Глава 27
Люди подчас сочиняют истории, где стремятся изобразить жизнь низов такой, как она есть, или какой они себе ее представляют. Могут с совиной важностью рассуждать о блаженстве неведения; сидя в удобных креслах, легкомысленно описывать все радости и прелести жизни раба. Но пусть попробуют выйти с ним работать в поле, спать вместе с ним в жалкой хижине, питаться вместе с ним шелухой; пусть на своей шкуре почувствуют, как избивают раба плетьми, как его преследуют, попирают его человеческое достоинство. И тогда, быть может, они напишут совсем другую историю.
Соломон Нортап. Двенадцать лет рабства, 1853
На квартире у Вала я проспал до полудня, и вот теперь с гудящей головой, словно в ней поселился рой мух, шагал по ночным улицам после встречи с Птичкой. Брел бесцельно и печально. Даже среди ночи на улицах было полно грешников – так и ходили кругами один возле другого, исполняя танец безымянных незнакомцев.
Домой я пришел очень поздно и с удивлением заметил, что в окнах пекарни горит свет. Странно. Элизабет-стрит всегда была тихой улицей, хотя у немца-соседа имелся аккордеон и там жил человек, знающий, как управляться с этим инструментом. И вот сейчас из окон у них пируэтами вырывались на улицу звуки вальса. Первая ступень у двери в дом скрипнула, и я мысленно дал себе обещание завтра же найти несколько гвоздей и починить ее. И вытащил из кармана ключ.
Тут дверь резко распахнулась.
На пороге стояла миссис Боэм. Глаза дико расширены; при виде меня она разразилась обличительной речью, вернее – целым потоком самых выразительных, грубых гортанных и, судя по всему, бранных слов. Ничего подобного я прежде никогда не слыхивал от миссис Боэм. И был потрясен. Когда она наконец умолкла, я тупо смотрел на нее несколько секунд.
– Я не понимаю по-чешски, – растерянно пробормотал я. – И по-немецки тоже. Вы… э-э… говорили на обоих этих языках?
Она фыркнула, резко развернулась на каблуках; я последовал за ней, захлопнув за собой дверь.
Миссис Боэм ворвалась в пекарню и остановилась, уперев руки в тощие бока. Сегодня на ней было третье из известных мне платьев – из снежно-белой шерсти с маленькими вставками серого кружева у выреза и на коротких рукавах. То самое платье, от которого цвет лица казался свежее, волосы – почти белокурыми, а глаза – почти синими.
Она развернулась, указала на меня пальцем – словно из ружья прицелилась – и рявкнула:
– То, что вы в опасности, мне известно. Вас повсюду преследуют какие-то люди, вас избивают. И вот вы отправляетесь на этот бал, где танцуют и пьют мужчины, которые хотят переломать вам кости. А потом исчезаете. Ни записки! Ни устного сообщения! Ничего! Всю ночь и весь день, и потом еще одну ночь. Что я должна была думать и делать? Искать мистера Уайлда? Но как? А потом подумала: мистер Уайлд должен сам знать, ведь он полицейский, он сыщик! Но вы пропали! Как я могла послать вас искать самого себя, если вас здесь не было?.. – Она вздохнула, распрямила плечи и тихо добавила: – Я волновалась.
И тут я поцеловал ее – так крепко, что она отступила на шаг, но я тут же обхватил ее за талию, притянул к себе и стал гладить другой рукой по плечу, по шее, добрался и до ушной раковины. А затем немного отстранился, посмотреть, как она все это воспринимает. Но она сразу же откинула голову и приоткрыла тонкие губы, краешки их приподнялись в такой знакомой улыбке. И при виде этой такой знакомой улыбки в груди у меня все болезненно сжалось, а потом дрогнуло и радостно распрямилось.
Мне удалось узнать несколько весьма важных вещей о своей домовладелице. К примеру, язык у нее оказался – настоящее чудо. Теплый, зовущий, удивительно гибкий. И дразнящий, особенно когда она щекотала им мое небо. Или же просто показалось в ту ночь.
А потому я продолжил целовать ее. Целовал до тех пор, пока бедра миссис Боэм не уперлись в разделочный стол, и она раздвинула их, и тогда я приподнял ее и посадил на засыпанную мукой сосновую доску, а потом протиснулся меж ее колен и продолжал целовать в губы. И оторвался от них лишь для того, чтобы узнать, действительно ли ее шея напоминает по вкусу горячий хлеб, намазанный маслом.
Оказалось, что да.
– Я никогда не хотела снова выйти замуж, – пролепетала она. – Я любила Франца.
Тут я остановился, поднял глаза, поглаживая ее подбородок пальцами.
– А я влюблен в девушку по имени Мерси, которая пишет мне безумные и прекрасные письма.
В ответ на эти слова миссис Боэм стянула с меня пальто. Вполне естественный жест, поскольку я продолжал целовать ее.
Будучи полицейским, я принял немало опрометчивых решений. Но, думаю, на сей раз поступил абсолютно правильно.
Хелена Боэм курила маленькие сигаретки. Скручивала их сама, аккуратно заталкивая душистый табак в крохотные рулончики папиросной бумаги. И когда курила, затягиваясь, прикрывала глаза, а губы нежно сжимали полоску тонкой белой бумаги. Когда она курила в постели – моей постели, я не дерзнул предложить перейти в ее, – то держала левую руку над головой, чтобы не стряхивать пепел на простыни.
На посторонний взгляд это могло показаться странным. На мой – так ничуть.
Я же тем временем исследовал маленькую ложбинку, образующуюся у края тазовой кости, когда она лежала на спине. Там было маленькое белое пятнышко, как бы веснушка наоборот, и я обводил его края кончиком пальца. Казалось, лет сто прошло с тех пор, как какая-либо женщина проявляла интерес к моим анатомическим исследованиям ее тела, и я старался продлить этот волшебный момент. И главным поводом было вовсе не пылкое торопливое и блаженное совокупление с миловидной женщиной, сидевшей на кухонном столе и обвившей меня ногами – причем оба мы оставались при этом почти полностью одетыми. Нет. Мне просто страшно нравилась Хелена, и я пытался всячески доказать ей это. А потому теперь знал, что в верхней части ее левого бедра у нее имеется маленькое белое пятнышко, и что когда я провожу пальцем по внутренней стороне ее локтя, она начинает тихо хихикать, и что в темноте, под одеялами, она на вкус напоминает чай, заваренный из мягких белых сердечек лугового мятлика.
– О чем думаешь? – спросила она, переводя взгляд с меня на тонкую струйку сигаретного дыма, тающего в воздухе.
– Думаю, что джентльменским поступком было бы прибраться на кухонном столе.
Хелена хихикнула.
– Ни с кем не была после Франца. И вот сейчас думаю, что можно хотя бы на время забыть о кухонном столе, согласен?
Я не стал с ней спорить. Небо за окном приобрело меланхоличный лавандовый оттенок. Любопытно, подумал я, какова на вкус веснушка наоборот, и решил не откладывать расследование в долгий ящик. Так поступил бы на моем месте любой уважающий себя полицейский.
– Хочу тебе кое-что сказать, – прошептала Хелена. – Глупо, наверное, подумаешь ты. Но эти твои истории о лондонских друзьях – я представляла себя на их месте. На месте посудомоек, хозяев лавок, принцев. После смерти Оди и Франца я бежала от своей жизни. Впереди всегда боль, и позади тоже. Убегала от одной боли лишь затем, чтобы столкнуться с новой. Но когда прочла «Свет и тень», перестала страдать. Понимаешь? Не стало прошлого, потому что я его похоронила. Не стало будущего, потому что я одна. Заимствовала все чувства у других людей. И мне понравилось.
Она говорила об одном из рассказов, который сочинила Мерси и опубликовала под чужим именем в некой долгоиграющей журнальной серии. Душераздирающие фабулы, доморощенные сказки, столь популярные среди простых людей, порой проделывали с нами настоящие чудеса. В глазах у меня защипало.
– Когда читал, не знал, что это ее рассказ, – признался я. – Вплоть до недавнего времени. Но тоже всегда мечтал пожить в ее сказках. Не просто прочувствовать их со страниц.
Хелена призадумалась. Когда она о чем-то напряженно размышляла, уголки тонких губ опускались, хотя на гримасу недовольства это похоже не было. Она докурила сигарету и аккуратно затушила ее о столбик в изголовье кровати. Затем сообразила, что окурок выкинуть некуда, и, хмурясь, уставилась на него. Я взял окурок у нее из пальцев и отбросил к стене.
– Ты живешь в ее историях, – заключила она, нежно провела пальцами по синякам у меня на ребрах. – Ты был частью ее жизни, и потому – частью ее слов. Знаешь, что мне особенно запомнилось? Аптекарь из рассказа двухгодичной давности. Помнишь?
Я помнил их все. Но никак не мог сообразить, о чем это она.
– В одной из частей «Света и тени» описан аптекарь, который делает для людей лекарства. Он очень популярен. Люди беседуют с ним, пока он смешивает им микстуры, раскладывает пилюли по пузырькам. Они рассказывают ему о своей жизни, потом уносят домой все эти порошки и сиропы. И им становится лучше. Но однажды происходит ужасная ошибка – какая-то женщина дает своему ребенку не то лекарство, и он умирает. И она во всем винит аптекаря. Сам аптекарь в том не виноват, но люди, жалея мать, поверили ей. И аптекаря бросают в тюрьму, и его место занимает другой человек. И люди идут к новому аптекарю за лекарствами, но лучше им не становится. Болезни не проходят. Они в унынии. Прежде им становилось лучше не от лекарств, а потому, что первый аптекарь помогал им чувствовать себя не такими одинокими. Это был ты.
Я придвинулся к ней поближе и смотрел на нее сверху вниз. Хелена не сводила с меня глаз. На плече у меня остался маленький шрам – еще мальчишкой зацепился за гвоздь на конюшне. Шрам, о котором я думал спокойно и даже с какой-то нежностью, потому что «заштопала» меня тогда мама. Хелена нежно дотронулась до него указательным пальцем, и белая отметина стала нравиться мне еще больше.
– Этот старый аптекарь был русским, – сказал я.
Она пожала плечами и пробормотала:
– И все равно, это был ты. Старым русским аптекарем с большой пожелтевшей бородой.
Тут я не сдержал улыбки. Я не верил, что все обстояло так просто, как пыталась убедить меня моя домохозяйка. Лишь потому, что мне часто и против своей воли доводилось выступать в роли исповедника, еще не означало, что Мерси это заметила. Это я проводил дни за коллекционированием мельчайших ее особенностей, а не наоборот. И все же… Если Хелена права, пусть даже частично права… тогда, возможно, я не какая-нибудь там тень, направленная по касательной.
– Когда ты смотришь на меня вот так, грустно и с улыбкой, хочется, чтобы ты меня поцеловал, – предложила она.
Очень умная женщина эта миссис Хелена Боэм. И я все целовал и целовал ее, и тут начало всходить солнце. И на какое-то благословенное время весь остальной мир провалился в небытие.
Весь следующий день был ярким и солнечным, просто до рези в глазах, оставшийся снег истоптан прохожими и бродячими свиньями, смолкли призывные крики торговцев песком. На смену им пришли бакалейщики, восхваляющие сладкий каролинский картофель, только доставленный морем с юга. Я пошел и купил бушель за семьдесят пять центов, и оставил пакет кремово-желтых клубней в кладовой у миссис Боэм, зная, что она заглянет и найдет его там. После этого починил нижнюю ступеньку крыльца, и пока занимался этим, обрадовался, заметив, что из расщелины у боковой дорожки пробился изумрудно-зеленый стебель крокуса. После этого вернулся к себе в комнату, сел за стол и написал письмо. В голове роилось множество мыслей, и я должен был поделиться ими с Мерси Андерхилл.
Проблема заключалась в том, что я никогда прежде не осмеливался говорить с ней на простом и понятном английском. Видно, боялся нарушить хрупкое равновесие нашего с ней общения, ну а потом… просто времени на это не было. Но я решил покончить с практикой занимать дешевое стоячее место, пусть и в первом ряду, имея в кармане постоянный пропуск в театр, чтобы смотреть, как сам исполняю на этой сцене роль полного дурака.
Я решил написать ей правду.
И, закончив писать, отправился в Касл Гарден.
По берегу в тот день гулял резкий мартовский ветер, срывая шляпы с беспечных денди, носы прохожих резко краснели. Ковровую дорожку убрали, но декоративные венки и гирлянды остались. Их изрядно потрепал соленый ветер, и выглядели они не лучше уцелевших после кораблекрушения мореплавателей. Я перешел через мост и уселся на ту же скамью, где недавно сидел с Джимом, и стал смотреть на огромную серебристую реку монстра. Она колыхалась и пенилась под ветром, глубины ее были полны тайн. Я вспомнил ту ночь, когда познакомился с Люси Адамс, вспомнил, как много людей погибло тогда в этих водах, отмеченных мрачной красотой. Я мог бы сидеть здесь долгие часы, до тех пор, пока соль не отмоет меня добела.
Но мне надо было отправить письмо. Я достал его из кармана и стал перечитывать, пока мимо вышагивали прохожие, цепляя полами длинных шерстяных пальто сигарный пепел и выброшенные восковые спички, осторожно обходя серые лужицы подтаявшего снега.
Дорогая Мерси!
Тебе известно, как долго я был влюблен в тебя. Но с тех пор, как ты уехала, мне удалось кое-что понять. Кое-что новое. Если слова, как ты говорила, могут быть картами, тогда моя жизнь в последнее время превратилась в одну сплошную географию, где очень трудно порой уловить отдельные буквы. Подозреваю, что ты в этом деле проявляешь больше мастерства, нежели я. Но я буду стараться.
Стремление защитить тебя так долго довлело над всеми моими мыслями, что я и не догадывался, как часто ты защищала меня. Возможно, ты просто этого не помнишь, а может, делала то же самое для всех и каждого, но не успевал я пробыть в дурном настроении и трех минут, как ты передавала мне свои новые стихи для честной оценки или же требовала, чтобы мы вместе с тобой читали сцену из «Бури». Признаю, с расстояния я смог лучше понять, что значило для меня общение с тобой. До последних дней буду благодарен судье, что ты была в моей жизни.
Полагаю, что и любить я буду тебя столь же долго. Будь у меня выбор, я предпочел бы постоянно скучать по тебе, нежели вовсе забыть о твоем существовании. Однако я должен научиться жить без тебя. И не только ради своего блага.
Примерно полгода прошло с той поры, когда я ненавидел каждого мужчину, посмевшего хоть раз прикоснуться к тебе, и это вместо того, чтобы просто наслаждаться твоей теплотой. Если б я все это время боролся за тебя, боролся с ними и своими страхами, да что там – со всем миром за твою постоянную привязанность, у меня было бы больше прав на такое чувство. Но я удовлетворился тем, что нахожусь рядом с тобой, что накопил столько моментов бесценной близости и одновременно напрочь забыл о том, что тебе ничего не известно об этой моей коллекции. А потому ты уже больше не могла потворствовать этим моим проявлениям ревности. В твою честь я возвел целые мили бастионов, но лишь в своем воображении. И никогда, ни разу не показал тебе ни одного.
Я мог бы солгать и сказать, что сейчас, когда у меня появилась женщина по имени Хелена, ставшая моим другом, ты по-прежнему можешь испытывать ко мне те же чувства. Но нет, не стану. Предпочел бы, чтобы ты бешено ревновала меня… потому как если ты ничуть не ревнуешь, значит, никогда не любила меня по-настоящему. Ну как, сможешь?.. Вероятно, ты могла любить меня только на бумаге. И только на расстоянии, равном целому океану. И чисто теоретически. С пером в руке, гадая и размышляя о мельчайших и незначительных деталях моей жизни в Нью-Йорке, подобных хлебным крошкам, которые так легко смахнуть со стола, заварочному чайнику или стиральной доске. Но этого недостаточно. Для тебя я жил подобно некоей довольно отстраненной идее. А мне хотелось быть с тобой каждый час и каждую минуту, и если тебе не хотелось от меня того же самого, во плоти, тогда ты не нужна мне больше, и дальше я буду жить, как хочу и могу. Так что теперь, думаю, даже если ты никогда больше не вернешься, я вполне смогу это пережить.
Уж не знаю, так это или нет.
У меня не осталось ни единого предмета на память о тебе, если не считать этих последних писем. Все остальное сгорело семь месяцев назад. В основном то были фрагменты драм, нацарапанных на обратной стороне рекламных объявлений и партийных листовок. Какие-то бесчисленные наброски, огрызок свечи, которую ты затушила, предварительно облизав пальцы языком. И я рад, что все это исчезло. На этот раз я сохраню только то, что ты дала мне. И как-нибудь постараюсь прожить остаток жизни самостоятельно – в глубоких раздумьях, работе, осознании ее значимости.
Как всегда, можешь просить меня о чем угодно. На протяжении довольно долгого времени я принадлежал только тебе. Но перестал хотеть того же от тебя. Не могу удержаться от мысли – то было бы довольно своеобразным погашением долга. Всецело обладать тобой.
Твой
Тимоти
Я мог опустить письмо в выбранный мною почтовый ящик для хранения корреспонденции. Как тогда, в последний раз. Но вместо этого развернулся и подошел к низенькому железному ограждению.
Когда я зашвырнул закупоренную стеклянную бутылку в Гудзон, она завертелась и описала в воздухе сверкающую дугу. Солнечные лучи пронзили ее насквозь, бумага внутри оставалась в целости и сохранности. На секунду даже показалось, что бутылка зависла в воздухе вопреки всем физическим законам, оказалась заколдованной, как письма Мерси. Но тут мир вновь заявил о своих правах, и бутылка с посланием погрузилась в воду, подняв небольшой фонтанчик брызг. И через несколько секунд я потерял ее из виду.
Наша река так глубока и широка, а воды ее темны.
Засунув руки в карманы пальто, я повернулся к Гудзону спиною и двинулся в город Нью-Йорк, к людям, которых знал, к тем, кто нуждался во мне; двинулся навстречу быстро надвигающимся сумеркам, которые вскоре затянут серой своей пеленой узенькие улочки.
Вскоре я напишу еще одно письмо. И оно тоже будет начинаться со слов «Дорогая Мерси», и несомненно, что, выводя каждую букву ее имени, я буду чувствовать, как она проникает в кончики моих пальцев, пульсирует в них. Письмо будет похоже на первое, но предназначено только ей. Потому что я знаю, что она для меня значит. Знаю, кто я есть. А это уже нечто.
Но не теперь. Теперь я собирался найти хоть немного тепла для себя. Немного уюта, спокойствия и утешения, а может даже, и лучик света в темноте.
Несколько дней спустя, получив краткое и недвусмысленное распоряжение от шефа Мэтселла, я приколол к лацкану медную звезду и отправился в Гробницы. Распахнул дверь в мою конуру, и там меня ждал сюрприз.
Во-первых, в кабинете произвели побелку. Уже хорошо. Со стен исчезли непристойные и оскорбительные надписи, и теперь на них не было ровным счетом ничего. Я был не слишком удивлен, поскольку Мэтселл никогда бы не смирился с таким осквернением Гробниц. Но неким таинственным образом в центре крохотной комнатушки возник симпатичный дубовый письменный стол. Простенький, но с искусно вырезанными ложбинками и листочками по периметру, а за ним красовалось удобное кресло с обивкой на мягком сиденье.
И это меня изрядно удивило.
А дальше, за столом, высились стопки книг. Дюжины, десятки книг, они неровными башнями выстроились у стены. Книги самых разных размеров, форматов и цветов. Настоящая огромная гора книг.
И это меня тоже сильно удивило.
– Слава богу, наконец-то он здесь.
Я обернулся и увидел своего друга мистера Коннела. Его квадратная приветливая физиономия так и излучала радость, пока он оглядывал помещение.
– Ты видишь эту красотищу, а, Килдер? Я же говорил тебе, он никогда не узнает, что все это сюда доставят, а сейчас готов скакать по коридорам и трясти яйцами от счастья. Так что с тебя доллар.
Застывший в дверях Килдер вздохнул, потом улыбнулся мне и протянул Коннелу доллар.
– Мэтселл сказал, что ты должен появиться сегодня утром. А мы хотели узнать, как тебе обстановка и все прочее.
Проведя пальцами по отполированному дереву с крохотными вырезанными в нем листочками, я покачал головой.
– Нет, все это просто непостижимо.
– Ну, а насчет книг что скажешь? – спросил мистер Коннел. Взял синий том в кожаном переплете, затем – зеленый с золотыми буквами. – «Пьесы Кристофера Марло». Как-то не очень вяжется с работой полицейского. «Илиада»… Неужели ты читаешь такие вещи, а, Уайлд?
– Хотелось бы, – тихо сказал я. К полному собранию сочинений Шекспира была пришпилена записка, я развернул ее. – Очень хотелось бы перечитать их все.
– Но кто все это тебе прислал?
– Есть кое-какие подозрения, – ответил я.
Подошли и другие полицейские, столпились у меня за спиной. Я выложил записку на стол.
Дорогой Тимоти!
Мы постепенно продвигаемся все дальше на север, и я нахожу это путешествие куда более сносным, чем можно было бы ожидать – в немалой степени благодаря стараниям и влиянию моей матери, а также тщательному планированию. Времени для размышлений и воспоминаний достаточно, и ты часто занимаешь мои мысли. Я постоянно думаю о твоей стойкости и потому решил оставить это письмо на железнодорожной станции, где мы собираемся сегодня заночевать. Они обещали без промедления отправить его моей экономке, к письму прилагались кое-какие распоряжения ей, чтобы она успела организовать все до твоего возвращения на работу. Я бы отдал тебе свой лучший письменный стол, но, зная размеры твоего кабинета, понял, что он просто туда не влезет. Думаю, что этот больше подойдет. Выбор книг, конечно, весьма произвольный и бессистемный, но ведь и ты сам таков.
Напишу снова, как только мы доберемся до места назначения, и буду очень рад получить от тебя весточку.
С наилучшими пожеланиями,
Джордж Хиггинс
Килдер присвистнул.
– Кто бы это мог быть?
– Друг. – С чувством глубочайшего удовлетворения я опустился в кресло и потрогал подлокотники. Крепкие. Надежные. Мои. – Он мой друг.
– Пресвятая дева Мария, не мешало бы и мне обзавестись парочкой таких же друзей, – со смехом воскликнул Коннел. – Что ж, пока остается лишь радоваться за тебя.
– Наверняка тебе интересно будет узнать, что Бирдсли и Макдивитт здесь больше не работают, – добавил Килдер, скрестил руки на груди и стал пощипывать отросшую на подбородке темную щетину. – Получили билет об условно-досрочном освобождении и отправились к чертям собачьим. Ну и скандал же они здесь учинили! Ребятам чуть крыши не снесло.
Я удивился и поднял голову от записки. Распоряжение Мэтселла немедленно явиться на работу позволяло надеяться, что оскорблять и нападать на меня здесь больше не будут. Но, несмотря на все почтение к брату, внутренний голос подсказывал, что он не способен на столь решительные и грозные поступки.
Внутренний голос, как правило, часто ошибается.
– А как тебе стены? – спросил Килдер, и в узких голубых его глазах вспыхнула искорка.
Его мало интересовало мое мнение. В голосе звучала гордость. Я снова огляделся по сторонам и был настолько преисполнен благодарности, что поначалу просто не находил слов. Чтобы замазать всю эту мерзость, выведенную алой краской, наверняка понадобилось несколько слоев белил.
– Твоя работа?
– О, не только моя, но и Коннела, и Писта. Пист настолько разошелся, что страшно было смотреть, боялись, что он с нас шкуру сдерет, если что будет не так. Глаза у этого типа просто безумные, мы не осмеливались ему перечить. Остин и Клэр тоже забегали помочь, ну и Халлам с Олденкампом тоже. И другие наши ребята после говорили, что тоже с радостью пришли бы помочь, зная, что мы тут затеяли. А потом Эванс с Кингом тут хорошенько прибрались. Время от времени заглядывал Магуайер со своими дурацкими советами. Но в целом все прошло гладко.
– Спасибо вам. – Я сложил записку от Хиггинса, спрятал ее в карман. – Вы просто не представляете, как я вам благодарен.
– Может, и представим, где-нибудь в пабе. Ты как? – дразнящим тоном спросил Коннел.
– С превеликим удовольствием.
– Я сейчас на дежурство, ты – тоже. Потом дашь знать, когда тебе будет удобно. – Коннел хлопнул Килдера по рукаву. – Сегодня точно найду убийц. Прямо-таки чует мое сердце, что найду. Припру к стенке и скручу бессовестных бандитов прямо на глазах у жирных богатеев, которые с ног до головы осыплют меня подарками, как нашего Уайлда. Так что ждите.
– Да ты скрутишь бессовестных пьяниц, разоравшихся на улице, и в качестве награды они тебя обделают с головы до ног!
– Нет, вы слышали этого мерзавца? Да я герой, чтобы ты знал, ничтожество; я гордость Байярд-стрит…
Подмигнув мне, Коннел последовал за Килдером к двери, я еще долго слышал, как они спорили и хохотали в коридоре.
А я сидел за своим письменным столом.
То был поистине замечательный предмет обстановки. Сделанный из векового дерева, это несомненно, выточенный с такой любовью. На одном углу – небольшая выщерблина – старая, скорее всего, образовалась во время доставки в дом Хиггинса, или же позже, по нечаянности. Эта выщерблина принадлежала Джорджу. Но мне она нравилась. Широко разведя руки, я обнял сияющую отполированную поверхность столешницы.
Я снова был дома.