преосвященство, иногда не получается сдержать обещание.
Улыбка архиепископа застыла.
— Этого не случится. — Он покачал головой: — Уймитесь.
Смехота. Сколько ему лет — сорок, сорок пять? Уймитесь.
— Наверное, вы правы, — сказал я.
— Да, я прав.
— Ведь кардинал Кордингтон просил меня заменить Тома Кардла вовсе не потому, что хотел его спрятать от людских глаз, верно?
— Что такое?
— Да я так, к слову. И еще эти ужасные разговоры об уголовном преследовании кардинала. Во времена Джона Чарльза Маккуэйда такого не произошло бы, уж поверьте. Конечно, генеральный прокурор сказал, что для обвинения не хватает улик. Ну и ладно. Кардинал уверяет, что знать не знал о преступлениях Кардла, и я, допустим, ему верю. А вы? Но вот сейчас вспоминаю, как сидел в этом кабинете, и кажется мне, он подразумевал нечто иное. Кое-что рассказал, но потом спохватился. Дело, говорит, щекотливое, не для огласки. Как вы думаете, что он имел в виду?
— Вы ступаете на очень опасную почву, отец Йейтс, — тихо произнес архиепископ и, глянув на вибрирующий мобильник, выключил его и отпихнул от края стола.
— Почему это? Ведь все останется в этих стенах, правда? Иначе кардиналу пришлось бы многое объяснять, да? Пожалуй, эти стены выдержат осаду. Если, конечно, я не начну говорить. С газетчиком или… — Я выдержал паузу, прежде чем по слогам произнести слово, ненавистное для ирландской Церкви: — Те-ле-ви-зи-он-щи-ком.
Я и впрямь был сыт по горло. Всю жизнь я подчинялся. Сначала Отцу Хотону и маме, потом архиепископу Дублинскому, затем монсеньору Сорли и римским кардиналам, в сентябре семьдесят восьмого принудившим меня к молчанию, хотя надо было во все горло кричать, затем папе-поляку, который раньше срока меня уволил и указы которого я десятилетиями исполнял, прежде чем понял, что он за человек. И будь я проклят, если стану и дальше подчиняться. И уже тем более щенку, который без году неделя в должности. С его чертовыми айфонами, айпэдами и прочей галиматьей. Я сыт по горло. Как и вся страна.
— Сколько вам лет, отец Йейтс? — наконец спросил архиепископ. — Пятьдесят пять?
— Пятьдесят восемь.
— И когда вы собираетесь на покой? В шестьдесят?
— Да нет, на здоровье не жалуюсь. Думаю, в шестьдесят пять. По ирландским законам.
— Еще, значит, семь лет.
— Без досрочного освобождения за примерное поведение.
— Вы расположены шутить? — Архиепископ ожег взглядом, и я отвернулся. Не стоило искушать удачу.
— В школе я хорошо справлялся с работой. — Я старался говорить миролюбиво. — Там я был счастлив. Мне обещали, что я туда вернусь. И я хочу вернуться. Пожалуйста, не препятствуйте мне. Неужели для вас это столь важно?
Архиепископ удрученно вздохнул и всплеснул руками. Он походил на Генриха Восьмого, желавшего, чтобы кто-нибудь его избавил от докучливого священника, и я порадовался, что меня не ждут палач и плаха.
— По-любому, вы вернетесь в школу не раньше сентября. Раз уж вам так неймется.
По-любому. Все вечера он смотрит американские телесериалы, что ли? Взрослый человек, а изъясняется как пацан.
Короче говоря, я вернулся домой. В свою прежнюю комнату, к своим коллегам, в свою библиотеку. Разумеется, книги стояли как попало. Все разделы перепутаны. С помощью пары старшекурсников я довольно быстро все привел в порядок, а потом дал задание двум молодым компьютерным гениям составить полный библиотечный каталог. Они загорелись и стали рассказывать мне о базе данных и широкоформатных таблицах, но я их прервал: ребята, сказал я, мне это совсем не интересно, просто сделайте работу и получите мою безмерную благодарность.
Из прежних учеников никого, конечно, не осталось. Те, кто в год моего ухода были первашами, теперь учились в Тринити-колледже или Дублинском университете или уехали за тридевять земель воевать у талибов. Новые ученики удивились появлению какого-то старика, хотя прошел слух, что он протрубил в школе двадцать лет, а потом взял и укатил в отпуск. Они не знали, что я был всего лишь на другом берегу Лиффи. Вообще байки обо мне ходили самые разные: в Гластхуле я сожительствовал с женщиной, но отношения наши закончились; я был парламентским депутатом от партии «зеленых», но проиграл выборы; я был женат на гомике; никакой я не священник, а монахиня, сделавшая себе операцию по перемене пола. Ребята мне льстили. В моей жизни не было ничего столь захватывающего. Как ни жаль.
Сразу после Рождества умерла Ханна. В церкви Доброго Пастыря Джонас, Эйдан, Марта, Мортен и Астрид сидели на передней скамье, а я, стоя перед алтарем, говорил о сестре и нашей с ней жизни.
Я рассказал, как целый год, с семьдесят третьего по конец семьдесят четвертого, каждую неделю она писала письма Роберту Редфорду, посмотрев «Какими мы были», где в финале он целует Барбру Стрейзанд перед нью-йоркским отелем «Плаза», но потом решила больше не тратить на него время. На международные марки она угрохала целое состояние (и я не ведаю, где она доставала деньги), но Роберт Редфорд, к его великому стыду, ни разу ей не ответил. А ведь скромная открытка была бы для нее счастьем.
Я рассказал, как на пляже Карраклоу, куда однажды мы выехали всей семьей, я и братец Катал по шею закопали сестру в песок, она от страха вопила, а мама меня отшлепала, сказав, что несчастные случаи вот так и происходят.
Я рассказал, как она присылала мне в Рим ирландские гостинцы, по которым я скучал и которых не достанешь в Италии, — чипсы «Тейто», лимонад «Лукозейд», чай «От Бэрри», шоколадки «Керли-Уэрли»; для меня много значили эти посылки, обходившиеся сестре куда дороже ее писем к Роберту Редфорду.
Я сказал, что она произвела на свет и хорошо воспитала двух замечательных сыновей. Вот один — я показал на скамью, — в Норвегии у него свое дело, он любящий муж и отец. А вот другой, сказал я, он сделал себе имя своими книгами, которые всем, особенно молодежи, нравятся, хотя в них полно сквернословия и всевозможных оргий. Тут паства покатилась со смеху, а Джонас, бедняга, закрыл руками лицо, смутившись, точно подросток.
Я рассказал, как она познакомилась со своим мужем Кристианом, который каждый день приходил в банк на Колледж-грин, чтобы обменять норвежские кроны на ирландские фунты; однажды он обещал позвонить, но не позвонил, и тогда сестра, закусившая удила, сама набрала его номер, а мама выдернула телефон из розетки, сказав, что ни одна порядочная девушка сама не позвонит парню. Они молодыми поженились, сказал я, и молодыми пережили трагедию разлуки, но теперь они воссоединились навеки, я, по крайней мере, в это верю, ибо не знаю никого, кто любил бы друг друга сильнее.
Я говорил и о том, что последние десять лет она сражалась за свой рассудок, и о несправедливости того, что с ней случилось; наверное, сказал я, вы ждете, что я, человек верующий, скажу, что на все воля Божья, но я не могу этого сказать, поскольку не уверен, что это истина, а если все же истина, то я ее совсем не понимаю, ибо недуг подкосил и унес совсем не старую женщину, и в этом не может быть ничего справедливого.
На поминках меня ожгла мысль, что я последний живой в нашей семье: давно сгинул отец, неведомо зачем забрав маленького Катала, в церкви скончалась мама, а теперь нет и Ханны; но потом я сообразил, что я вовсе не один, что нас шестеро, и я обязан уберечь нашу семью. Я спросил Эйдана, можно ли мне завтра сводить Мортена и Астрид в кино, и он ответил — можно, а если потом я еще накормлю их полдником, то окажу великую услугу, поскольку у него куча работы по разборке маминых вещей. Я тотчас решил, что отныне я член его семьи. Перелеты в Норвегию и обратно не настолько уж дороги, а из окна поезда в Лиллехаммер открываются прекрасные виды.
Прощаясь, Джонас сказал, что хорошо бы нам вместе пообедать, когда он вернется из Америки, и я охотно согласился. Джонас достал свой мобильник, я свой (правда-правда!), и он спросил, как насчет двадцать шестого следующего месяца, но я покачал головой и ответил, что двадцать шестое не годится, у меня уже назначена встреча, лучше в другой день, и мы определились с новой датой, которую, я знал, буду ждать с огромным нетерпением.
Двадцать шестого числа с утра началась борьба с совестью, не одобрявшей моих планов. Я вполне мог остаться в школе и заняться делами. Издатель Джонаса прислал два ящика книг для нашей библиотеки, их нужно было рассортировать и каталогизировать. И вообще, на кой ляд я все это затеял? И ведь никому не расскажешь, а уж тем более племянникам, которые сочтут мой поступок предательством. Но вряд ли я захочу с кем-нибудь делиться. Однако решение было принято, и я поехал.
Пять лет назад, когда Тома Кардла затолкали в фургон и увезли в тюрьму Маунтджой, репортеров у здания суда было видимо-невидимо, а вот освобождение узника их, похоже, не заинтересовало. Новые сенсационные темы — экономический спад, банкиры, непонятная смерть пациентки в больнице — оттеснили преступных священников на задний план. На обывательский взгляд, у церковников все то же самое, откуда взяться новостям?
Я сидел в машине, припаркованной через дорогу от устрашающего здания, и думал об ужасах, что творятся за его стенами. Потом из тюремных ворот вышел этакий крутой парень в ярко-белом спортивном костюме, какая-то девица, выскочившая из-за дерева, повисла у него на шее, и они вроде как изготовились плодиться и размножаться прямо посреди улицы. Я отвернулся, но парочка, слава богу, отбыла на такси.
Через минуту-другую ворота вновь разъехались и я его увидел. Столкнись мы на улице, я бы его, наверное, не узнал. С нашей последней встречи прошло пять лет (в тюрьме я его, конечно, не навещал), но постарел он лет на десять — пятнадцать. Худой как щепка, ввалившиеся глаза, почти весь седой. Он хромал и опирался на палку. По слухам, однажды на прогулке его зверски избили и у него отнялись ноги. Думали, он вообще не будет ходить, но вот, извольте, — глянул по сторонам и через дорогу шкандыбает к моей машине. Я сидел неподвижно и смотрел на него.
Старик. Осужденный педофил. Насильник.
Епархия сняла ему жилье на кошмарных задворках Гардинер-стрит; четвертый этаж, на лифте вечная табличка «Не работает». Как же он с увечной ногой одолеет лестницу? — подумал я. Ему назначили пенсию и приказали жить тихо. Никаких интервью. По приговору, он обязан извещать полицию обо всех своих перемещениях и еженедельно отмечаться у куратора. Всякие контакты с иерархами запрещены, но он может посещать любую церковь и, если пожелает, исповедоваться, ибо сие таинство доступно любому.
— Одран, — сказал он, открыв пассажирскую дверцу. — Ты приехал за мной.
— Я же обещал.
За месяц до его освобождения я послал ему записку — мол, встречу и отвезу, куда он скажет. Писал я коротко и, как говорится, по делу, без всякого упоминания о его редких письмах из тюрьмы, на которые я ни разу не ответил. Я допускал скопление репортеров, а потому уведомил, что он должен сам отыскать мою машину (такой-то марки и такого-то цвета), в которой я буду его ждать, не выключая мотор. Я себя чувствовал бандитом, готовым смыться после ограбления банка.
— Ты очень любезен. — Взобравшись на сиденье, он захлопнул дверцу. Потом вздохнул и прикрыл глаза. Видимо, свыкался с долгожданной свободой. — Как поживаешь?
Он взглянул на меня и улыбнулся, словно после долго перерыва я приехал к нему в гости. В один из его бесчисленных приходов.
— Хорошо. Как ты?
— Грех жаловаться, грех жаловаться. — Он помолчал. — Счастлив вернуться к жизни.
— Ладно, поехали.
По дороге мы молчали. Я размышлял, не зря ли во все это ввязался, о чем думал он — бог его знает. По крайней мере, ему хватило такта не лезть с разговорами, притворяясь, будто между нами все нормально.
Мы подъехали к его новому жилищу, одолели лестницу, и я открыл дверь ключом, накануне полученным в епархии. Квартира была ужасная. Тесно, сыро, отваливающиеся обои, за стенкой орут, под полом и потолком грохочет музыка. Я бы, наверное, предпочел выброситься из окна, нежели здесь жить.
— Не переживай, — сказал он, глянув на мое перекошенное лицо. — Это лучше того, к чему я привык.
Видимо, так оно и было.
— Я не переживаю, — ответил я. — Я бы переживал, если б сюда поселили меня. А тебе, пожалуй, сгодится.
Он кивнул и сел в кресло.
— Ты на меня сердишься, Одран, — тихо сказал он.
— Ладно, я пойду.
— Погоди. Мы только вошли. Задержись на минутку.
— Не дольше. Скоро будут пробки.
— Ты на меня сердишься, — после долгой паузы повторил он. Выбор слова меня почти рассмешил.
— Я тебя не понимаю, — сказал я. — Вот в чем суть.
— Да я сам себя не понимаю. Последние пять лет только в себе и разбирался.
— И какие выводы?
Он пожал плечами:
— Мой отец в этом сильно виноват.
— Отец? — Я не сдержал горький смешок. — Твой старик на тракторе?
— Не спеши меня осуждать. Ты не представляешь, что он был за человек.
— Он тут ни при чем. Только ты.
Он кивнул и глянул в окно, за которым открывался гнусный вид. Но хоть какой-то вид, прежде у него не было никакого.
— Считай как тебе угодно, — сказал он.
— Да уж, ты долго поступал как было угодно тебе. Теперь очередь других.
Он внимательно посмотрел на меня, и я заметил испуг, промелькнувший в его взгляде. Я не знал и не хотел знать, через что он прошел в тюрьме, но, видимо, там случались драки, из которых он чаще выходил потерпевшим.
— Ты хочешь что-то сказать, Одран? — спросил он. — Спасибо, что подвез, но если ты вздумал меня укорять…
— Неужели ты не понимал, что это плохо?
Он задумчиво покачал головой:
— Наверное, я вообще не прибегал к категориям «хорошо» и «плохо». Тут они не годятся.
— А дети? Ты не сознавал, какую рану им наносишь?
— Да я сам был почти несмышленыш.
— Поначалу возможно. Но потом-то?
— Если уж завяз, обратной дороги нет. Вся правда в том, что не надо было мне идти в священники. Господи, я и в Бога-то не верю. И никогда не верил.
— Тебя никто не тащил силком.
— Вранье! — выкрикнул он. — Именно что силком! Я боялся отца, который все решил за меня. Да тебя самого заставили. Не притворяйся, что нет.
— Ты мог уйти.
— Не мог.
— Один раз ты сбежал.
— И меня на тракторе привезли обратно, не помнишь?
— Ты мог отказаться.
— Нет. Ты не знаешь, что я тогда пережил.
— Тебе было семнадцать, — упорствовал я. — Сел бы на паром и удрал в Англию. Начал бы новую жизнь.
— Одран, можешь вообще мне не верить, но одному поверь: ты понятия не имеешь, о чем говоришь. Ни малейшего. Ты даже приблизительно не знаешь, каким было мое детство. Что со мной было, до того как я приехал в Клонлифф. Ты ничего не знаешь.
— И не хочу знать, — ответил я. — Ничто из прошлого тебя не извиняет. И ничего не оправдывает. Неужто не понимаешь?
Он вздохнул и опять посмотрел на жилые дома и конторы, маячившие за окном. Что творилось в его перевернутых мозгах? Не ведаю.
— Я уже не говорю о том, что ты и тебе подобные сделали с нами, — тихо сказал я. — Ты не думал, как все это отразится на тех, кто честно исполнял свой долг, кто следовал призванию?
Он рассмеялся:
— Ты считаешь, у тебя есть призвание?
— Да, считаю.
— И все потому, что тебя надоумила матушка.
— Неправда. Она заронила в меня мысль и оказалась права. Это мое призвание. Я предназначен к служению.
Он не ответил и только покачал головой, словно перед ним разглагольствовал полоумный.
— Надо было давно на тебя заявить, — сказал я.
— Чего-чего?
— Еще в семинарии. — Я чуть не лопался от собственной праведности. — Я видел твой синяк, когда ты снял рубашку.
Он нахмурился, как будто не понимая, о чем речь.
— Ты меня с кем-то путаешь, Одран.
— Дэниел Лондигран, — сказал я. — О’Хаган уехал попрощаться с умирающей матерью. И ты полез к Лондиграну. Он отбился. А его потом исключили.
Разинув рот, он переваривал услышанное, затем рассмеялся:
— Дэнни Лондигран? Ты шутишь?
— Ничуть.
— Ты не в курсах, ясно тебе? Ни хрена ты не знаешь.
— Я знаю, что ты на него напал, он тебе врезал. Ты струсил и убежал.
Он опять засмеялся и покачал головой:
— Из Дэнни священник, как из меня китайский император. Кузен регулярно снабжал его порнухой, которую мы с ним на пару разглядывали. Пялились на голых баб, ясно? Дальше — больше, стали друг другу помогать. И вот однажды, когда сосед его уехал, а мы всячески утешались в наших горестях, нас застукал отец Ливейн. Дэнни сам давно мечтал свалить из семинарии. Ну вот, отец Ливейн входит, а мы там в темноте. С испугу Дэнни мне саданул, я дал деру. Конечно, пришлось ему сочинить историю. Я на него напал? Смехота. У нас все было по обоюдному согласию.
Я растерянно молчал.
— Думаешь, я тебе поверю? — наконец спросил я.
— Верь, не верь — мне все равно. Сейчас-то какая разница?
— Ты не понимаешь, что все испоганил? — в отчаянии выкрикнул я. — Теперь не будет веры всем нам.
— Может, оно и к лучшему. Если католическая церковь сгинет ко всем чертям, стране это будет на пользу, ты не считаешь?
— Нет, не считаю. И ты смеешь это говорить, после того как…
— Церковники разрушили мою жизнь. — В голосе его звенела злость. — Не понимаешь, что они ее растоптали? Чистого мальчишку, ничего не смыслившего в жизни, на семь лет заточили в четырех стенах. Все, что делало меня человеком, они называли порочным и грязным. Они приучили меня ненавидеть свое тело и считать себя грешником, если посмотрю на ноги прохожей женщины. За разговор со студенткой грозили исключением из семинарии, и тогда папаша меня убил бы. Я не шучу — узнай он, что меня выгнали, вмиг проткнул бы вилами. Меня изуродовали запретом на естественные человеческие желания, и всем было плевать, что я не обучен праведной жизни.
— Никто тебя не уродовал! — Я распалился. — Я и сотни других ребят прошли ту же школу. Но мы не стали тобой. Неужели так тяжко быть хорошим священником? Тебе этого мало? Мне довольно.
— Что? — Он затрясся от смеха. — Ты себя считаешь хорошим священником? Полно, ты вообще не священник.
Я молчал, опешив.
— Тебя возвели в сан тридцать с лишним лет назад, — он говорил спокойно, словно разъясняя премудрость ребенку, — но ты и дня не прослужил в приходе, пока Джим Кордингтон не сунул тебя на мое место.
— Неправда.
— Да нет, сущая правда. Двадцать пять лет ты торчал в своей школе — обучал английскому, переставлял книги на полках, но не делал ничего из того, что положено хорошему священнику. Ты прятался от жизни. И сейчас прячешься. Если тебе нравится учительствовать, шел бы в педагоги. Любишь возиться с книгами — иди в библиотекари. Говоришь, ты священник? Черта с два. Ты никогда им не был.
— Я заботился о сотнях ребят, — тихо сказал я, глядя в пол. — Я был им добрым другом. И хорошим наставником.
— Да ну? — усмехнулся он. — А вот скажи-ка: за год сколько подростков приходят к тебе поделиться душевными тревогами, попросить помощи? Пять? Три? Один? Ни одного? Никто не приходит, верно? А если б вдруг кто-нибудь пришел, ты бы кинулся в свою библиотеку — проверять, как расставлены сестры Бронте.
Я отошел к окну. Дублин. Унылое зрелище. Темная река, лабиринты улиц, обшарпанные дома. Повсюду дорожные работы, сигналят машины, стараясь проехать. Где-то молодые люди совершают сделки, чтобы, вернувшись в свою крохотную халупу, перетянуть жгутом руку и наполнить вены единственным средством забвения бед. Старухи выключают газовые обогреватели, ибо выбор невелик — тепло или уплата налогов, а насмерть замерзших не посадят в долговую тюрьму. По ночам на набережных ошиваются подростки, выглядывая грешника, который попросит их спустить штаны, присядет перед ними на корточки, а потом кинет им двадцать евро. Пабы забиты парнями и девушками, истерзанными страхом: учеба в университете заканчивается, но что делать дальше, где найти работу? Куда податься — в Канаду, Австралию, Англию? Вновь замаячили призраки эмигрантских кораблей и разлуки с родными. Старики, после сорокалетних трудов ушедшие на покой, вынуждены на всем экономить, потому что их пенсионные накопления разворованы жульем из партии Fianna Fail, за которую через пару лет все опять пойдут голосовать. А в аэропорт прибывают европейские пришельцы, заявляющие, что нам не хватает мозгов самим управлять страной и они этим займутся вместо нас. Вот во что превратилась наша Ирландия — в страну наркоманов, неудачников, преступников, педофилов и неумеек. Как тогда в баре сказал Эйдан? Я не буду жить в Ирландии. Эта страна прогнила. Насквозь.
Эйдан.
Я посмотрел на человека, который, обрисовав мою жизнь, явно наслаждался победой. К глазам моим подступили слезы, ибо я никогда не прощу того, что случилось, — ни себе, ни тем более ему.
— Как ты мог такое сотворить с Эйданом? — спросил я. — Он мой племянник, а мы с тобой были друзья.
Ему хватило приличия отвести взгляд.
— Отвечай, — потребовал я. — Я имею право знать. У меня в голове не укладывается…
— Ты виноват не меньше меня.
— Я? Почему?
— Я сказал, что охотно переночую в твоем кабинете. Надо было меня увести.
— Я не предполагал, что ты полезешь к нему в комнату. Откуда я мог знать, что ты задумал?
Он скособочил голову и одарил меня чем-то вроде улыбки:
— Да ну? Хочешь сказать, ты ничего не подозревал?
— Нет, конечно! — заорал я. — Если б я знал, я бы в жизни…
— Мы здесь вдвоем. Если угодно, можешь себе врать, но пользы будет мало. Поверь, за последние годы я это хорошо усвоил.
— С чего ты решил, будто я что-то знал? — вытаращился я, багровый от злости. — Про тебя и о том…
— Ты же был тогда в Уэксфорде. Когда мальчишка Килдуфф испоганил мою машину. Ты сам на него и донес.
— Я думал, он просто схулиганил. Я не понимал, что он мстит.
Он вскинул бровь:
— Да полно?!
— Не понимал!
— И за все время ни разу не задумался, почему меня перебрасывают из прихода в приход?
— Да, я слышал разговоры о пакостниках, которых постоянно переводили, но я и думать не думал, что ты…
— А по-моему, ты все знал, Одран, — спокойно проговорил он. — Просто у тебя не хватало духу на конфликтный разговор. Выходит, ты соучастник. Хотя годишься лишь на то, чтобы по алфавиту расставлять книжки: Вирджиния Вулф, Диккенс, Хемингуэй. Но ты все знал.
— Не знал. — Я сам услышал вялость своего возражения.
— А в вечер поминок ты прекрасно понимал, что нельзя оставлять племянника со мной, и все же оставил. Потому что это было проще, чем устраивать сцену.
— Неправда, — просипел я.
— Я думаю, ты такой же, как все, хоть и разыгрываешь из себя святошу. Ты все знал и молчал. А значит, в заговоре, о котором все талдычат, участвовали не только верхи, но и низы — никчемности вроде тебя, никогда не служившие в приходе и прятавшиеся от жизни. Ты вправе меня осуждать, ибо я совершил нечто ужасное. Но не хочешь ли взглянуть на себя? На свои поступки? На Великую тишь, которую ты соблюдаешь с самого первого дня? — Он встал и, опираясь на палку, шагнул к нише в стене, служившей крохотной кухней. — Ладно, Одран, иди, а я буду потихоньку обживаться. Нам больше нечего друг другу сказать.
Я будто окаменел, но затем пошел к выходу, сфокусировав взгляд на двери. Хотелось сорвать душивший меня воротничок.
— Похоже, мы больше не увидимся? — спросил он, когда я уже открыл дверь на волю.
— Нет, — я покачал головой, — я не приду.
— Понятно. — Он отвернулся, словно и не было сорока лет наших отношений. — Всего хорошего.
— Я буду за тебя молиться. Невзирая ни на что.
— Молись за себя, — усмехнулся он. — Тебе это нужнее.
В последний раз я окинул взглядом квартиру:
— Жутко здесь.
Как же так случилось, что тот мальчик, каким он некогда был, оказался в подобной норе, где, скорее всего, и закончит свои дни? Однажды здесь его найдут мертвым.
— Жутко, — кивнул он. — Ничего, выживу.
— Тебе будет одиноко.
— Не сомневаюсь. — Он улыбнулся. — Но я уже проштудировал историю одиночества. А ты нет?
Не помню, я говорил, что в моей школе нет пансионеров? Раньше были. Примерно до начала восьмидесятых. Года за два до моего появления интернат закрыли — многие родители обзавелись машинами и перестали на всю неделю отправлять сыновей в школу.
По ночам в огромном безлюдном здании ужасно одиноко. Коридоры полнятся эхом всякого звука, стекла в оконных рамах дребезжат от всякого ветерка. Если истории о привидениях вас впечатляют, здесь вам будет неспокойно.
Растревоженный думами, я решил предпринять ночную поездку в Инчикор и наведаться в тот самый грот, где много лет назад увидел священника, вместе с матерью рыдавшего от осознания того, что он натворил, кому причинил боль и как однажды поплатится за свои проступки.
Ночь опять стояла темная, вокруг ни души, но ущербная луна помогла отыскать дорогу к святилищу.
Сперва я встал на колени и попробовал молиться, но молитва не шла. А потом, неожиданно для себя, я упал ничком и прижался челом к холодным камням, совсем как тот священник, терзаемый своим грехом. Я закрыл глаза и вдруг понял, что больше не могу оставаться в школе. Да, я долго мечтал о своем возвращении, но пришла пора двигаться дальше и начать новую жизнь внутри или вне Церкви. Я уже не мог прятаться за школьными стенами.
Вдруг вспомнился почти сорокалетней давности эпизод, когда в Уэксфорде мне ужасно хотелось опустить и поднять железнодорожный шлагбаум. На моей работе нужно думать обо всех, кто тебе доверился и вручил свою жизнь, — сказал дед. — А вдруг кто-нибудь пострадает из-за твоего недосмотра? Или моего. Хочешь, чтоб тебя мучила совесть, что ты в ответе за большое горе?
Однажды в запале Эйдан спросил, не кажется ли мне, что я профукал свою жизнь. Нет, ответил я, не кажется. Но я ошибался. И Том Кардл был прав. С самого начала я все знал и ничего не сделал. Снова и снова я гнал всякие мысли об этом, не желая признать очевидное. Я молчал, когда надо было кричать, я убеждал себя, что я выше этого. Я соучастник всех преступлений, из-за меня пострадали люди. Я профукал свою жизнь. Каждый ее миг. Самое смешное, что глаза мне открыл отсидевший педофил: молчальники виновны наравне с преступниками.