Книга: Синьор президент
Назад: XVII. Каверзная любовь
Дальше: XIX. Прокурор пьет шоколад и сводит счеты

XVIII. У дверей

Тук! – тук! Тук! – тук! Тук-тук-тук! – тук!
Фейерверком разлетались по дому жаркие удары дверного молотка. Они спалили тихий сон собаки. Собака вскочила и залаяла. Камила обернулась к фавориту – здесь, у дверей дядиного дома, она ничего не боялась – и гордо ему сказала:
– Он меня просто не узнал. Рубин! Рубин! – крикнула она собаке. – Рубин, это я! Не узнал, да? Беги, поторопи их!
И снова повернулась к спутнику:
– Подождем немножко.
– Да, да, хорошо, вы обо мне не беспокойтесь, подождем…
Он говорил равнодушным голосом, словно все потерял и все ему безразлично.
– Не слышат, наверное. Надо громче постучать.
Она поднимала молоток много раз, – бронзовый золоченый молоток в форме руки.
– Наверное, горничные спят. Должны бы уж открыть! Видно, не зря папа говорит – знаете, у него ведь бессонница, – так вот. он говорит, когда не выспится: «Хотел бы я спать, как горничная!»
Никто не подавал признаков жизни, кроме собаки. Лай раздавался то из передней, то из патио – пес носился по дому за камнями ударов, прорезавшими тишину.
– Странно! – говорила она, не отходя от двери, и тишина душила ее. – Они, конечно, снят. Постучу погромче.
Тук! – тук-тук! – тук! – тук-тук! – тук!
– Ну, сейчас выйдут. Не слышали просто.
– Пока что соседи выходят! – сказал Кара де Анхель. В тумане ничего не было видно, но ясно слышалось хлопанье дверей.
– Вы не устали, правда?
– Ничего, стучите! Подождем минутку, сейчас выйдут! Камила считала в уме, чтобы быстрей шло время: раз, два,
три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два, двадцать три, двадцать три… двадцать три… двадцать четыре и два-дцать – пять…
– Не идут!
…двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, тридцать… тридцать один, тридцать два, тридцать три… тридцать три, тридцать четыре… тридцать – пять – она боялась дойти до пятидесяти, – тридцать шесть… тридцать семь… тридцать восемь…
И вдруг, неизвестно почему, она поняла, что он сказал ей' правду про дядю Хуана. Задохнувшись, она отчаянно заколотила в дверь. Тук – тук – тук – тук! Она не выпускала молотка. Туктуктуктуктуктук! Не может быть!… Тук – тук – тук – тук – тук – туктуктуктуктуктуктуктуктуктуктуктуктуктук-туктуктук!
Ответ все тот же – непрерывный лай. Что же она им сделала, почему не открывают? Постучала еще. С каждым ударом возвращалась надежда. Что ж с ней будет, если они не откроют? От одной этой мысли она цепенела. Она стучала, стучала. Стучала ожесточенно, словно била молотком по голове злого врага. Немеют ноги, горько во рту, язык как тряпка, и зубы щекочет страх.
Скрипнуло окно, послышались голоса. Все потеплело. Идут, слава тебе, господи! Поскорей бы уйти от этого человека, у него глаза такие черные и светятся нехорошо, как у кошки. Он плохой, хоть и красивый, как ангел божий. Мир улицы и мир дома, разделенные дверью, соприкоснулись, словно темные звезды. В доме можно есть хлеб тайком от всех – сладок хлеб, вкушаемый взаперти! Дом учит мудрости, он безопасен, устойчив, он – как семейная фотография: папа при галстуке, мама в драгоценностях, у детей смочены волосы дорогим одеколоном. А на улице все зыбко, опасно, рискованно, обманчиво, как в зеркале. Улица – общественная прачечная, где перемывают грязное чужое белье.
Сколько раз играла она в детстве у этих дверей! Сколько раз, пока отец прощался с дядей Хуаном, она рассматривала отсюда крыши соседних домов, щетинившиеся черепицей па фоне синего неба!
– Вы слышали, ведь правда открыли окно? Правда? А нам не открывают… А… может быть, мы не туда попали?
Она бросила молоток и сбежала с крыльца, чтобы взглянуть на дом. Нет, не ошиблись. Дом дяди Хуана. «Хуан Каналес. Инженер». Написано на металлической дощечке. Она по-детски всхлипнула и разрыдалась. На крохотных конях слез, из самой глубины сознания, неслись черные мысли. Кара де Анхель сказал правду. Она не хотела верить, а он сказал правду.
Туман заполнял улицу – густой, как сливки, мутный, как пульке, пахучий, как портулак.
– Проводите меня еще. Сперва пойдем к дяде Луису…
– Куда вам угодно…
– Ну, идемте тогда… – Слезы лились дождем. – Здесь мне не хотят открывать.
Они пошли дальше. Она оглядывалась поминутно – все еще надеялась; он угрюмо молчал. Ему это так не сойдет, дону Хуану Каналесу! Таких оскорблений не прощают. Они шли, вдогонку лаяла собака. Надежда исчезла. Лай затих. У Монетного двора встретили пьяного почтальона. Он брел как лунатик, рассыпая письма по мостовой, воздевал руки к небу и издавал клохчущие звуки, а длинные нити слюны запутались в пуговицах форменной куртки. Камила и Кара де Анхель одновременно кинулись к нему, подобрали письма, сунули в сумку и сказали, чтобы больше не разбрасывал.
– Спа-си-бо вам!… Спасибо, го-во-рю, боль-шое… – с трудом выговаривал пьяный, привалившись к бастиону Монетного двора.
Они ушли, он двинулся в путь, придерживая сумку и распевая:
Чтоб на небо подняться,
две лестницы нужны;
одна из них побольше,
другая в полдлины.

Потом речитативом:
О дева, ты на небо
идешь, идешь, идешь,
и в царствие свое ты
придешь, придешь, придешь!

– Святому Иоанну стоит пальцем шевельнуть… сразу меня… Гу… Гу… Гумерсиидо Солареса… из почтальонов…
И снова запел:
Когда умру, скажите,
кто понесет мои гроб?
Одни монашки только
и вместе с ними поп!

– Ой-ой-ойойой, никому ты не нужен, никому ты не ну-у-жен…
Спотыкаясь, исчез он в тумане. Был он маленький, большеголовый. Форма болталась на нем, фуражка сдвинулась на затылок.
Тем временем дон Хуан пытался наладить связь.со своим братом, Хосе Антонио. Центральная не отвечала. Его мутило от шума в трубке. Наконец ответили, словно из-под земли. Он спросил квартиру дона Хосе Антонио Каналеса, и, против ожидания, немедленно послышался голос старшего брата.
– Да, да. Это я, Хуан… Я думал, ты меня не узнал… Так вот, представь себе… С этим типом, да… Еще бы, еще бы!… Ну, ясно… Да, да… Что?… Не-е-т, конечно – не открыли!… Можешь себе представить… Отсюда, конечно, пошли к тебе… Что, что?… Так я и думал… Да, уж мы перепугались!… Да, вы тоже, я думаю!… Твоей жене сейчас вредно… Моя хотела открыть, но я не дал!… Конечно, само собой!… И соседи… Ну да! Ну да! У меня тут еще хуже… Прямо взбесились… От тебя, я думаю, пошли к Луису… А, вот как? Были уже?
Мертвенная бледность, временами – робкий луч, сок лимона, сок апельсина, багрец занимающегося костра, матовое золото первого пламени. Рассвет застал их на улице. Они шли от дверей дона Хосе Антонио.
Она повторяла на каждом шагу:
– Бог им не простит!
У нее стучали зубы. Влажные зеленые луга ее глаз смотрели на зарю – она сама не знала, что может смотреть так горько. Она шла, как идут люди, пришибленные судьбой. Скованно. Словно не в себе.
Птицы встречали утро в густой листве городских парков и маленьких патио. Небесные звуки, дрожа, уходили в синеву рассвета. Пробуждались розы; колокола здоровались с богом, им вторили тупые удары топора в мясной лавке; петухи упражнялись в пении, отбивая крыльями такт; глухо плюхался хлеб в большие корзины; прошли ночные гуляки, скрипнула дверь – старушка идет к причастию или служанка выбежала за хлебом, чтобы хозяин успел позавтракать перед дорогой.
Светает…
Дерутся коршуны над трупом кошки. Кобели бегут за суками, задыхаясь, сверкая голодными глазами, вывалив язык. Одна из собак ковыляет, поджав хвост, испуганно и печально оглядывается и скалит зубы. У стен и у дверей они пускают маленькие Ниагары.
Светает…
Индейцы, подметавшие ночью центральные улицы, идут в свои хижины гуськом, похожие на призраков в одеждах из рогожи; их смех и непонятные слова раздаются в утренней тишине, словно треск цикады. Под мышкой вместо зонтиков – метелки. Белые зубы. Босые ноги. Лохмотья. Время от времени кто-нибудь из них останавливается и сморкается на мостовую двумя пальцами. Проходя мимо храмов, все снимают шляпы.
Светает…
Над улицей – паутина араукарий, зеленая сетка, в которую падают звезды.
Облака первого причастия. Свистки далеких паровозов.
Трактирщица очень обрадовалась, что они вернулись вместе.
Она всю ночь глаз не сомкнула и, как только они пришли, побежала к тюрьме с передачей для Васкеса.
Кара де Анхель прощался, а Камила оплакивала страшную свою беду.
– До свиданья, – говорил он, сам не зная почему. Ведь ему же не для чего возвращаться.
И, выходя, он почувствовал – впервые после смерти матери, – что сейчас заплачет.
Назад: XVII. Каверзная любовь
Дальше: XIX. Прокурор пьет шоколад и сводит счеты