Книга: Великое в малом - Том первый
Назад: 2. ОДНО ИЗ СОВРЕМЕННЫХ ЧУДЕС ПРЕПОДОБНОГО СЕРГИЯ
Дальше: 4. СЛУЖКА БОЖИЕЙ МАТЕРИ И СЕРАФИМОВ (Симбирский совестный судья Николай Александрович Мотовилов)

3. ПОЕЗДКА В САРОВСКУЮ ПУСТЫНЬ И СЕРАФИМО-ДИВЕЕВСКИЙ МОНАСТЫРЬ

Дивен Бог во святых Своих, Бог Израилев.

I.

Кто знает и любит историю нашей родины, кому дорог и близок истинный дух ее сынов, кто изучал этот дух не по одним только односторонним и пристрастно составленным учебникам и курсам гражданской истории, тот не может не знать, какое значение для России имели и до сих пор имеют ее православные монастыри и подвизавшиеся в их оградах подвижники и угодники Божии.
Наше так называемое «образованное» общество кичится своим пренебрежительным незнанием жизни святых подвижников Православной Церкви. Высшее проявление жизни человеческого духа, выходящее за грань земного в непостижимые пределы Божественного, ускользает от изучения и внимания громадного большинства «руководителей», оставаясь сокровищем руководимых. Отсюда прискорбное взаимное непонимание, отсюда взаимная отчужденность духа тех и других. Скольких бы заблуждений, скольких падений не знало бы современное нам «интеллигентное» общество, если б оно так упорно не отворачивалось от неисчерпаемой для всех веков мудрости творений святых Отцов Церкви и спасительных примеров жизни святых угодников Божиих!
Но страшное наше время: «оком видит и слухом слышит — и не разумеет», «ибо возлюбило больше славу человеческую, нежели славу Божию».
В глуши Темниковского уезда, Тамбовской губернии, среди дремучих лесов, на месте древнего татарского города Сараклыча, лет без малого двести стоит, сокрытая бором от мирской суеты, дивная обитель. Верующая Русь ее называет Саровской пустынью.
В этой пустыни 123 года тому назад вступил в число братии благодатный юноша Прохор, родом из старинного купеческого рода города Курска — Мошниных. Этому юноше Промысл Божий судил стать Серафимом Саровским.
Жизнь отца Серафима, родившегося 19 июля 1759 года и почившего о Господе 2 января 1833 года, принадлежит еще очень недавнему прошлому. Еще кое–где на просторе Руси великой сохранились живые свидетели его подвигов, чудес, им совершенных, его прозорливости, проникавшей в глубь отдаленнейшего будущего, в колыбель зарождающихся событий. Память о великом Старце сохранена душой народной, запечатлена его посмертными чудесами, рукописными воспоминаниями его почитателей, принадлежавших к цвету почти нам современной образованности. Святой хранитель всех воспоминаний об отце Серафиме — Серафимо—Дивеевский женский монастырь, созданный духом блаженного Старца. Необыкновенна судьба этой обители, как, впрочем, необыкновенно и все, что родилось от духа подвижника Божьего Серафима. Судьбой Дивеевской обители была глубоко заинтересована вся Царская Семья в Бозе почившего Царя—Освободителя. Святитель Филарет, митрополит Московский, современник отца Серафима, всю жизнь преклонялся перед духовным обликом святого Старца.
В 1831 году в беседе с одним из своих почитателей о судьбах России, которые, как в открытой книге, были известны благодатному прозорливцу, отец Серафим предсказал, что в близком будущем на Россию восстанут три европейские державы и сильно истощат ее, но что Господь за Православие ее помилует. Святое слово Старца сбылось вскоре — Крымская война не замедлила обрушиться на Россию, но тогда Господь помиловал Свою избранницу.
Не назрели ли времена открытия святых мощей отца Серафима, чтобы перед ними молить святого угодника Божия о сохранении Православия, а с ним и милости Божией для терзаемой всякими духовными смутами России?!
А молиться надо!

II.

Давно, еще на ранней заре дней безмятежного детства, довелось мне слышать от проживавших в то время в Москве простеньких, но богобоязненных старичков о дивной красоте местности Саровской пустыни, просиявшей изумительным подвигом жизни старца–иеромонаха отца Серафима. Нет, кажется, православного, который не знал бы его хотя бы по имени.
Серафимо—Дивеевская женская обитель, на которой почиет особое благословение отца Серафима, дух которого до сих пор невидимо, но действенно там присутствует, в летописи своей с любовью и в ярких красках описала житие своего основателя и отца–попечителя (на нее я указывал в предыдущей главе). К этой летописи я и отсылаю читателя, еще незнакомого во всей красоте с духовным обликом, житием, прижизненными и посмертными чудесами этого угодника Божия.
Я могу как христианин, как беспристрастный свидетель и как человек, несмотря на свое недостоинство, сподобившийся получить телесное исцеление в прославленных Серафимом Саровским местах, рассказать, что я слышал, видел и, наконец, на себе испытал за краткий промежуток времени, от февраля до августа 1900 года.
30 января 1900 года, один близкий мне по духу человек доброй христианской жизни видел удивительный сон. Знакомство мое с человеком этим завязалось незадолго до этого времени, и хотя мы с ним очень быстро сошлись и часто стали видаться, но обстановка моей домашней жизни в деревне ему была совершенно неизвестна. Жил я в деревне, а он жил в городе, и свидания мои с ним происходили у него, на городской его квартире. Объясняю я это попутно для того, чтобы подчеркнуть необычайность сновидения, о котором я сейчас поведу свою речь. По обстоятельствам, от меня не зависевшим, я не мог рассказать в подробностях этого сна в то время, когда моя поездка в Саров печаталась в ноябре 1901 года в «Московских Ведомостях»; теперь же, когда сбылось все, что предвозвещал этот изумительный сон, я не считаю себя даже вправе умолчать о нем — слишком явно стало его, во славу Божию, пророческое значение.
Приезжаю я как–то, в начале февраля 1900 года, к этому моему знакомому, прямо с вокзала. Поезд мой, из деревни, приходит в город в десятом часу вечера. Застаю моего знакомого и его семью за чаем. Не успел я со всеми поздороваться, а он мне и говорит:
— Знаете, я ведь вас насилу дождался: очень любопытный сон я про вас видел. Садитесь–ка рядышком, да за чайком–то я его вам и расскажу…
— А вы снам верите?
— Смотря по тому — каким, а этому сну, — сказал он серьезно и проникновенно, — нельзя не верить. Вот сами посудите. Видел я, что будто я с женой у вас в деревне: небольшой такой домик — маленькая передняя, из передней направо комната побольше. В этой комнате посредине стоит обеденный стол. В углу довольно большая икона. Мы сидим с вами и беседуем; и так все это последовательно, ясно, — ну совсем как наяву. Один из членов вашей семьи все что–то плачет… Подают обед. Кончили обедать; смотрю, — опять стол накрывают на четыре прибора.
«Это для кого же?» — спрашиваю я, а вы мне отвечаете:
«Царь поблизости охотится — как бы не заехал!»
Вот, думаю, радость–то какая: Царя Господь удостоит видеть! Вот радость–то!..
Только проходит времени немало: уже дело идет к сумеркам. Царь не едет. А мне и Царя–то хочется повидать, да и ехать пора. Вижу — Царя все нет; и стали мы с женой собираться уезжать. Подают нам тройку лошадей рыжих, великолепных. Только что с женой собрались сесть в коляску, как вдруг в лесу, что против подъезда вашего дома, такая поднялась пальба, что я приостановился да и спрашиваю вас:
«Что это, точно война какая?»
А вы мне на это в ответ:
«Это, видно, Государева охота стреляет!»
И правда. Смотрю — из лесу скачет Царская охота на конях, красиво так разряженная, и все стреляют, все птичек бьют. А мне все кажется, что это война, а не охота. Такое у меня чувство: не то охота, не то война, а разобраться не могу.
Тут вы мне говорите:
«Должно быть, и Государь сейчас приедет — оставайтесь!»
Я и остался. Пошли назад к вам в дом, а по дороге, смотрю, лежат две собаки: одна рыжая, другая черная. Собак я до смерти боюсь; вот вы рыжую схватили за шею да к себе под мышку, а черная убежала да на крыльце дома и легла. А вы мне и говорите:
«Не бойтесь — эта не тронет!»
И верно — мы вошли на крыльцо, она даже и не залаяла… Следом за нами в дом вошли генералы, все такие важные, а с вами ласковые и говорят вам:
«Сейчас к вам Царь приедет. Он вас очень любит и какое–то хочет поручить вам важное дело!»
Смотрю, входят Царь с Царицей и с ними гувернантка с двумя маленькими Великими Княжнами. Государь вас обнимает и говорит:
«Я тебя очень люблю и хочу тебе поручить одно очень важное дело!»
Государь говорит и со мной необыкновенно ласково и для меня чрезвычайно и незаслуженно лестно…
Садимся за стол. А вы и говорите Государю:
«Ваше Императорское Величество! Как же это Великим Княжнам–то нет приборов: надо велеть поставить!»
«Ничего, — говорит Государь, — мы их с Императрицей на колени посадим!
— Каково это во сне–то просто как!
Сидим это мы, только вдруг смотрю я, — из передней выходит и идет к нам отец Серафим Саровский; лицо у него цвета некрепкого чая, и я чувствую, что это его мощи восстали. Проходит он мимо нас, становится перед иконой и начинает молиться.
Мы все встали и тоже молимся.
Только вдруг Государь обращается к отцу Серафиму да и говорит:
«Отец Серафим, помолитесь за меня!»
Отец Серафим не обернулся на эти слова и все продолжает молиться… Опять Государь говорит:
«Отец Серафим, помолитесь за меня грешного».
Отец Серафим все продолжает молиться не оборачиваясь.
Тогда Государь сказал:
«Отец Серафим! Я — Николай Второй, Император Всероссийский, помолитесь за меня грешного!»
Отец Серафим обернулся, взглянул на Государя и ответил:
«Помолился, да и помолюсь!»
И с этими словами благословил всех нас, проходя от иконы к столу, и сел за столом рядом со мною.
Я и спрашиваю его:
«Батюшка, отец Серафим! Это мощи ваши восстали?»
«Да! — ответил он мне. — Мои мощи! — И добавил затем: — Сегодня умрет!»
Я и подумал тут во сне: «Это мать моя, должно быть, сегодня умрет», — и с этим проснулся…
— Ну, что вы мне скажете — не удивительный это сон? — спросил меня мой знакомый.
— Признаюсь, — и меня он поражает, хотя я и не особенно склонен доверять сновидениям!..
— Как же вы его толкуете?
— Толковать трудно. Что сон этот, очевидно, возвещает события не особенно отдаленного грядущего, в этом, сдается мне, сомневаться не следует, потому что он мне кажется по своей последовательности пророческим, тем более что и касается–то он такого святого лица, как о. Серафим. Не приблизилось ли время прославления мощей о. Серафима?
— Это похоже, что так, хотя слухов об этом что–то не предвидится… Слова «сегодня умрет» — думаю я, относятся к моей больной старушке матери, но и это только гадательно. Я думаю так только потому, что и во сне так подумал. Но вот этот день «сегодня» уже прошел, и никто, слава Богу, не умер. Что означает эта — не то охота, не то война — около Государя? Да! Трудно, трудно нам в этом сне разобраться. Одно кажется ясным в этом знаменательном сне, что отец Серафим скоро будет прославлен в святых мощах и что вас он взял под свое покровительство, раз в доме вашем молился. Не поехать ли вам к нему в Саров поклониться его могилке? Здоровье–то ваше не из крепких: у него там целительный источник — помолитесь — Бог даст и выздоровеете!
Я ничего не ответил. Но этот сон врезался в моей памяти.

III.

Почитаемый всею православной Россией, известный старец Оптиной Пустыни, отец Амвросий, высказал как–то раз письменное свое суждение о сновидениях. Слова великого Старца для духовной жизни каждого православного христианина — авторитет великий, и их я считаю особенно полезным и интересным привести в память, в применении к рассказанному сну моего знакомого.
Граф А. П. Толстой, бывший некогда обер–прокурором Святейшего Синода, обратился к отцу Амвросию с письмом, в котором, излагая сущность одного сновидения, виденного священником Тверской епархии, просит батюшку дать ему толкование и высказать свой взгляд на значение сновидений вообще и изложенного в частности.
Вот что по этому поводу пишет в ответ отец Амвросий:
«Решать подобные вещи неудобно. Впрочем, чтобы вас не оставить без ответа, скажем несколько слов, как думаем об этом, основываясь на свидетельстве Божественных и святоотеческих писаний.
Были примеры, что некоторые доверялись всяким снам, впадали в обольщение вражие и повреждались. Поэтому многие из святых возбраняют доверять снам. Св. Иоанн Лествичник в 3-й степени говорит: «Верующий сновидениям во всем неискусен есть, а никакому сну не верующий любомудрым почесться может». Впрочем, сей же святой делает различие снов и говорит, каким верить не должно. «Бесы, — пишет он, — нередко в ангела светла и в лице мучеников преобразуются и показуют нам в сновидении, будто мы к ним приходим; а когда пробуждаемся, то наполняют нас радостью и возношением; и сие да будет тебе знамением прелести. Ибо ангелы показуют нам во сне муки и суд и осуждение, а пробуждшихся наполняют страха и сетования. Когда мы во сне верить бесам станем, то уже и бдящим нам ругатися будут. Тем только верь снам, кои о муке и суде тебе предвозвещают; а если в отчаяние приводят, то знай, что и оные от бесов суть» (отд. 28).
А ближайший ученик Симеона Нового Богослова, смиренный Никита Стифат, еще яснее и определеннее пишет о сновидениях. Он во 2-й сотнице, в главе 60, 61, 62 и 63 говорит: «Одни из сновидений суть простые сны, другие — зрения, иные — откровения. Признак простых снов такой, что они не пребывают в мечтательности ума неизменными, но имеют мечтание смущенное и часто изменяющееся из одного предмета в другой; от каковых мечтаний не бывает никакой пользы, и самое–то мечтание по возбужденности от сна погибает, почему тщательные и должны это презирать.
Признак зрений такой, что они, во–первых, бывают неизменны и не преобразуются от одного в другое, но остаются напечатленными в уме в продолжение многих лет и не забываются. Во–вторых, они показывают событие или исход вещей будущих, и от умиления или страшных видений бывают виновны душевной пользы, и зрящего, по причине страшного и неизменного видения зримых, приводят в трепет и сетование; и потому видения таких зрений за великую вещь вменять должно тщательным.
Простые сны бывают людям обыкновенным, подверженным чревоугодию и другим страстям; по причине мрачности ума их, воображаются и наигрываются разные сновидения от бесов. Зрения бывают людям тщательным и очищающим свои душевные чувства, которые, через зримое в сновидении, благодетельствуемы бывают к постижению вещей Божественных и к большему духовному восхождению. Откровения бывают людям совершенным и действуемым от Божественного Духа, которые, долгим и крайним воздержанием, достигли степени пророков Божиих»…
Так рассуждает о снах старец Амвросий Оптинский.
Без сомнения, сон, виденный моим знакомым, должен быть отнесен к разряду зрений. Особенно это станет ясным, если я скажу, что этот мой знакомый облечен саном священника и по жизни своей и есть именно тот человек, «тщательный и очищающий свои душевные чувства», который, по Никите Стифату, «через зримое в сновидении благодетельствуем бывает к постижению вещей Божественных и к большему духовному восхождению».
Но и на меня это сновидение оказало благодатное и чудесное влияние.

IV.

Не сладка вообще теперь жизнь человека. Сын своего времени — и я не почивал на розах. Равнодушие и эгоизм міра заставили меня углубиться в самого себя, и то, что мною было в себе открыто, то, что таилось в глубине моей души, было до того ужасно, до того болезненно, что нужна была немедленная помощь опытной, и притом любящей, врачующей руки. Эта рука была рукой любвеобильной Православной Церкви, поддержавшей меня как раз в то время, когда я готов был стремительно низринуться в бездну самого мрачного отчаяния. Душа моя была исцелена, но организм мой был надорван в житейской борьбе, которую я пытался было вести, полагаясь на одни только собственные силы.
Тело просило исцеления, а наука была бессильна.
Лет восемнадцать или двадцать тому назад я впервые почувствовал приступы двух болезней, в последнее время разросшихся до степени застарелых мучительных недугов. Один из них лет десять тому назад потребовал даже операций, которую мне сделал в Москве профессор Склифосовский. После операции я года три чувствовал себя лучше, но потом старая болезнь возобновилась с еще большей силой. Приступы ее доводили меня до состояния, близкого к обмороку. Исцеленная душа указывала и путь к исцелению тела. Во сне виденное явление отца Серафима в моем доме не давало ли мне некоторого указания по вере моей, что и я могу дерзать ему молиться об исцелении моих недугов?.. Бог, думалось мне, бесконечно велик, как в бесконечно малом, так и в бесконечно большом: и мал я, и убог, но и до меня, как до последней песчинки дна морского, может достичь Божественный свет Божественного Духовного Солнца — Самого Бога, в одном из лучей Его — святом подвижнике и угоднике Божием.
С каждым днем после знаменательного сновидения надежда эта все более разрасталась и наконец обратилась в полную уверенность…
— Вот увидите, — говорил я своим домашним, — съезжу в Саров и выздоровлю!
С неудержимой силой с тех пор стало меня тянуть поклониться могилке дорогого русскому сердцу святого подвижника, просить его святых молитв, самому помолиться Богу в тех местах, где все полно живыми о нем воспоминаниями, где для верующего должен с особой показательной силой проявляться вечный дух святого Старца.
Но дни уходили за днями. Занятый своими делами по сельскому хозяйству, проведу день в хлопотах и заботах, забуду о своем намерении, а вечер придет, опять вспомню как–то невольно о Сарове:
— Да когда же это я к отцу Серафиму выберусь?!
Наступит утро, и вновь дела, и, как нарочно, все самые неотложные, самые спешные…
Так тянулась истома мысленных сборов до второй половины июля.

V.

В ночь с 18 на 19 июля, под самое утро, я вижу сон: будто в дом ко мне приносят две иконы. В одной из них я узнал чудотворный образ Балыкинского явления Божией Матери, много прославленный чудесами от него и в наши дни. Копия с него находится в храме моего родного села. Лет тридцать тому назад она спасла от пожара половину села. Очевидцы этого чуда еще живы между нашими стариками. Самый же чудотворный образ находится в Орловском Введенском женском монастыре.
Другая икона, тоже Божией Матери, мне показалась незнакомой; но какой–то точно тайный голос поведал мне во сне, что эта неведомая мне икона с этого времени станет мне особенно дорогой и близкой.
Я стал усердно перед ними молиться и с молитвой проснулся. Под впечатлением этого сна, необыкновенно живо сохранившегося в воспоминании, рассказывая о нем своим домашним, я и говорю:
— Не ехать ли мне сегодня к отцу Серафиму? Эти две иконы, молитва перед ними — точно напутственный мне молебен и благословение свыше на путь мой в Саров!
К удивлению моему, со стороны моих домашних я не встретил никаких противоречий:
— Что ж — с Богом! Докуда ж тебе собираться!
Хоть и стояло начало рабочей поры — у нас начали косить рожь, — но, как нарочно, по благословению Божьему, все остальные мои хозяйственные и, главным образом, финансовые дела к этому дню устроились так, что я мог беспрепятственно отлучиться из дому недели на две, а то и более.
Благословение Божие моему паломничеству, действительно, как будто почивало на всем моем пути в Саровскую и Дивеевскую обители.
Живо собрал я в дорогу несложные пожитки и уже вечером того же 19 июля выехал в Саровскую пустынь.
В Орле, в женском монастыре, у чудотворной иконы Балыкинской Божией Матери, я отслужил молебен и там же, в монастыре, от одной почитательницы отца Иоанна Кронштадтского узнал, что могу встретиться с батюшкой в Москве. К этому времени его ждали в Москве, проездом с родины его в Петербург. Так оно и вышло: несмотря на трудность доступа к отцу Иоанну, вечно окруженному как бы непроницаемой стеной скорбного человечества, я виделся с ним в Москве, даже ехал с ним в вагоне, и удостоился его беседы и благословения.
А как дорого верующей душе это благословение!

VI.

Из Москвы, чтобы быть в Сарове, мне надо было ехать до станции Сасово Московско—Казанской железной дороги и оттуда 120 верст на лошадях до Саровской пустыни.
На станции Сасово, куда я приехал часу в десятом вечера, мне обещали подать лошадей только к утру: ямщики уверяли, что ночью по заливным лугам реки Мокши, лежащим на пути в Саров, езда довольно небезопасна. «Ввалишься еще в какую–нибудь яму и не выберешься», — утверждали они и так и не поехали, несмотря на мои настояния.
Пока я собрался с духом послать со станции за ямщиками, мне пришлось выдержать некоторую борьбу со своим «ветхим человеком». Трудновато бывает совлечь его с себя! Предрассудки воспитания в современной, полуязыческой семье, столько лет жизни в среде «интеллигентов», привычка жить, думать и чувствовать по стадной мерке своего общества, с такой затаенной, а иногда и явной враждой и насмешкой относящегося к Церкви, и особенно к монастырям, — все это так смущало мою душу, что мне как–то не по себе, неловко как–то было спросить за общим столом, в виду «интеллигентных» пассажиров, у прислуживающего лакея — как мне нанять лошадей др Саровской пустыни. Будь это еще какой–нибудь завод или фабрика, а то вдруг — «пустынь»!.. С кем и с чем мы, «интеллигенты», обыкновенно соединяем в своем представлении монастыри, пустыни, церкви, иконы, чудеса — весь, словом, духовный обиход православного?.. С религиозными старушками, которых мы величаем «салопницами», с елеем, который мы брезгливо называем «лампадным маслом», со строгим исполнением обрядового закона, именуемого нами «ханжеством» и «лицемерием».
Не чужд и я долгое время был этим взглядам, и трудно мне было обнаружить в себе, да еще перед людьми, ту «салопницу», над которой и я, бывало, небезуспешно глумился.
«Взявшийся за плуг и оглядывающийся назад неблагонадежен для Царствия Божия!»
Да! Порядочного труда мне стоило обличить себя во лжи и позоре моего малодушия.
В Сарове нашелся мне попутчик до половины дороги, на половинных расходах — офицер одного из армейских полков, расположенных в Петербурге, — милый и душевно чистый юноша. Всю дорогу до своего дома он мечтал, видя во мне внимательного и сочувствующего слушателя, как он все свои молодые силы думает посвятить на то, чтобы удержать за семьей уголок любимого родового дворянского гнезда, последнего остатка когда–то многочисленных и богатых поместий. «Видите направо город? Это — Кадом… Теперь возьмем влево — тут и наша усадьба. Вон — речка наша, церковь наша!.. Если бы вы знали, как во мне волнуется сердце при виде родных мест, как все мне здесь дорого! Господи, как бы сохранить хотя бы то малое, что у нас осталось».
Я видел это «малое». Только чистая любовь, безграничное и бескорыстное чувство, взлелеянное от колыбели, от детских невинных игр, могли желать его сохранения. Печать медленной, но верной смерти уже лежала на этом «дворянском гнезде»… И это желать сохранить… Никогда вам не понять, не оценить вам, холодные резонеры, осуждающие на эволюционную гибель поместное дворянство, а с ним и старую, могучую Россию, как можно болеть и мучиться от грозящей утраты того, о чем болел мой спутник! В наш век, когда для так называемых энергичных, предприимчивых людей такой еще в России непочатый угол того, что плохо лежит и на чем создаются, в ущерб родине, в короткое время колоссальные состояния, непонятен и чужд вам стон самой Русской земли, вырывающийся из груди безвестного дворянина–юноши, готового лечь костьми за такой уголок родимой нивы, которому и цены–то нет в капище биржевого Молоха!..

VII.

На полпути нашего совместного путешествия от Сасова, среди необозримых лугов по реке Мокше, в нашем тарантасе вдруг ломается колесо. Помощи ждать неоткуда: в лугах ни души — одни бесчисленные стоги сена, разметанные по всему необозримому простору мокшанского приволья, — немые свидетели нашего злополучия. Колесо, разломанное на мелкие части, беспомощно откатилось от тарантаса и лежит в глубокой выбоине. Что тут делать?! Ближайшая деревня верстах в двенадцати — когда–то еще до нее верхом доедешь! Стоит рабочая пора в самом разгаре, — в деревнях только стар да млад. Да найдешь ли еще на железную ось тарантаса подходящее колесо?!
Мальчишка–ямщик чуть не плачет.
Батюшка, отец Серафим! Иль неугодна тебе моя поездка?..
Но мы забыли, что Господь волен помочь. — Не успели мы вылезти из тарантаса, даже толком не сообразили, что предпринять, как весело и звонко загремели неподалеку от нас бубенцы и колокольчики чьей–то лихой тройки. Смотрим и глазам просто не верим: близко–близко, нас догоняя, мчится обратная господская тройка. В одну минуту она нас догнала. Красавец кучер остановился, слез с облучка, достал из–под сиденья своего экипажа веревку, подмотал под ось валек из–под пристяжной…
— Ну, теперь пошел за нами, разиня! Господ–то я и без тебя довезу до деревни… Суетесь хороших господ возить, а с носа материнское молоко еще капает! — погрозился на мальчишку–ямщика наш благодетель, и мы, мягко и плавно покачиваясь на рессорах помещичьего экипажа, быстро покатились по направлению к ближайшей на тракте деревне, где достали и свежую тройку, и отличный тарантас, переплативши против первоначальной нашей сметы всего один целковый. Таково было над нами попечение, верую, дивного отца Серафима. Даже мой спутник, юноша, еще мало искушенный жизнью и более полагающийся на самостоятельные свои силы, чем на веру в попечение Божие, и тот был поражен и задумчиво проронил:
— Да, это действительно с нами как будто совершилось чудо!
Что бы сказал он, если бы знал, что в тот же день, буквально в тот же час, у меня в деревне, за восемьсот верст от места поломки нашего тарантаса, как я узнал по своем возвращении домой, Господь так же властно отстранил готовое разразиться еще более серьезное несчастие, даже бедствие?
Случай с нами в мокшанских лугах произошел около полудня 25 июля. В это время у меня в деревне рабочие ехали с поля на усадьбу обедать, как вдруг заметили, что на поле загорелось жнивье. Пока дали знать на усадьбу, пока с пожарной машиной и водой приехали на место пожара, успело сгореть с полдесятины жнивья и двенадцать копен ржи. Рядом стоявший скирд копен во сто и другие разметанные по всему полю и близ лежавшие копны, высушенные, как порох, долговременной засухой, огнем не тронуло: откуда–то внезапно сорвавшийся вихрь, при совершенно ясной и тихой погоде, закрутил на глазах моих людей пламя разразившегося пожара и кинул его на соседнюю пашню, где оно, не находя себе пищи, и потухло. Рабочим оставалось только залить остатки непрогоревшей золы да опахать на жнивье место пожарища. Можно ли назвать это случайным совпадением однородных обстоятельств? В міре, где нет ничего случайного, где некоторые законы, управляющие явлениями, очевидны и где другие предчувствуются и отыскиваются пытливым умом человека, может ли иметь какое–либо значение случай? И что такое — случай? Бессмысленное, пустое слово!
Есть Бог и есть Его противник — исконный враг человеческого рода. Люди утрачивают теперь это врожденное им и Богооткровенное знание — коренное основание всей человеческой жизни: и как от этой утраты смешалась и спуталась многострадальная жизнь современного человека!
Для меня несомненно, что оба происшествия были следствием вражьего нападения.
Вера для человека — всё и для этой, и для будущей жизни; в этой — как необходимая подготовка к будущей, в будущей — как осуществление ожидаемого по вере. Цель противника Бога — подорвать веру в людях и тем лишить блаженства будущего века, которого он сам безвозвратно лишился. Все нападения его на человека направлены к этой цели. Та же цель была и в подготовленных им со мной происшествиях.
Слава Богу, властно отстранившему вражие нападение.

VIII.

Остальной мой одинокий путь до Сарова был вполне благополучен. В девятом часу вечера того же дня, проехав более ста верст, я уже ехал лесом, на многие тысячи десятин окружающим Саровскую пустынь.
И что это за лес!.. Стройные мачтовые сосны, как чистая, благоуханная молитва, возносятся высоко–высоко, к глубокому, в вечернем сумраке потемневшему небу. Глядишь на них вверх — шапка валится. Кругом тишина, безлюдье!.. Колеса тарантаса бесшумно врезываются в мягкие, осыпающиеся колеи глубокого песка краснолесья, изредка натыкаясь и подпрыгивая на корнях вековых деревьев, видевших уже первых пустынников Саровских.
Вот они, места «убогого Серафима»! Так любил себя называть этот смирением великий светоч Православия.
Здесь ходил он в своей задумчивости, в непрестанно молитвенной, исполненной дивных видений и откровений горнего міра беседе с Вечно—Сущим. Боже, до чего они хороши! до чего они благодатны!.. Никакое описание не даст представления об этих дивных местах молитвенного благоухания и созерцательного безмолвия. Даже сами сосны и те молчат, созерцая, и те благоухают, осеребренные луною; точно молятся они, осеняя и благословляя своими пышнозелеными вершинами проходящих и проезжающих богомольцев… Кто не любил, поймет ли тот волну любви, когда она, вздымаясь из потаенной глубины человеческого сердца и разливаясь по всем тайникам сердечным, грозит своим трепетносладостным потоком залить жаждущую ответной ласки человеческую душу? Чье не страдало сердце, ответит ли оно на крик сердечной муки ближнего и может ли оно понять чужое горе? Кто не молился ото всей души, с любовью, с верою, с самоотвержением, тот не поймет молитвы веры. Кто не был в Сарове с верой в Серафима, кто не дышал напоенным его молитвой Саровским воздухом, тот не поймет и не оценит Сарова, хотя бы описанного и гениальным словом, хотя бы изображенного и гениальной кистью.
С темниковской большой дороги путь на Саровскую пустынь круто, под прямым углом, сворачивает в сторону. На распутье водружено Распятие, и от него в конце длинной просеки, все в том же мачтовом лесу, смотришь — высится к далекому небу своей белой колокольней и позлащенными соборными главами благоговейный храм неугасающей молитвы к Богу. Это — Саров.
Лениво, еле передвигая больные, усталые ноги, дотащила меня заезженная тройка «вольных» к большому двухэтажному корпусу монастырской гостиницы. Вышел келейник, забрал мои вещи и отвел меня во второй этаж, в довольно просторную и чистую комнату.
Расписался я в книге приезжающих богомольцев, поужинал от монастырской трапезы, попросил побудить себя к обедне и… погрузился в монастырское келейное одиночество.
Полная луна таинственно, спокойно глядит в открытые окна. Стоит теплая благовонная тихая июльская ночь. Аромат бесчисленной сосны дремучего бора плывет теплой струей целительного бальзама… Тишина полная, вся исполненная какой–то таинственности и благоговейного безмолвия. Только башенные часы на колокольне торжественно отбивают отлетающие в вечность минуты, да каждые четверть часа куранты играют что–то дивно гармонирующее, как бы сливающееся в тихом проникновенном аккорде с ниспавшей на обитель тишиной. Обитель спит…
Не спится мне. Образы прошлого воскресают и витают в лунном свете благоуханной ночи… Кто меня привел сюда из того міра, который породил когда–то эти одному мне видимые теперь прозрачные тени былого? Сколько в них муки, сколько искания правды, сколько падений, греха, сколько утрат, разочарования и, вопреки моей воле, чарующего обаяния! Я бегу от них, от этих обманчивых, лживых призраков, а распростертые их Объятия тянутся за мной с тоскливой надеждой, льнут ко мне, обнимают меня, манят за собой… Грезы моей юности, несбывшиеся мечты, измученная любовь! Тоска!.. Тоска!.. Кто же привел меня сюда, в тихую пристань смирения и молитвы? Какая благостная сила, чья любящая, исполненная бесконечной жалости рука из вечно бушевавшей бездны моего житейского моря вынесли мою полуизломанную ладью на берег веры и любви к той истине, которой тщетно добивалось мое сердце в лежащем во зле міре и которая вся заключена в том, что не от міра сего.
Не спится мне… Но не волнение, не жгучая радость пенящегося через край фантастического восторга не дает сомкнуться усталым веждам: что–то необычайно безмятежное, светлое, лучезарное свевает с них дремоту, вливает в разбитые утомительной дорогой члены целительную теплоту блаженного успокоения. Тоска отпала, отвалилась… весь я точно улыбаюсь, точно расплываюсь в спокойно–радостной улыбке безмятежного счастья… «Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ея; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мір. Так и вы теперь имеете печаль; но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас; и в тот день вы не спросите Меня ни о чем. Истинно, истинно говорю вам: о чем ни попросите Отца во имя Мое, даст вам» (Ин. 16, 21–23).
Не родился ли во мне новый человек? Неужели Он увидел меня опять?! Не оттуда ли эта дивная радость, истинно та радость, которая только в Нем и от Него, та радость, которой никто не отнимет у нас!..

IX.

Раннее солнышко разбудило меня задолго до благовеста. Как я задремал, полураздетый, не помню. Поднялся я свежий и бодрый, точно за моей спиной не была брошена почти тысяча верст утомительного пути. Но недуги мои были при мне, даже еще как будто злее вцепились они в мой крепко скроенный организм, столько лет ратоборствовавший с моими «лихими болестями» и только в последнее время начавший им поддаваться с зловещей слабостью.
Стояло чудное летнее утро, когда я вышел из монастырской гостиницы и пошел к «святым» воротам, ведущим в самый монастырь, где сосредоточена вся святыня пустыни и живет вся монастырская братия, рассеянная по келлиям больших каменных корпусов. Довольством и богатством хорошо организованного хозяйства, и притом хозяйства крупного, дышит от каждой монастырской постройки: видно — не на день, не на два, а на времена вековечные строилось это братское общежитие.
Теплый зимний и летний холодный соборы изумительны по своему великолепию, особенно если их сопоставить с келлиями братии: в них не только не видно следов роскоши, даже у самого настоятеля, но не заметно склонности и к обыденному комфорту, без которого современный изнеженный человек, кажется, уже и существовать не может. Простота и незатейливость келейной обстановки тех, по крайней мере, келлий, куда я заходил случайным гостем, граничат с бедностию.
Не мое дело — вникать в дух братии, с которой я даже не имел времени близко ознакомиться. Но лично на меня внешность келейной жизни Сарова произвела впечатление простоты и искренности, неизбежных спутниц истинного благочестия. Неотразимое впечатление сохранилось в моей душе и от обрядового подвига молитвы Саровских пустынников. Такой церковной службы и такого к ней сосредоточенно благоговейного внимания со стороны монашествующих, как в Сарове, я до сих пор еще нигде не видал. Но не судить и не оценивать Саров я приехал, а взять от него с верой и любовью хоть крупицу того духовного богатства, которое им расточается рукой неоскудевающей всякому, к нему с этой целью притекающему.

X.

Я знал уже по жизнеописанию о. Серафима, где покоятся его останки, и прямо из свя тых ворот туда и направился. У юго–восточного угла летнего собора стоит сквозная стеклянная часовня с позолоченным небольшим куполом. Дверь в нее, тоже стеклянная, постоянно открыта. У массивного саркофага над батюшкиной могилкой служат почти непрестанные панихиды, — впадающий в Саров ручей паломников круглый год не иссякает. На стенах часовни, обращенных к стенам собора — изображения батюшки, его видение Царицы Небесной с двенадцатью девами, Иоанном Крестителем и Иоанном Богословом. Тут же в часовне под чугунной плитой покоится прах иеросхимонаха молчальника Марка. Молящиеся поминают за панихидой своих умерших, совершают поклонение перед могилкой батюшки, как перед святыми мощами, и вслед идут служить молебны в его келье, где он предал дух свой Богу, Которого так любил и Которому так послужил во все течение своей подвижнической жизни.
Келья батюшки вся с узелок: еле можно повернуться. В небольшой витрине сохраняется то немногое, что после него досталось Сарову: два клочка волос, сбитых как войлок, обломанные его ногти, его мантия, четки, полуобгоревшее Евангелие в кожаном переплете… вот и всё, кажется.
Вся главная святыня вещественных о нем воспоминаний перешла частью в рожденный его духом Дивеевский женский монастырь, частью к его мирскому послушнику, ныне покойному, помещику Николаю Александровичу Мотовилову, от которого она в свою очередь досталась тому же Дивееву. Саров и в данном случае оправдал слова Спасителя: «Никакой пророк не принимается в своем отечестве».
После кончины батюшки все его немногочисленные вещи поступили было в общую «рухлядную» (склад), откуда их выручил Мотовилов, получивший от Сарова в дар и «пустыньку» батюшки, которую батюшка выстроил собственноручно и в которой он спасался в затворе. Другая его «пустынька» была отдана Дивеевским «сиротам», как их называл батюшка, — монахиням Дивеевской обители. В настоящее время обе пустыньки — в Дивееве.
Теперь, когда Бог указал Сарову, кем был для него и для Православной России дивный Старец, современная нам Саровская пустынь стала все делать, чтобы почтить своего подвижника: над его монастырской келлией строится великолепный храм, его источник, целительная сила которого известна далеко за пределами Тамбовской губернии, украшен часовней, могилу его, реликвии, после него оставшиеся, любовно оберегают — словом, о. Серафиму и первый почет, и первое место во всем монастырском обиходе. Не то было при его жизни. Пути Божии неисповедимы.

XI.

Литургия в летнем соборе поразила меня необычайной величественностью монастырской службы, особым напевом молитвенных песнопений, никогда еще мной неслыханным. Повеяло на меня от них такою седою древностью, что невольно вспомнилась и далекая Византия, давно закончившая свои исторические счеты, и ее монахи, впервые внесшие свет Христова учения в родимую землю. Я не принадлежу к знатокам древлеправославного церковного пения, но мне показалось, что такой напев должны были слышать и Владимир Святой, и первые подвижники Киево—Печерской Лавры.
Поначалу, пока прислушаешься, слух, привыкший к италианизированному пению в городских церквах, даже как будто оскорбляется непривычной суровою монотонностью гармонии, странностью ритма. Но это только сначала, а затем так проникаешься этим истинно монашеским бесстрастным пением, что слова молитвы и напев соединяются в стройное гармоническое целое, не рассеивая, а напротив, сосредоточивая молитвенное внимание на самом духе слов молитвы.
От литургии, вместо трапезы в гостинице, я пошел в келью о. Серафима. Все разошлись обедать — народу в келье не было ни души, кроме старика монаха, кроткого и благодушного. Я застал его за исполнением своего послушания — посетителей не ожидалось и старичок оправлял лампадки и свечи, во множестве теплящиеся в последнем земном жилище батюшки.
— Можно мне будет здесь помолиться одному?
— Помолись, родимый, помолись — Бог благословит! — разрешил мне доброжелательный старичок, вышел из кельи и даже дверь за собою притворил… Какая благодатная душевная чуткость!.. Я помолился, как умел, помолился, как может молиться душа человека, издалека стремившегося в вожделенный дом молитвы…
Из кельи я пошел к источнику о. Серафима, этой русской Вифезде, целительная сила которой дана свыше по молитвам о. Серафима и от которой я и себе ждал чудесного исцеления.
Путь к этому источнику лежит по берегу прозрачной тихой речки — вернее — ручья, окаймленного все тем же чудным Саровским лесом. Я верил, что только здесь, или уже нигде в этом міре, Господь исцелит меня. Я верил и все время молился, а ноги мои, безо всякого с моей стороны усилия, точно несли меня как на крыльях.
Полдневное солнце пекло невыносимо. Я буквально обливался потом, но не чувствовал ни малейшей усталости. От монастыря до источника версты три или четыре. Я, последнее время дома еле таскавший ноги, прошел это расстояние без малейшего признака утомления. Уж это было чудо. В устроенную у самого источника над вытекающим из него ручейком купальню я вошел — платье, бывшее на мне, хоть выжми. Не дав себе времени остыть, весь как был, разгоряченный быстрой ходьбой и палящим зноем, я разделся, спустился под кран, из которого серебристой струйкой текла ледяная вода источника, перекрестился: верую, Господи! и троекратно дал этой воде облить всего себя и больные члены…
Первое мгновение я совсем было задохнулся: ледяная вода меня обожгла — дух захватило.
Но какое дивное чувство наступило по выходе из купальни!
Точно новая струя новой жизни была влита во все мои жилы — далекая юность, казалось, вернулась вновь. Что будет потом? стал ли я здоров по вере моей? — я не задавался такими вопросами. Я просто радовался и любил отца Серафима, как любят врача, которому удается мгновенно утолить нестерпимую, жгучую боль, в ту минуту, когда эта боль прекращается. Эта пламенная любовь, которою внезапно загорелось мое сердце, эта радость любви по вере — не были ли они моим духовным окончательным выздоровлением, которое без всякого сравнения важнее всякого телесного исцеления?!
Как мне захотелось тут же, в часовне, над источником отслужить молебен, но некому было служить — не было иеромонаха, и, неудовлетворенный в своем желании, я пошел дальше в так называемую «дальнюю пустыньку», где спасался в затворе отец Серафим.

XII.

Иду да думаю: непременно завтра пойду пешком в Дивеев, — что–то мне сдается, что там, в Дивееве именно, с особенною силой действует дух батюшки. Где же ему и быть, как не у тех и не с теми, кого он при жизни своей любил до того, что терпел за них гонения, и кто его так любил и так ему верил, что шел на голод и жажду, на полную нищету, веруя далекой цели, определенной и поставленной батюшкой?! —
Так думалось мне. Смотрю: впереди идут пять монашенок… Не из Дивеева ли?
— Сестрицы! не Дивеевские вы?
— Да, батюшка! Дивеевские.
— Надолго ли пришли?
— Да вот, пришли к празднику Пантелеймона Целителя, а завтра домой. Завтра у нас всенощная под великий наш праздник. 28 июля у нас положено чествовать батюшки Серафима чудотворную икону Умиления Божией Матери, перед которой наш батюшка всю жизнь молился и жизнь свою кончил… Да вы небось сами знаете!
Я был поражен. Ехать за тридевять земель, не справляясь со святцами (да еще обозначен ли в святцах этот праздник?), собираться идти пешком из Сарова в Дивеев двенадцать, а то и все пятнадцать верст и угодить к такому празднику отца Серафима, как чествование его святыни — правда было чему удивиться… Батюшка, родной! Да неужели же ты сам незримо руководишь моими путями, неужели ты это влек и теперь еще продолжаешь влечь меня к своей святыне?!
— Сестрицы! Очень люблю я вашего батюшку — не возьмете ли меня с собой? Завтра я все равно к вам было собирался.
— Просим милости! Мы рады, кто нашего батюшку любит. Завтра зайдем за вами на дворянскую гостиницу и — с Господом! А то вы за нами зайдите. Спросите, где свещницы Дивеевские — вам покажут. Мы стоим в другом гостиничном корпусе. Евгению Ивановну спросите… А то нет — лучше мы сами за вами — так часика в два — зайдем: ко всенощной к нам тогда и поспеем…
На том и порешили. Я пошел с Евгенией Ивановной и сестрами по направлению к дальней батюшкиной пустыньке.
— Часто сестры ваши бывают в Сарове?
— Когда как, батюшка! Нет, где же часто? Своих работ у нас много — некогда расхаживать: на обитель по заповеди отца Серафима работаем. Мы вот свечи делаем, другие иконы пишут — у каждой свое послушание. Так, за год раз, а то и реже, пойдешь благословиться у матушки игуменьи сходить на батюшкину могилку да к источнику… Где — часто? От своего дела не находишься, да и ходить–то куда? Батюшка Серафим всегда с нами, у нас в Дивееве пребывает…
Уверенно, как о живом, сказаны были эти последние слова.
В дальней пустыньке опять захотелось мне отслужить молебен. Опять нет иеромонаха.
— По заказу у нас тут служат, или когда случаем бывает в пустыньке иеромонах, а так отслужить молебен нельзя и рассчитывать, — пояснил мне послушник, приставленный сторожем к пустыньке.
Около пустыньки, смотрю, выкопаны грядки. Растет картофель, несмотря на тень, такой густой и зеленый.
— Местечко сохраняем, как было при отце Серафиме. Тут батюшка своими ручками копал грядки и сажал картофель для своего пропитания, — сказал мне тот же послушник, все время соболезновавший о том, что мне нельзя отслужить молебна.
Пошел я обратно отдохнуть в гостиницу. Зашел еще раз по дороге напиться к святому источнику. Какой–то, видимо, не здешний иеромонах о чем–то в часовне хлопочет, точно кого–то ищет, остановив свой вопросительный взгляд на мне и на моих спутницах.
— Что вы, батюшка, ищете?
— Хотел было молебен отслужить, да вот, петь некому.
— Давайте попробуем вместе: тропарь Богородице я знаю — как–нибудь и отпоем молебен. Было б усердие.
— Вот и прекрасно и преотлично. Я буду петь: Иисусе Сладчайший, а вы: Пресвятая Богородице, спаси нас! Бог поможет!
И действительно, Бог помог любви нашей. Откуда у меня взялся голос, звеневший под куполом часовни всею полнотой радости умиленного сердца?! Куда девалась вечно меня мучившая сухость гортани и мой нестерпимый кашель, составлявший всегда истинное несчастье не только для меня, но и для всех меня окружающих?! Звуки лились из исцеленного горла свободною и радостною волной, и чем дальше, тем все чище и чище становился мой голос… Да неужели же это исцеление?! Еще утром меня бил и мучил мой кашель. Просто как–то и верится и не верится… Нет, думаю: это оттого, что я все утро не курил. Вот приду в нумер — с первою же папиросой начнется тот же ужас… Да нет же! — и впрямь исцеление.
Однако того исцеления, которого трепетно ждала моя боязливая вера, я в этот день еще не получил. Кашлю стало значительно лучше. Табак не раздражал горла, как я того по давнишней привычке боялся, но другой и самый тяжелый мой недуг в тот же вечер сказался чуть не с большею силой.
Буди воля Твоя, Господи!
Да, не молитвенному экстазу, не самовнушению следует приписать мое последующее исцеление, из полукалеки возродившее меня к жизни здорового человека. Оно свершилось, правда, необыкновенно быстро, но не с тою молниеносною и всегда кратковременною силой, которая действует в нервном организме, доведенном до полной экзальтации.
Что было нужно для исполнения моей веры, покажут дальнейшие события.

XIII.

У отца игумена я просил благословения исповедоваться и причаститься. Ему же я сказал, что собираюсь идти на следующий день пешком в Дивеев.
Полный благодушия и сердечного гостеприимства, отец игумен, благословляя меня, предложил лошадок.
— Путь не близкий, да к тому же и жара — утомитесь!
Я отклонил радушное предложение.
Вечером была всенощная с соборным акафистом Великомученику Пантелеймону. Началась она в половине седьмого, кончилась около часу ночи.
Наутро — литургия. После трапезы жду своих спутниц. Проходит час, бьет два часа — их все нет. Не забыли ли обо мне? А может, и не поверили: поблажил, дескать, барин, и не пойдет, да еще в жару такую. И правда жара стояла такая, что мне, отвыкшему от ходьбы, отправляться в путь пешком в этот зной казалось даже и небезопасным. Только в половине третьего я не вытерпел — отправился за своими спутницами сам. Смотрю, собираются в путь, чай пьют наскоро.
— А мы за вами хотели сейчас идти!
— Торопитесь, сестрицы, а то я ходок плохой; до всенощной, боюсь, не успею дойти.
Собрались быстро. Ровно в три часа мы двинулись в путь.
Солнышко, еще высоко стоявшее на небе, заслонилось небольшим облачком, и облачко это стало росить на нас мелким–мелким, как сквозь тончайшее сито, дождичком. Одежды не смачивал он, а — так, точно освежающею росой обдавал. В другое время я бы не обратил на этот дождик внимания, но в Сарове, так близко от отца Серафима, ни одно явление не могло пройти незамеченным, и душа требовала ему должного объяснения. А объяснение просилось только одно — Бог за молитвы отца Серафима.
Предположение мое о том, что я плохой ходок, на этот раз оказалось лишенным основания. Вперед ушли я да старшая сестра, Евгения Ивановна; остальные, замешкавшись в Сарове со сборами, далеко от нас отстали. Шли мы с Евгенией Ивановной рядом параллельными тропинками, извивающимися около дороги в Дивеев.
Верст шесть пришлось идти лесом. Зазвонили в Сарове к вечерне. Могучая медная волна догнала нас и плавно, благоговейно понеслась перед нами, одухотворяя мощные вершины кудрявых сосен и мохнатых, угрюмых елей. Какие–то прилично одетые богомолки на телеге проплелись ленивой трусцой мимо нас в Дивеев. Евгения Ивановна молчала, и мне не говорилось. Вековой бор плохо располагал к словоохотливости, да и не шла она как–то к моему молчаливому настроению: душа насторожилась в ожидании… Прошли мы лес, вошли в открытое поле, засеянное гречихой; солнышко выглянуло из–за набежавших тучек, но уже не пекло, как в Сарове, — был пятый час вечера. Ударило оно по серебру гречихи и точно бриллиантиками рассыпалось в росинках просеявшейся на гречиху тучки. Какая–то большая деревня встретилась на пути. В стороне — завод какой–то.
— Это — Балыково, — объяснила мне Евгения Ивановна, — руду здесь плавят.
— Много ли до Дивеева?
— Да верст еще шесть будет.
Пошли в гору. Песок сыпучий так и шуршит, оплывая под ногами.
Отставших сестер стало видно, торопятся, нас догоняют.
— Вот с этой горки и Дивеев будет виден, — сказала Евгения Ивановна.
Вскоре перед нами, верстах в пяти, поднялась к небу высокая колокольня; за ней показался и громадный Дивеевский собор… Будущая женская лавра, по предсказанию отца Серафима, четвертый и последний жребий на земле Царицы Небесной. «Первый удел Ея, — говорил Батюшка, — гора Афон святая, второй — Иверия, третий — Киев, а четвертый, радость моя — Дивеев! В Дивееве и лавра будет. Не было от века женской лавры, а в Дивееве она будет. Сама Царица Небесная его Своим последним на земле жребием избрала. Стопочки Самой Царицы Небесной его обошли, и когда придет антихрист, ему на земле всюду доступ будет, а как дойдет до места, где Ея Пречистыя стопочки прошли, так и не переступит, а обитель на небо поднимется. Во, радость моя, что будет! Но будет уже это при самом конце міра, а до тех пор Дивеев станет Лаврой, Вертьяново (ближнее село) город будет, а Арзамас — губерния…»

XIV.

Дивеев весь существует, как и возник, чудом. Еще лет тридцать–сорок тому назад, отходя ко сну, сестры сплошь и рядом не знали, чем сыты будут; ни угодий таких, как в Сарове, ни капиталов, зерна даже в пустых закромах амбаров не было; а придет утро — откуда ни возьмись, является помощь, и Дивеев цветет и укрепляется за молитвы своего батюшки на диво и зложелателям своим и благодетелям. Прочтите Дивеевский мартиролог за все время существования этой будущей лавры — он и неверующего наведет на размышление.
Оставалось до Дивеева не более трех верст. Все мои спутницы подтянулись, собрались вместе… Внезапная усталость, которой я не ощущал все время пути, точно сварила меня. В спине точно кол встал.
— Не отдохнуть ли нам, сестрицы?
— А что ж? Хорошо будет — наши–то ведь тоже к ходьбе не очень привычны: по нашей работе все больше стоять да сидеть приходится. И мы приуморились.
Как–то раз на охоте, утомленный знойным июльским полднем и продолжительной ходьбой по лесному дрому и валежнику, я повалился под первый попавшийся куст и уже заснул было, как вдруг почувствовал, что я весь искусан. Это были муравьи, целыми тысячами забравшиеся в одежду — я лег на муравьиную кочку. С тех пор я с щепетильною осторожностью выбирал себе в лесу место для отдохновения. И на этот раз около перелеска, мимо которого вилась торная дорога в Дивеев, я тщательно осмотрелся и присел в тени кудрявой березки на истоптанной, избитой многочисленными и постоянными пешеходами тропинке.
Не успел я опуститься на землю, как буквально был облеплен муравьями. Откуда они взялись? Но одежда, руки, ноги так и закишели этими надоедливыми насекомыми. Я тут же вскочил как ужаленный, стряхнулся: муравьи как–то сразу с меня осыпались; а сестры и говорят:
— Нет, батюшка, Царице Небесной, видно, не угодно, чтобы вы садились на пути в Ее обитель: надо идти.
Усталости моей как не бывало. Да! видно, «взявшись за плуг, не следует оглядываться назад»!.. Царице Небесной не угодно! Да где же это я в самом деле?
Какие это я по–нашему, по–мирскому, «дикие» слова слышу, да еще произносимые с такой силой убеждения, которая исключает всякую возможность какого–либо сомнения!
Я и сам убежден. Мне самому уже нисколько не кажется странным, что те или другие мои действия могут быть угодны или неугодны Царице Небесной. И что странно — такая внезапная как бы высота моя, поднявшая меня до Владычицы міра невидимого, меня ничуть не возвышает и не умаляет; я все тот же, но только вера моя уже не допускает никаких сомнений. Я знаю, что вступаю в мір сплошного чуда, что я иду не в Дивеевский женский монастырь, расположенный в Ардатовском уезде Нижегородской губернии, а в Лавру, где Игуменией Сама Заступница рода христианского, где живет и действует, не умирая, дивный устроитель и попечитель обители отец Серафим Саровский. Грань между видимым и невидимым, помимо моей воли, нарушилась и слилась в один неудержимый поток безграничной веры, затопивший и ум мой и мое сердце.

XV.

Зазвонили ко всенощной, когда мы были уже на полях только что сжатой Дивеевской ржи. Вошли в ограду монастыря. Сестры повели меня к себе:
— Чайком хоть горлышко промочите — ведь небось устали, родимый! Ко всенощной еще поспеете: до второго звона еще далеко… Батюшка! Да вы никак всю дорогу шли без шапки?!
Действительно, я, сам того не замечая, всю дорогу, точно не смея покрыть свою голову, шел с непокрытой головой.
Выпил я у них, приветных, чаю, утолив нестерпимую жажду. Пора была спешить ко всенощной. Поблагодарив своих «сестриц названных», я пошел в собор.
В собор я вошел к самому величанию Божией Матери. Народу из мирских было немного. Простой народ разгар рабочей поры согнал весь в поле. Но громадный собор не казался пустым — своих, Дивеевских, было довольно, чтобы в храме без тесноты было много народу.
Когда отошла всенощная и стройные ряды нескончаемой вереницы монахинь степенными парами стали подходить и прикладываться к образу Божией Матери, я попросил близ стоявшую монахиню передать игумении через благочинную письмо, врученное мне в Москве одною из глубоких почитательниц памяти отца Серафима Саровского.
Пока ходили с письмом, я, присев в темном уголке собора, мог оглядеть его и был изумлен его великолепием: чудная живопись, масса воздуха, красота отделки, еще не вполне, правда, законченной — вот оно, живое исполнение пророческих слов отца Серафима: «Саровские собору вашему завидовать будут!..» Какая нужна была в то время вера у сестер, которым в своем захолустье не на что было купить маслица для лампадок, чтобы нести свой тяжелый крест абсолютной нищеты в уповании на вдохновенные слова своего батюшки! А ведь некоторые из сестер, его современниц, дождались своего предсказанного собора.
Подошла ко мне какая–то монахиня:
— Матушка игумения вас просит.
Опять пришли мне на память пророческие слова отца Серафима:
— Тогда, радость моя, и монастырь у вас устроится, когда игуменией будет у вас Мария, Ушакова родом.
Эта самая игумения Мария, Ушакова родом, и звала меня теперь к себе.
На игуменском месте я увидал женщину, показавшуюся мне немного старше средних лет, необыкновенно бодрую и живую. Глаза так и смотрят сквозь всего человека!
— Это вы изволили передать мне письмо?
— Я, матушка игумения.
— Откуда приехали к нам?
— Я, матушка, с сестрами вашими, свещницами, пришел пешком из Сарова, а туда приехал из Орла, где у меня поблизости имение.
— Удивительно, как это вас наш батюшка привел к нам в обитель в самый праздник его святой иконы!.. Завтра от обедни прошу покорно пожаловать ко мне.
— Благословите, матушка.
Одна из спутниц, видимо дожидавшаяся моего выхода от всенощной, отвела меня из собора в гостиницу, разыскала заведующую, сдала ей меня с рук на руки и только тогда со мной попрощалась, когда убедилась, что меня как следует поприветили. Дали мне чистенькую комнату, накормили, напоили и спать уложили — совсем как в сказках, которые вечерами невозвратного милого детства рассказывала, бывало, убаюкивая меня, моя старушка няня.
Хорошо, гостеприимно в Сарове. Но только женская, любящая рука может так успокоить и устроить усталого путника: забываешь, что ты в гостинице и что ты, в сущности, человек здесь пришлый и вполне незнаемый. Но они, эти милые, любвеобильные сестры, должно быть, своею врожденною чуткостью, свойственною только женскому сердцу, узнают «своего» под всякою внешностью. А внешность моя, по платью, по которому встречают, не была из внушающих доверие: весь я от дороги был запыленный, грязный, вид имел самый обтрепанный…

XVI.

Солнышко едва поднималось над горизонтом, как я уже шел к Казанской приходской церкви села Вертьянова. Церковь эта имеет свою чрезвычайно интересную историю, как и всё, впрочем, так или иначе относящееся к отцу Серафиму. Теперь пока эта церковь приходская, но ей с течением времени суждено быть теплым монастырским собором — так указал быть сам батюшка, а слово его не может не исполниться: сколько таких его пророческих слов уже дождались своего осуществления, «рассудку вопреки, наперекор стихиям» — по нашим, конечно, мирским скептическим понятиям!
Около этой церкви погребена святая основательница Дивеева, в міру — вдова полковника, Агафия Мельгунова, в монахинях — старица Александра. Поблизости расположены могилы и двух великих сердцем мирских послушников отца Серафима — Мантурова и Мотовилова.
Опять весь Дивеевский мартиролог восстал перед моими глазами: дивная нищета, принятая Бога ради, добровольно, из послушания, первым и пламенеющее любовью и верой сердце второго — вот они во главе со своим батюшкой и святыми старицами Дивеевской общинки, первоначальники современной нам великой обители. Вера их не постыдила еще их и здесь на земле… а там–то, там–то что? там, где они слышат теперь «глаголы неизглаголанные», которых человеку нельзя пересказать, и видят то, что око не видело, ухо не слышало и на сердце человеку не всходило?!
Заблаговестили в соборе к обедне. Хороша литургия в Сарове, но что–то суровое слышится в Саровских песнопениях: чудится в них возмездие Бога Карающего. В Дивееве чувствуешь милосердие Божие: недаром, по вере сестер обители и по словам отца Серафима, здесь всегда присутствует Святая Игумения — Заступница Усердная рода христианского.
После литургии я попросил отслужить молебен перед чудотворной иконой Умиления или, вернее, Радости всех радостей, как ее называл и повелевал всем называть сам отец Серафим.
Когда кончился молебен, я стал подниматься на ступеньки возвышения, на котором стоит икона, и вижу, и глазам своим просто не верю: батюшкина икона — это та, та самая, которую я видел во сне перед отъездом в Саров! Та самая, никогда мною до этого времени нигде не виданная, изображающая Богоматерь в момент произнесения Ею слов к Архангелу Гавриилу — «се раба Господня, да будет Мне по глаголу твоему». Кроткий лик дивной Девушки, почти Ребенка, опущенные вежды, сложенные крестообразно на груди руки…
Можно ли словами передать тот благоговейный трепет, который всколыхнул всю мою душу при этом неожиданном явлении?! Пораженный таким чудесным открытием, не смея даже приложиться к самому чуду, я со слезами на глазах перекрестился и поцеловал маленькую икону, копию, как потом оказалось, чудотворной, поставленную в ее уголке, и только после этого целования дерзнул приложиться к самой Царице Небесной. Только это я приложился и хотел было уходить, не отрывая все еще глаз от дивного Лика, как меня подозвала к себе игумения.
— Меня сильно поразило ваше у нас появление. Я узнала в подробности, как вы к нам пришли. Необыкновенное совпадение вашего прихода с нашим праздником заставило меня усмотреть в этом водительство самого отца Серафима по изволению Самой Матушки Святой нашей Игумении. Я велела освятить для вас иконочку, точную копию с чудотворной иконы: извольте ее взять в благословение от нашей обители, как бы от самого Серафима. Вот она, освященная, стоит в уголке чудотворной иконы.
С этими словами игумения сошла со своего места, провела сама меня к иконе и дала мне ту маленькую, поставленную внутри рамы чудотворного образа, к которой я к первой приложился после молебна.
Я передаю все знаменательные и удивительные события, со мною совершившиеся, как летописец. Я не могу, не смею умолчать о них даже перед самою страшною боязнью присвоить себе, недостойному, значение, которого я не заслуживаю, не имею и заслужить никогда не буду в состоянии. Самый даже страх, привитый чуть не с колыбели, перед ядовитою и злою насмешкой міра, не может меня остановить в рассказе о том, чего я не смею утаить, как дела явно Божиего.
«О глубина богатства и премудрости и ведения Божия! Как непостижимы судьбы Его и неизследимы пути Его! Ибо кто познал ум Господень? Или кто был советником Ему?.. Всё из Него, Им и к Нему. Ему слава во веки, аминь».

XVII.

Нетрудно себе представить, как я провел весь последующий после этого события день в обители. Не шла на ум еда — я носился, как на крыльях, боясь пропустить своим благоговейным вниманием все, что составляет святыню Дивеева. А святыня — это весь Дивеев и вся его святая любовь, которая прорывается, бьет ключом из каждого уголка этого удивительного места, из каждой кельи, из каждого ласкового слова как самой игумении, так и всех виденных мною сестер.
Незабвенно до конца моих дней мое полуторадневное пребывание в Дивееве! От каких «тяжких и лютых» спасет меня в дальнейшей жизни моей связанное с тобой воспоминание о твоей святыне, о твоей любви, дивный Дивеев!..
Вся батюшкина святыня — в Дивееве. Все полно им. Он невидимо здесь присутствует. Его присутствие до того здесь ощутимо, что невольно хочется спросить иной раз: как пройти к батюшке? да спохватишься и вспомнишь, что его нет, родимого, в том облике, который доступен непосредственному общению; а все–таки его присутствию веришь и чувствуешь, что он недалеко, что — здесь он, бесценный.
В храме, в котором дальняя батюшкина пустынька обращена в алтарь, в витрине хранятся его вещи, все, что после него земного осталось. Епитрахиль его, поручи, крест медный, которым мать его благословила, отпуская в далекий монастырь, его лапотки, его полумантия, в которой он ходил постоянно, Псалтирь его, которую он всегда в мешочке носил за спиной с другими книгами Священного Писания, топорик, на который он опирался и которым работал… В алтаре, за Престолом, у Горнего места, лежит камень, скорее обломок того камня, на котором, стоя на коленях, с молитвой мытаря на устах, он молился подряд тысячу ночей. Там же лежит отрубок с корнем того дерева, которое по молитве батюшки преклонилось в сторону Дивеевской обители в обличение гонителей его усердия к Дивеевским сестрам и неустанных его забот о них (см. Летопись Серафимо—Дивеевского монастыря).
Любовь, которою окружены эти реликвии, не поддается описанию — во всем святое отношение к святыне: пылинке не дадут сесть заботливые сестры. Сестра, показывавшая мне святыню, видя мое благоговение, со слезами на глазах покрыла меня епитрахилью батюшки и дала поцеловать его крест. Сам отец Серафим рукой своей послушницы благословил меня — такое у меня было в эту минуту чувство.

XVIII.

В келье матушки игумении я познакомился со вдовой Николая Александровича Мотовилова, Еленой Ивановной, необыкновенно доброй, приветливой и бодрой старушкой.
Удивительно прекрасна старость в Дивеевской обители! Матушка игуменья, показавшаяся мне женщиной средних лет, родилась, оказалось, в 1819 году. Елена Ивановна немногим ее моложе. Но какая бодрость движений, твердость походки, почти юношеский блеск глаз! Елена Ивановна, современница отца Серафима, видевшая его, слышавшая его речи, — она — живая летопись монастыря. Я был по ее приглашению у нее в келье и не мог не изумиться богатству ее памяти и живым рассказам о прошлом и настоящем Дивеева.
— Все у нас, — рассказывала мне Елена Ивановна, — делается в монастыре батюшкой отцом Серафимом. В трудные минуты монастырской жизни все на него одного надеются и на его молитвы к Царице Небесной. — «Уж это, как батюшка укажет», — говорит в таких случаях игуменья… а батюшка, действительно, указывает: смотришь — или чудом все устроится, или доброго человека Господь пришлет на выручку обители из затруднения. Вот теперь большая скорбь у нас: колокольня наша сорока сажен высоты стоит неоконченная. Строил ее наш епархиальный архитектор, да Господь попустил такому греху случиться — этот архитектор колокольню–то выстроил, да нынче весною возьми да убей свою жену. Над ним суд назначили, а к нам прислали нового; а новый нашел, что колокольня, вчерне уже совсем отстроенная, неправильно выстроена — наклон будто имеет опасный, и прекратил работы. Было бы, кажется, над чем задуматься и чему огорчиться — не богата наша обитель капиталами — живем сами день за днем верой в о. Серафима! Доложили матушке игумении — «Видно, так батюшке о. Серафиму нужно!» — только и сказала наша матушка. Теперь повесили в середине колокольни отвес, и мы все ждем, каково будет распоряжение о. Серафима. Нам говорят: сломать заставят вашу колокольню; а мы веруем, что выйдет от батюшки распоряжение для славы Божией и пользы обители.
Вы знаете — в Дивееве, где чему быть — все намечено было батюшкой еще при жизни, хотя телом своим он никогда в Дивееве не бывал. И все с необычайной точностью исполняется по его указанию. В эпоху Дивеевских смут, когда монастырю, казалось, грозило распадение (в точности по батюшкиному предсказанию), когда в дела монастыря вмешивались люди, стремившиеся изменить все батюшкины предначертания, те же люди, против своей воли, исполняли волю и указания батюшки. Шли против него, а делали по его.
Теперь в обители 950 сестер, а средств к существованию немногим разве больше, чем было, когда сестер тридцать едва не умирало с голоду, и тем не менее обитель процветает. Мы уже привыкли к чудесам, но и мы иной раз удивляемся — откуда что берется, откуда берется это изобилие всего и материального и духовного? У нас все свое: свои живописные, свой кирпичный завод, сами свечи делаем — нет, кажется, отрасли монастырского хозяйства, которая бы не производилась своим монастырским трудом на нужды обители.
Хорош ведь наш собор? Он почти весь — труд сестер наших. Дивен наш о. Серафим.
Да, дивен Батюшка! Когда я читал его жизнеописание и историю Дивеева, свидетелей начала которой еще много в живых (в обители, кроме Елены Ивановны, я видел двух монахинь — современниц блаженного старца — мать Ермионию и мать Еванфию), я не мог все–таки себе представить всей силы чудес о. Серафима.

XIX.

— Хочу теперь я показать вам, — сказала Елена Ивановна, — всю свою святыню, которая пока еще у меня хранится. Ведь вы знаете, чем был для моего покойного мужа о. Серафим. Батюшка очень его любил. Долго мой муж упрашивал о. Серафима позволить снять с него портрет, и только после неоднократных и долговременных настояний Батюшка согласился. Вот этот–то его первый портрет я и хочу показать вам — он необыкновенный: иногда он сурово смотрит, а иногда улыбается, да так приветно… Вот сами увидите!
В моленной Елены Ивановны, над небольшим столиком, на стене я увидал этот портрет.
— Смотрите, смотрите: улыбается!
— Да еще как улыбается!
Лицо, прямо обращенное ко входящему, улыбалось такою улыбкою, что сердце светлело, глядя на эту улыбку — столько в ней благости, привета, теплоты неземной, доброты чисто ангельской. И улыбка эта не была застывшею улыбкой портрета: я видел, что лицо все более и более оживлялось, точно расцветало…
Что–то упало к моим ногам и у ног остановилось.
Я вздрогнул от неожиданности… Смотрю, у моих ног лежит апельсин. Не придавая ему значения, я наклонился, чтобы поднять его и положить на стол под изумительным портретом… Елена Ивановна меня порывисто остановила:
— Не кладите апельсина на стол — он ваш: его вам сам батюшка дает!
Я недоумевающе взглянул на Елену Ивановну. Как ни был я подготовлен к чудесам Дивеева, восклицание Елены Ивановны показалось мне странным — этак, подумалось мне, во всем можно усмотреть чудо. Нехорошее чувство зашевелилось во мне…
— Ваш он! Я вам говорю. Вам его Батюшка дает. Чему вы удивляетесь — ведь не воплотиться же для вас отцу Серафиму, чтобы из рук в руки дать вам этот апельсин. Неужели же можно назвать в наших местах, где мы все живем и дышим отцом Серафимом, случайностью это падение апельсина со стола к вашим ногам? Ведь вы и близко–то к столу не подходили… Я вам сейчас скажу, как попал ко мне этот апельсин: 22 июля на Марию Магдалину наша игумения именинница, из ее рук я получила его. Несу его домой да думаю: кому мне его дать? И как все у нас делается по благословению о. Серафима, я положила апельсин под его портрет да и говорю: ты уже сам дай его, кому захочешь. Надо же вам было приехать сюда за тысячу почти верст и чтобы в день батюшкиного праздника этот апельсин со столика свалился к вашим ногам… Как же он не ваш? Как же это не сам отец Серафим вам его дарит?!
Я не стал противоречить. Нехорошее чувство сменилось светлой радостью веры, начавшей было колебаться.
На этом, однако, не кончилась моя незабвенная встреча с дорогою Еленой Ивановной. Продолжая наш разговор с ней, я рассказал ей о знаменательном сновидении моего знакомого, поведал о своем сне перед своим отъездом в Саров, о том, какая была виденная мною во сне икона.
— Вы не помните, в ночь на какое число вы видели ваш сон?
— В ночь с 18 на 19 июля.
— Знаете ли вы, что это за день 19 июля?
— Нет, не знаю.
— Это день рождения о. Серафима!.. Вы посмотрите, только под каким руководительством вы находитесь и как необыкновенно и знаменательно все с вами совершающееся. Для чего–нибудь важного привел вас к нам батюшка!.. Меня это до того поражает, что я хочу подарить вам великую святыню, доставшуюся мне от покойного моего мужа: возьмите себе эти три камешка, — это осколки того камня, на котором о. Серафим молился тысячу ночей. Большой осколок этого камня хранится в алтаре, а эти — от того
же осколка. Пусть они останутся в семье вашей как благословение отца Серафима.
— Спаси тебя, Господи, родная! За 800 с лишком верст не всякий может из наших мест собраться на поклонение твоей святыне, благословенный батюшка!..

XX.

От Елены Ивановны по святыням монастыря моей путеводительницей вызвалась быть одна наша орловская старушка помещица, временами живущая в Дивееве — хороший и исполненный любви и веры человек. Мы с ней знали друг друга понаслышке.
— Не ожидала я встретить здесь представителя вашего рода!
— Почему так?
— Да родня–то вся ваша всегда были народ передовой: такое «отжившее» учреждение, как монастыри, как будто непоказанное для вас место!..
— Чего не бывает на свете! Знаете — «Бог, идеже хощет, побеждается естества чин». Надо думать, что побежден «моего естества чин»!..
— Слава Богу! Я, грешница, когда мне о вас сказала матушка игуменья, не без некоторого сомнения отнеслась к вашему паломничеству.
— Какое же сомнение?
— Да всякие бывают сомнения, — уклончиво ответила мне моя собеседница, — хорошо, что теперь могу сказать: слава Богу!
Я не стал допытываться. Человеку свойственно ревниво оберегать свою святыню, свой «бисер» от тех «свиней», которых так много теперь развелось на белом свете. Горькая, но, к сожалению, своевременная подозрительность!
С этой моей путеводительницей я посетил и обеих современниц отца Серафима — мать Еванфию и мать Ермионию. Они все в прошлом, эти две Божьи старушки, но прошлое это до того живо в их воспоминании, в их одушевленных рассказах, что невозможное становится возможным — само время кажется остановившимся, прошлое настоящим, и хочется от всей души воскликнуть: «Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?..» Прошлое старушек — это настоящее и будущее Дивеева — исполнившиеся и исполняющиеся предсказания отца Серафима о будущем этого последнего жребия Царицы Небесной.
— Еще многого, необыкновенного и важного для верующей души, вы не успеете увидеть в Дивееве: надо здесь пожить, и не день и не два, чтобы проникнуть во всю Дивеевскую глубину, обнять Дивеевские чудеса, и все–таки, кажется, сколько ни живи — всего не обнимешь! — сказала мне моя спутница. — А вот по канавке пройти вам необходимо. Возьмите четки вот у этой послушницы и пойдемте вместе.
Я исполнил эту великую обязанность, заповеданную Дивеевскими преданиями.
Канавка эта выкопана по указанию отца Серафима Дивеевскими сестрами еще при жизни батюшки. Ей отец Серафим придавал необыкновенное значение. Сам никогда в Дивееве не бывши и заглазно планируя будущую обитель, он отметил то место, где явившаяся ему в видении Матерь Божия обошла ту часть монастыря, до которой во времена грядущие не посмеет коснуться рука антихриста. Канавка — то самое место, где прошли «стопочки Царицы Небесной». Идет она неправильной фигурой, приблизительно четырехугольником, и верующие должны ее обойти с молитвой Иисусовой и Богородицы, прочитав их полтораста раз. С последним ударом заступа, закончившим рытье канавки, отлетела в Сарове душа отца Серафима из того, что он называл своею «грешною плотию».
Помнится, А. С. Суворин когда–то описывал свое видение усопшего Ф. М. Достоевского. Мне врезался в память загробный ответ Феодора Михайловича, который он дал на суворинские сомнения о том, что нас ожидает «там»: «Умри прежде, тогда перестанешь сомневаться!» Вера для жизни — всё, а веровать можно или со слов Божественного Откровения: «Если не будете, как дети, не внидете в Царство Небесное!» — или с примера святых Божиих подвижников, подкрепленного их чудесами и их Боговдохновенными речами. Кто внимал житиям святых, тот знает изумительное согласие их «свидетельских показаний» о недоступном пока для нас міре сверхчувственных явлений.
Современное неверие стремится умалить значение слов святых, их власти над покорившейся им природой земли и человека; оно утверждает, что наслоение всевозможных суеверий исказило будто бы слова и действия Божиих угодников. Неужели же при живых еще свидетелях подвига отца Серафима возможны такие наслоения? Эти многочисленные свидетели так чтут его святую память, что ни себе, ни другим не позволят ни прибавить ни убавить чего–либо из святых своих о нем воспоминаний. Надо видеть их, надо слышать их речи, как видел и слышал я, чтобы понять, какое богохульство заключено в малейшем к ним недоверии.
К чудесам Дивеева надо отнести и жизнь его «блаженных», несущих на себе тяжкий и для многих неизъяснимый подвиг юродства Христа ради. Несколько лет тому назад скончалась изумительная по своей прозорливости и другим духовным дарам блаженная Пелагия Ивановна, несшая свой нечеловеческий подвиг по благословению отца Серафима. На небесах, в книгах ангельских записано, сколько человеческих душ спасено этим «вторым Серафимом».
Ее преемственно сменила и теперь еще живущая в Дивееве так называемая Паша Саровская. Ее я видел мельком, не без тайного жуткого страха, на крыльце ее кельи.
Когда я заходил к ней, она легла отдохнуть и никого к себе не допускала. Я мог только войти в ее комнату, всю увешанную иконами, и помолиться. Блаженная лежала за ширмочкой. Я слышал, как она точно в забытьи шептала:
— Божечке — свечечка! Божечке — свечечка! Божечке — свечечка!
К кому относились эти слова и в чем заключался их таинственный смысл, для меня осталось непонятным…
Конечно, вторую ночь, проведенную мною в Дивееве, я заснуть не мог. Какой–то безотчетный страх напал на меня. Что–то грозное и страшное чудилось мне в каждом едва уловимом шорохе, в таинственном дыхании лунной ночи, в бледном полумраке моей комнаты. По коридору гостиницы бесшумно летала испуганная большая летучая мышь, точно выходец из неведомого, зловещего міра; изредка толкаясь о потолок и шлепаясь при своем падении на пол, она тем еще более раздражала мои натянутые нервы. Едва приподнялась для меня завеса чудесного, а человеческий организм уже не был в силах выдержать наплыва неизведанных, полных тайны впечатлений. Вот почему нам здесь открыто как сквозь тусклое стекло «в зерцале или гадании». Не то будет там — «лицом к лицу».
Велика и дивна премудрость Божия!

XXI.

Бессонная ночь не утомила меня. Предутренний кратковременный сон настолько меня укрепил, что, вставши часов в шесть утра, я чувствовал себя совсем свежим. Иеромонах, служивший со мною вместе молебен у св. источника, опять встретился со мною в Дивееве. Тоже, как и я, он пришел, оказалось, пешком из Сарова. Надо было торопиться мне обратно в Саров к исповеди. Из Вертьянова привели мне пару лошадей. Я пригласил о. иеромонаха ехать с собой…
Прощай, Дивеев! Прощай, твой привет, твоя ласка! Прощай, твоя несравненная святыня! Увижу ли я когда тебя на этом свете? Или же доведется мне увидать тебя, во всей твоей славе вознесенным на небо от посягательства нечистой руки антихриста? Увидеть уже духом, конечно! Бог весть, но уже не забыть мне тебя до конца дней моих!..
День в Сарове, суббота, весь прошел в приготовлении к принятию Страшных и Божественных Св. Таин. Исповедовался я у духовника пустынной братии, о. Валентина. Самочувствие мое стало несравненно лучше: кашель почти прекратился, а другая моя болезнь тоже не дала себя почувствовать: в первый раз с окончания гимназии я почувствовал себя почти здоровым.
Вечером я отстоял Саровскую продолжительную вечерню, но уже утрени выстоять был не в состоянии. Вышел я из собора около полуночи. На небе ни облачка. Во всем своем серебряном блеске сияет полная луна. Белые колонны собора светятся, отражая свет лунного сияния…
— Святии Архангели и Ангели, молите Бога о нас! Святии пророцы и апостоли, молите Бога о нас! Святии великомученицы и мученицы, молите Бога о нас! — благоговейным полушепотом произносят чьи–то молитвенные уста… Небольшая фигурка с непокрытою головой, с котомкой за плечами, в лапотках, с палочкой в руках, стоит вся залитая лунным светом и кладет глубокие, до земли, поклоны, обращаясь с крестным знамением на все Саровские храмы. Помолилась эта фигурка и тихими шагами, опираясь на свою палочку, пошла и потонула в ночной тени, брошенной монастырскими зданиями.
Необъяснимый прилив любви и нежности, не то сожаления, не то родного участия, потянули меня следом за странником. Почти около могилки о. Серафима я его догнал и, не говоря ни слова, сунул ему какие–то первые попавшиеся под руку монеты.
— Спаси тебя Христос, раб Божий Сергий!
— Откуда ты имя мое знаешь?
— Господь посылает узнавать своих! Помяните раба Божия Андрея! Храни вас Господь!
Фигурка тихо отошла и скрылась в глубине ночи. Я успел только разглядеть чудесный, глубокий взгляд да высокий, открытый лоб, с откинутыми назад длинными, вьющимися волосами, молодого, красивого лица. Кто ты, раб Божий Андрей? Отчего мне так сразу тепло и радостно стало на сердце, точно встретился я не с тобой, безвестным, а с близким, дорогим, любимым существом? Не общая ли небесная родина, далекая, едва достижимая, едва постижимая, не она ли потянула друг к другу с неудержимою силой наши изболевшие души? Не воспоминание ли о ней, небесной, озарило тихою радостью мое больное, исстрадавшееся от бесчинной сутолоки сердце?! Бог знает!

XXII.

За литургией на следующий день напало на меня то состояние духа, которое Отцами Церкви называется «нечувствием».
Полная невозможность сосредоточиться в молитвенном настроении, скука, физическая усталость, тоска в ногах, тоска в сердце, какое–то непонятное душевное томление — хоть беги вон из церкви. Даже мысли какие–то богохульные стали неотвязно лезть в голову.
Не в первый раз доводилось мне испытывать такое настроение, и всякий раз с особенною силой оно охватывало меня в день Причащения за литургией. Чувство Иуды, какое–то духовное предательство. Не даром же, когда Господь с такой силой говорил Иудеям о Себе, как о хлебе, сшедшем с небес, который должно есть, чтобы жить во веки, «многие из учеников Его, слыша то, говорили: какие странные слова! кто может это слышать?., и с этого времени отошли от Него и уже не ходили с Ним». Надо самому пройти через это чувство перед великим и страшным Таинством Св. Причащения, чтобы его понять и оценить по достоинству. Само оно не поддается описанию, которое могло бы выставить его в надлежащем свете. Но горе человеку, который поддастся и предаст себя этому чувству. Так было с Иудой и с графом Л. Толстым, если верить его «исповеди».
«И по хлебе тогда вниде в онь сатана», — говорит святой Благовестник Иоанн о предателе своего Господа…
Вдруг точно освежающая струя чистого воздуха влилась в мертвящую скуку моей тоскующей души… Слеза молитвы тихо скатилась… загорелось сердце и исполнилось блаженной радости перед грядущим великим Таинством… Рядом со мною на коленях, охватив руками склонившуюся до земли голову, весь отдавшись пламенной молитве, стоял раб Божий Андрей, мой вчерашний странник.
Я не заметил его прихода, не видал, как он встал рядом со мной, но я всем сердцем своим почувствовал чью–то, должно быть его, близость, и молитва его невидимо перелилась из его переполненного в совсем было закрывшееся для молитвы мое сердце… Перед Св. Чашей я стоял уже не как Иуда–предатель, а как разбойник, Его исповедующий. Твоя молитва, раб Божий, спасла меня от страшного осуждения!..
После Причастия я не нашел в соборе моего молитвеника. Не сказав мне ни слова, даже не взглянув на меня за все время, пока шла литургия, он ушел так же незаметно, как и появился.
Мой о. иеромонах, спутник из Дивеева, служивший в сослужении с о. игуменом и очередным иеромонахом обедню, за которой я сподобился причаститься, зашел за мною в монастырскую гостиницу, и мы вместе отправились до трапезы на могилку батюшки отслужить последнюю панихиду, в келью его — пропеть последний молебен. Послушник из гостиницы, Миша, да я составляли клир. Ах, какое это дивное чувство молиться не по заказу и не за заказной требой! Петь самому и в то же время самому молиться!..
Из батюшкиной кельи, знакомым уже путем, мы пошли с о. иеромонахом к св. источнику. В этот день и он и я — должны были уехать из Сарова. Кашля моего как не бывало; другая моя болезнь настолько ослабела, что я чувствовал себя почти здоровым. Только в левом ухе от моего жестокого носоглоточного катара оставалась глухота, еще не затронутая благодатным действием чудесного лечения.
В купальне источника я встретил опять раба Божия Андрея. Он только что, видимо, выкупался. Вода со смоченных волос течет струйками по радостному лицу… сам весь такой маленький, тщедушный, а глаза огромные из–под высокого белого, как слоновая кость, лба так и улыбаются приветливой улыбкой.
— Опять Бог привел свидеться!
На этот раз это была наша последняя встреча.
Последнее мое купанье в источнике о. Серафима довершило мое исцеление: томившая меня глухота и шум в левом ухе исчезли моментально, как только я успел плеснуть на него водой из–под крана благодатного источника.
В вечер того же дня я уехал из Сарова. Прощаясь с Саровским о. гостинником (так зовутся заведующие монастырскими гостиницами), я поведал ему свою радость.
— Воздайте, — сказал он, — благодарение Господу! Наш о. Серафим непрестанно подает за свои молитвы исцеление верующим. Так и я вот, грешный, за его святые молитвы исцелен был от жестокой лихорадки водой его источника. Да не я один: любого из нашей братии спросите — ни одного не найдете, кто бы не пользовался в своих недугах благословенной водой святого источника. Калек, расслабленных, параличных к нам возят отовсюду. Какие с ними–то чудеса бывают!.. Наш батюшка всех приемлет и за всех молитвенно предстоит перед Господом!
Видимо, исцеления здесь не в диковину. Какой бы гвалт подняли католические монахи, доведись чуду моего исцеления совершиться в местах их паломничества! Сколько бы протоколов было написано, сколько бы рекламных статей было напечатано! Может ли с чем быть сравнима эта благоговейная простота:
— Воздайте благодарение Господу!
И только. Прославление святого места со смиренной верой предоставлено Самому Господу. Это действительно вера, это истинно та любовь, которая «не ищет своего».

XXIII.

Обновленный и телом и духом вернулся я домой. Узнал о пожаре, о котором я уже писал в начале своих воспоминаний, узнал и еще нечто более удивительное. Служанка наша, девушка еще очень молодая и редко чистой души, две ночи подряд видела один и тот же сон: приходил к ней какой–то неизвестный ей сгорбленный старичок, одетый во что–то похожее на свитку и подпоясанный чем–то вроде полотенца. Старичок этот все просил ее доложить о своем приходе, а я ему будто все отказывал в приеме. В последнюю ночь перед моим отъездом в Саров, с 18-го, стало быть, на 19 июля, когда и мне снились две иконы Божией Матери, старичок опять явился во сне нашей Анюте и опять просил меня вызвать к нему. На этот раз я будто ответил: «Хорошо, сейчас к нему выйду — пусть подождет!» — а старичок, которому мой ответ был передан, смиренно сказал: «Ну что ж, я подожду! Я ведь у вас здесь часто бываю!»
19 июля вечером я уехал в Саров, и сновидение более не повторялось.
Я показал служанке портрет отца Серафима, данный мне в благословение отцом игуменом, и в отце Серафиме она тотчас признала виденного ею во сне старичка.
Был ли то действительно отец Серафим — один отец Серафим знает!
Что касается меня, то я знаю только, что все описанное мною здесь одна сущая правда. Ум мой говорит мне: умолчи о случившемся, сохрани его в сердце своем и для близких, которые поймут тебя и не осудят, потому что и тебя знают, и знают все с тобой бывшее; а сердце, пламенеющее любовью к угоднику Божьему, властно требует громкой благодарности, запрещает лукаво мудрствовать и… странно: когда хозяйственный недосуг и горькие заботы, которыми так отравлена жизнь работника на черноземной ниве, вынуждали меня отвлекаться от велений сердца, я вновь начинал, хотя и смутно, чувствовать как бы возвращение своих исцеленных недугов.
Брался за перо, и опять ни тени прежнего нездоровья…
Дивен Бог во святых Своих, Бог Израилев!

XXIV.

На этом месте 27 августа 1900 года была закончена моя рукопись и была готова, чтобы сдать ее в безбоязненные руки тех искренних и честных людей, которые наперекор ядовитому дыханию злобного духа века сего не убоялись бы напечатать, ради Божией и св. Угодника славы, мое немудрое повествование. Но прошел год, а рукопись все лежала и лежала…
Что помешало мне?
Прежде всего — неуверенность в действительности и длительности моего исцеления: а ну как и в самом деле экзальтация, самовнушение?! «Да не будет ми лгати на святого!»
Неуверенность эта поддерживалась еще и тем, что чем дальше отходило в область воспоминаний мое путешествие, тем здоровье мое становилось все хуже и хуже, хотя ухудшение это, как небо с землей, не могло сравниться с тем, что я испытывал до своей поездки. Я все чего–то ждал, или, вернее, меня что–то удерживало, а тем временем первый пыл благодарности стал понемногу затихать. Соображения чисто человеческого эгоизма, самолюбивого страха — что скажут? Да нуждается ли святой в моих неумелых прославлениях? Да принесет ли мое повествование кому–либо пользу взамен насмешки и глумления міра, которыми я несомненно буду удостоен? Все это исподволь заставило меня забыть то, что я считал своим долгом, пока не грянул гром, и я не… перекрестился.
Ровно год истек с того дня, как я окончил писать свои воспоминания о Сарове или Дивееве; я простудился на полусмерть, и мой недуг с такой силой вдруг возобновился, что моя душа три недели подряд буквально расставалась с телом. Опять спасла меня вода из св. источника отца Серафима, оставшаяся у меня в небольшом количестве от раздачи верующим, и только она одна, потому что в это время я других лекарств не употреблял.
В возобновлении своей болезни, и притом с такой ужасающей силой, я усмотрел наказание Божие и, уже не давая места никаким сомнениям, решил отдать свою рукопись в печать. Верующим — на радование, сомневающимся — на укрепление, міру — на поругание.
27 сентября 1901 года

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Почти четыре года прошло со времени напечатания этого очерка в «Московских Ведомостях». Послужил ли он и в какой степени великому делу прославления св. мощей преподобного Серафима, мне неведомо, но тяжкое нападение «исконного человекоубийцы» пришлось–таки мне испытать на себе за Серафима или, по крайней мере, за мою любовь к этому великому Божьему Угоднику. Было ли это Божьим испытанием моей немощной веры или ненавистью «врага», не дано мне того знать; но вот что произошло со мной почти вслед за окончанием печатания этого очерка.
Я заболел вновь и все той же тяжкой болезнью, от которой я был исцелен в Сарове. В ночь со 2-го на 3 января 1902 года как последствие этой болезни со мной случился глубокий обморок. Почти всю ночь со мной провозились мои домашние и только под утро заснули утомленные, видя, что и я забылся в полуобморочном сне от тяжкого истощения.
Но Серафимова любовь бодрствовала. Утром мне стало немного легче, и я кое–как мог выйти к утреннему чаю в столовую. Горничная наша, Татьяна, подавая мне чай и соболезнуя о моем здоровье, вдруг обратилась ко мне:
— Сон, барин, я про вас нынче ночью видела удивительный. И сама не знаю — ни то во сне я это видела, ни то въяве. Дело так было: провозились мы с вами, почесть, всю ночь, и, как вас уложили, я пошла на кухню да у стола, как была не раздеваясь и прикорнула головой на стол, ну не больше как на полчаса. Вижу это, во сне, стало быть: вы, больной, сидите в столовой, в халате на кресле, а какой–то старенький, сгорбленный старичок стоит в пол–оборота к Спасовой иконе. Смотрю — на балкон дверь открыта, и морозом так и прохватывает с надворья. «Батюшка! — говорю я, — кто вы такой?» «Я, — говорит, — отец Серафим Саровский». — «Что вы тут делаете? Зачем дверь–то открыта? Ведь так мы барина простудим!» А он мне на это: «Я молюсь о здравии твоего барина; а что дверь–то открыта, так ему воздух нужен!» — и с этими словами отец Серафим махнул своей ручкой по направлению к двери и стал невидим, а я проснулась.
Я послал за священником, и в этот же день у нас служили панихиду по отце Серафиме, а к вечеру меня свезли в Орел поближе к медицинской помощи, где мне было объявлено, что если в течение 7–8 дней мне не будет сделана операция, то смерть моя неизбежна. Орловской хирургии меня боялись доверить, а в столицу ехать было не с чем. Оставалось умирать, и я стал готовиться к смерти. Меня особоровали, но уговорить на операцию не могли.
Спокойно смотрел я тогда в глаза надвигающейся смерти. Может быть, оттого я и был спокоен, что это не была настоящая смерть, как показало будущее; но самочувствие было безнадежно: я, что называется, таял не по дням, а по часам. А доктор, меня лечивший, все торопил с операцией.
Серафим дал денег.
На другой день после моего приезда мне эти деньги были почти насильно навязаны двумя добрыми человеческими душами, которым я и без того был сверх головы должен, и меня увезли в Петербург к профессору Е. В. Павлову. Операция была сделана профессором — минуты считали — так тяжело было мое положение.
Вот что означали слова Серафимовы: ему воздух нужен. Его жест ручкой и путь указал мне к этому воздуху. Петербург лежит как раз в направлении того балкона домика моей бывшей усадьбы, который был виден во сне Татьяной.
Я выздоровел для докторов, по крайней мере, нечаянно. Месяцев шесть спустя я, уже совершенно здоровый, заезжал в Петербург благодарить их за уход и труды. Они глазам не верили, чтобы можно было так поправиться:
— Вам операцию делали для очищения совести — вы должны были умереть. Теперешнее ваше здоровье — чудо, и только это чудо и могло вас спасти.
Это было чудом преподобного Серафима!
Петербург. 10 июня 1905 года
Назад: 2. ОДНО ИЗ СОВРЕМЕННЫХ ЧУДЕС ПРЕПОДОБНОГО СЕРГИЯ
Дальше: 4. СЛУЖКА БОЖИЕЙ МАТЕРИ И СЕРАФИМОВ (Симбирский совестный судья Николай Александрович Мотовилов)