II
– Нет, безумием, неразберихой всего не объяснить, – пробормотал барон де Каньябрава. – Дело еще и в глупости. И в жестокости.
Он вдруг вспомнил те времена, когда был имперским министром, вспомнил балы, которые задавал в этом самом особняке, и перед глазами у него возникло округлое, розовощекое, украшенное рыжеватыми бакенбардами лицо Жентила де Кастро, подходившего поцеловать у Эстелы руку. Он был утончен как светская дама, наивен как ребенок, добродушен и услужлив. Чем, кроме глупости и жестокости, можно объяснить постигшую его беду?
– Не один Канудос-вся история человечества замешена на этом, – произнес барон, сморщившись от омерзения.
– Вы забываете еще о вере в бога, – прервал его репортер, и барон, услышав этот дребезжащий голос, вспомнил, что он не один. – А они там верят. Им все ясно. Голод, обстрелы, люди, искрошенные осколками, люди, умирающие от истощения, а у них на уме только бог и дьявол, Антихрист или Иисус. Они мгновенно узнают, по чьей воле происходит то или это, во зло оно будет или во благо. Вы им не завидуете? Жизнь проста, если человек может распознавать добро и зло.
– Мне вдруг пришел на память Жентил де Кастро, – ответил барон. – Я представил себе, как был он ошеломлен, когда узнал, почему разгромили его газеты и разрушили его дом.
Репортер вытянул шею. Они сидели в кожаных креслах, разделенные столиком, на котором стояли графины с прохладительным из папайи и бананов. Время летело быстро, и солнце, заливавшее сад, было уже в зените. Слышались голоса бродячих торговцев, предлагавших попугаев, фрукты, зелень, чудодейственные молитвы на случай.
– Ну, как раз это еще можно объяснить, – снова задребезжал голос репортера, изогнувшегося в кресле так, словно тело его было без костей. – То, что происходило в Рио и в Сан-Пауло, логически вытекает из всего предшествующего. Это вполне закономерно.
– Да? Толпа, громившая издательства и типографии, осаждавшая дома, убивавшая людей, которые не смогли бы даже показать Канудос на карте, действовала так, потому что за тысячи километров от них какие-то фанатики разбили какой-то полк? Это логично? Это закономерно?
– Их одурманили пропагандой, – стоял на своем репортер. – Вы же не читаете газет, барон.
– О погромах в Рио я знаю непосредственно от одного из пострадавших. Он сам был на волосок от гибели, спасся чудом.
С виконтом де Оуро-Прето барон увиделся в Лиссабоне и провел целый вечер в беседе с бывшим лидером монархистов, который бежал из Бразилии после того, как в Рио пришла весть о разгроме 7-го полка и гибели Морейры Сезара. Ему пришлось пережить несколько ужасных дней. Не веря своим глазам, в ужасе и смятении смотрел старый сановник, как мимо дома баронессы де Гуанабара, где он остановился, по улице Маркиза д'Абрантеса от Военного клуба текла толпа, требовавшая его голову и его винившая в поражении и гибели республиканцев. Вскоре он узнал, что его собственный дом, как и дома нескольких видных монархистов, был взят приступом и разграблен, а редакции «Газета де Нотисиас» и «Либердаде» пылают.
– Английский шпион в Ипупиаре, – нараспев сказал репортер, постукивая костяшками пальцев по столу. – Обнаруженные в сертанах ружья, которые предназначались для Канудоса. Патроны Кропачека-их могли доставить только английские суда. Разрывные пули. Ложь, повторяемая день и ночь, становится правдой.
– Вы слишком высокого мнения о вашей «Жорнал де Нотисиас», – улыбнулся барон. – В Рио ее не читают.
– В столице есть свой собственный Эпаминондас Гонсалвес: его зовут Алейндо Гуанабара, он издает «Републику», – возразил репортер. – После постигшей Фебронио де Брито катастрофы не проходило дня, чтобы «Република» не представила новых доказательств участия Монархической партии в эпопее Канудоса.
Барон едва слышал его-в ушах у него звучал голос виконта де Оуро-Прето: завернувшись в одеяло чуть ли не с головой, оставив щелочку для рта, виконт шептал: «Самый ужас в том, что мы никогда не принимали Жентила де Кастро всерьез. Во времена Империи он не занимал никаких постов, не получал ни титулов, ни отличий, ни ответственных поручений, да и монархизм его был какого-то сентиментального толка, далеким от реальности…»
– Вот, к примеру, гурты скота и оружие, которое шло из Сете-Лагоаса, штат Минас-Жерайс, в Канудос, – продолжал тем временем репортер. – Этот груз сопровождал знаменитый Мануэл Жоан Брандао, главарь наемников, служивших монархическим лидерам – Жоакину Набуко, виконту де Оуро-Прето. Алейндо называет имена полицейских, арестовавших Брандао, цитирует его показания, где он во всем признается. Разве имеет значение, что никакого Брандао не существует в природе, что никакой груз не был обнаружен? Раз написано в газете, значит, правда. История шпиона в Ипупиаре повторяется на все лады и обрастает все новыми подробностями. Все логично и закономерно. Вас не линчевали потому лишь, что в Салвадоре нет якобинцев. Баиянцев заботят только карнавалы, а на политику им наплевать.
– Ну, для моей газеты вы просто находка, – сострил барон. – Знаете всю подноготную наших противников, все их низости.
– Вы ничем не лучше, – прошептал репортер. – Разве вы позабыли, что с недавних пор Эпаминондас – ваш союзник, а ваши старинные друзья входят в состав правительства?
– Я слишком поздно понял, какое это грязное дело-политика, – ответил барон.
– А вот Наставник так не считал. Для него это было дело чистое и святое.
– Для него и для несчастного Жентила де Кастро, – вздохнул барон.
По возвращении из Европы он нашел у себя в кабинете письмо, отправленное из Рио несколько месяцев назад, и сразу узнал аккуратный почерк Жентила де Кастро. «Любезный барон! Ответьте мне, что такое Канудос? Что творится на столь любимом Вами Северо-Востоке? Нам предъявляют разного рода вздорные обвинения, а мы не можем даже защититься, поскольку не понимаем, о чем идет речь. Кто такой этот Антонио Наставник? Он и вправду существует? Кто эти себастьянисты, с которыми нас так упорно пытаются обвенчать якобинцы? Пожалуйста, обрисуйте мне положение, я буду Вам очень благодарен…,» Итак, этот старик, которому так подходило его имя, убит за то, что снабжал деньгами и оружием мятежников, поставивших своей целью реставрацию монархии, желавших, чтобы Бразилия была порабощена Великобританией. Несколько лет назад, когда он начал получать монархические «Газета де Нотисиас» и «Либердаде», барон написал виконту де Оуро-Прето, спрашивая, кому и зачем понадобилось выпускать эти газеты, со сладкой тоскою вспоминающие времена Империи, теперь, когда всем совершенно очевидно, что времена эти миновали без возврата? «Что вы хотите, мой дорогой? Эта идея принадлежит не мне, не Жоану Алфреду, не Жоакину Набуко и никому другому-она выношена и воплощена в жизнь исключительно полковником Жентилом де Кастро. Он решил вложить свое состояние в эти газеты для того, чтобы защитить доброе имя приближенных императора от гнусной клеветы, которой все мы подвергаемся. Мы отлично сознаем, что момент для монархических притязаний выбран в высшей степени неудачно, но попробуйте втолковать это бедному Жентилу. Помните ли вы его? Он человек добрый и порядочный, но пороха не выдумает…»
– Когда известия о разгроме пришли в Рио, Жентил находился в Петрополисе, – вспомнил барон рассказ виконта де Оуро-Прето. – Я послал туда сына, Афонсо Селсо, чтобы предупредить о том, что он ни в коем случае не должен возвращаться: редакции его газет разгромлены, дом разграблен, а на улице Оувидор и на площади Святого Франциска толпы черни требуют его смерти. Разумеется, он тотчас вернулся в столицу.
Барон представил себе, как розовощекий Жентил де Кастро укладывал свой чемодан и отправлялся на вокзал, а в это самое время в Военном клубе два десятка офицеров клялись на крови отомстить за гибель полковника Морейры Сезара и составляли список предателей, подлежащих казни. Жентил де Кастро значился в этом списке под № 1.
– На станции Мерити сын купил ему газеты, – продолжал свой рассказ виконт, – и Жентил узнал все, что случилось в Рио накануне: по всему городу идут митинги и манифестации, театры и магазины закрыты, флаги и знамена приспущены, балконы затянуты черными полотнищами, толпа громит редакции газет. В довершение всего он читает в «Републике» сенсационное известие: «Винтовки, обнаруженные в редакциях „Газета де Нотисиас“ и „Либердаде“, той же системы и того же калибра, что и те, которыми были вооружены мятежники в Канудосе». Как вы думаете, что делает наш Жентил?
– Что ж мне оставалось делать? – слышит барон голос Жентила де Кастро, поглаживающего седые усы. – Только одно – послать Алейндо Гуанабаре своих секундантов. Дерзость этого господина зашла слишком далеко.
Барон засмеялся. «Он хотел драться на дуэли. Из всего случившегося он понял только, что необходимо проучить столичного Эпаминондаса. И, покуда чернь искала его, чтобы линчевать, он размышлял о секундантах в черном, о шпагах, о том, как драться-„до первой крови“ или „насмерть“. От смеха слезы выступили на глазах у барона, и репортер поглядел на него с недоумением. А он, барон де Каньябрава, в это время возвращался из Калумби в Салвадор; он был поражен разгромом 7-го полка, но думал только о состоянии Эстелы и не мог дождаться того часа, когда врачи с медицинского факультета и из Португальского госпиталя успокоят его, скажут, что это скоро пройдет, что к баронессе опять вернутся и радость, и веселье, и желание жить. Неотвязная тревога за жену так полно владела им, что и переговоры с Эпаминондасом, и известия о всеобщем мстительном воодушевлении, охватившем страну, о прибытии батальонов из других штатов, формировании добровольческих отрядов, благотворительных базарах и лотереях, на которых дамы из общества жертвовали свои драгоценности, чтобы вооружить новые роты, отправлявшиеся на защиту Республики, он помнил смутно, как во сне. Сейчас, снова подумав о том, какой размах приняли события, стянувшие в один тугой узел жестокость, злой умысел и недоразумения, он почувствовал, что голова у него пошла кругом.
– Приехав в Рио, Жентил де Кастро и Афонсо Селсо незамеченными проскользнули в дом своих друзей, неподалеку от вокзала Сан-Франсиско-Шавьер, – продолжал он вспоминать рассказ виконта. – Я тайком отправился туда: меня тоже прятали то там, то тут, чтобы спасти от бродивших по улицам разъяренных толп. Мы обязаны были убедить Жентила, что ему надо как можно скорее бежать из Рио и из Бразилии-это единственное, что ему оставалось.
Барон представил себе, как Жентил де Кастро и виконт де Оуро-Прето, закутанные в плащи, появились на вокзале за несколько секунд до подачи поезда на Петрополис-их должны были спрятать на чьей-то фазенде, пока не будет подготовлен отъезд за границу.
– Но обстоятельства благоприятствовали убийцам. Поезд опоздал на полчаса: его подали не в половине седьмого, а в семь, а наш странный вид наконец привлек враждебное внимание, и весь перрон заполнили манифестанты, которые кричали: «Слава маршалу Флориано!», «Смерть изменникам!» Мы уже поднимались в вагон, когда нас окружили люди с револьверами и ножами. В тот миг, когда поезд тронулся, раздались выстрелы. Все пули попали в Жентила. Не знаю, почему уцелел я.
Барон видит, как румяный старик, раненный в голову и в грудь, поднимает руку, пытаясь осенить себя крестным знамением. Что же плохого в подобной смерти? Он умер, как подобает дворянину. Не так ли?
– Может быть, – ответил ему виконт. – Но от похорон его, я уверен, вы пришли бы в ужас.
По совету властей их решили устроить скрытно. Министр Амаро Кавальканти предупредил родственников, что в связи с уличными беспорядками он не отвечает за безопасность тех, кто примет участие в многолюдной и пышной церемонии. Ни один монархист не явился к выносу, и тело Жентила де Кастро отправилось к месту вечного упокоения на простой двуколке. За нею ехала карета, в которой сидел садовник и двое его племянников. Опасаясь появления якобинцев, они даже не позволили священнику окончить поминание.
Голос репортера снова вывел его из задумчивости:
– Вы, я вижу, сильно огорчены смертью этого человека. Зато вас нисколько не тронули другие смерти, а было их немало-там, в Канудосе.
Барон даже не заметил, когда его гость поднялся на ноги. Скособочившись, наклонившись вперед, он стоял у книжных полок – какая-то ходячая головоломка! – и сквозь очки смотрел на барона. Тому померещилась в его взгляде ярость.
– Легче представить себе гибель одного человека, нежели сотен или тысяч, – пробормотал барон. – Размах придает страданию отвлеченный характер, а отвлеченности не трогают.
– Не трогают тех, кто своими глазами не видел, как гибель настигала десятки, сотни, тысячи, десятки тысяч людей, – ответил репортер. – Да, Жентил де Кастро кончил жизнь нелепо, но многие и многие в Канудосе были убиты по еще менее веским резонам.
– Сколько же их было? – еле слышно спросил барон, понимая, что никогда этого не узнает, что историки и политики будут увеличивать или уменьшать эту цифру в зависимости от своих взглядов и от той выгоды, которую смогут извлечь из нее. И все-таки он задал этот вопрос.
– Я пытался выяснить, – ответил репортер, вихляющейся походкой приблизившись к собеседнику и снова разваливаясь в кресле. – Точно неизвестно, к сожалению.
– Три тысячи? Пять? – настаивал барон, пытаясь заглянуть ему в глаза.
– От двадцати пяти до тридцати тысяч.
– Это считая больных и раненых?
– Я не имею в виду потери армии-они подсчитаны в сводках. Восемьсот двадцать три человека, в том числе умершие от эпидемий и в результате несчастных случаев.
Наступило молчание. Барон опустил глаза. Он налил себе прохладительного, но, едва пригубив, отставил стакан: у степлившегося питья появился отвратительный привкус.
– В Канудосе никак не могло быть тридцать тысяч. В сертанах нет деревни или городка с таким населением.
– Узнать это очень просто, – сказал репортер. – Генерал Оскар распорядился пересчитать дома, разве вы не знаете? Об этом писали. Домов оказалось пять тысяч семьсот восемьдесят три. Сколько человек в каждом доме? Пять или шесть, самое меньшее. Следовательно, от двадцати пяти до тридцати тысяч жертв.
Они опять помолчали. В тишине слышно было, как звенят москиты.
– В Канудосе не было раненых, – заговорил репортер, – а те, кого принято называть «уцелевшими», те, кого Патриотический комитет во главе с вашим другом Лелисом Пьедадесом расселил по всей стране, жили не в самом Канудосе, а в деревушках по соседству. Из кольца удалось ускользнуть семерым.
– Вы и это знаете? – вскинул глаза барон.
– Я один из них, – ответил репортер и, словно желая предупредить вопрос, торопливо добавил: – Тут важна другая статистика. Тут важно знать, сколько человек погибло в бою, а скольких зарезали.
Он замолчал надолго, потом встряхнул головой, отгоняя москита.
– И это возможно, – продолжал он, судорожно стискивая руки. – Мы можем получить сведения от одного весьма любопытного субъекта. Он принимал участие в экспедиции Морейры Сезара, а потом командовал ротой волонтеров из штата Рио-Гранде-до-Сул. Прапорщик Мараньян.
Барон, уже догадываясь, о чем пойдет речь, неотрывно смотрел на него.
– Вы, должно быть, знаете, что гаучо мастерски обезглавливают своих врагов? Так вот, прапорщик Мараньян и его люди-высокие специалисты в этой области, а сам он – не только мастер, но и энтузиаст этого вида казни. Левой рукой он ухватывает мятежника за нос, закидывает ему голову и вонзает клинок через сонную артерию. Разрез достигает двадцати пяти сантиметров, голова отваливается, как ломоть хлеба.
– Вы хотите напугать меня? – спросил барон.
– Если прапорщик Мараньян скажет нам, сколько людей он с помощниками обезглавил, мы сможем узнать, какое число мятежников пошло в рай, а какое-в преисподнюю, – сказал репортер и чихнул. – Обезглавливание тем и плохо, что душа попадает прямо в ад. Так по крайней мере утверждают.
Покидая с наступлением темноты Канудос во главе отряда из трехсот человек-никогда еще у него под началом не было столько, – Меченый приказывает себе не думать о той женщине. И он, и его люди-путь предстоит долгий, поэтому отобрали самых выносливых и привычных к переходам-знают, как важно порученное им дело. У подножия Фавелы они устраивают привал. В тишине, нарушаемой только треском цикад и кваканьем лягушек, Меченый, показав на едва виднеющиеся во тьме уступы горной гряды, еще раз напоминает своим бойцам, что вон туда надо будет завести, заманить, загнать солдат, чтобы Жоан Апостол, и Жоан Большой, и все остальные, не пошедшие вместе с братьями Виланова и Педраном навстречу Антихристовой рати, наступающей из Жеремоабо, встретили их губительным огнем из засад, уже приготовленных в горах и в прилегающих к ним равнинах. Конечно, Жоан Апостол рассудил верно: только на этой голой вершине можно нанести проклятым псам смертельный удар-спрятаться там негде, и стрелки будут бить их на выбор, сами оставаясь невидимыми. «Одно из двух, – сказал ему Жоан Апостол на прощанье. – Или солдаты попадутся в ловушку и мы их перебьем. Или сами погибнем, потому что, если они окружат Бело-Монте, у нас не хватит ни людей, ни оружия, чтобы сдержать их. Все зависит от вас, ребята». Меченый снова приказывает своим людям беречь патроны, стрелять только в тех, у кого шитье на мундире, а в руке сабля и кто едет на лошади, – это офицеры. А самим носа не показывать из засад. Он делит свой отряд на четыре части и назначает время и место встречи-вечер следующего дня, озеро Лаже, неподалеку от Аракатийской сьерры. К тому времени передовые части, вышедшие вчера из Монте-Санто, уже подойдут туда. С разъездами и патрулями в бой не вступать: затаиться, пропустить их, послать следом лазутчика. Самое главное-загнать масонов на Фавелу, никто и ничто не должно помешать этому.
Восемьдесят человек, оставшихся при нем, пускаются в путь последними. Вот и опять ждет его впереди бой. С тех пор как он себя помнит, столько раз уже было это, столько раз, крадучись, во тьме, шел он по сертанам, выскальзывая из ловушки или готовя ее врагу, что сейчас душа его спокойна. Такая уж у него судьба: убегать от врага или спешить ему навстречу и знать, что позади и впереди – только пули, смерть и кровь. Так было, так будет.
Как ни старается он забыть бледное лицо, покорные глаза, длинные распущенные волосы той женщины, образ ее упрямо возникает перед ним. Меченый старается отвлечься, думать о чем-нибудь другом, избавиться от этого непрошеного видения. Бок о бок идет маленький, верткий Трещотка, он энергично двигает челюстями, что-то жуя, он счастлив, что снова, как в былые разбойные времена, рядом со своим вожаком. Меченый торопливо спрашивает, не забыл ли он захватить мазилку из яичных желтков-лучшее средство от змеиного яда. Трещотка напоминает ему: он ведь сам роздал это снадобье командирам отрядов-Жоакину Макамбире, Мане Куадрадо и Фелисио. «Да, верно», – спохватился Меченый. Трещотка молча глядит на него, и Меченый спрашивает, в достатке ли у бойцов трех других отрядов глиняных фонариков, которыми в случае надобности можно ночью просигналить своим. Трещотка, расхохотавшись, говорит, что он самолично следил за тем, как их раздавали на складе братьев Виланова. «Должно быть, старею, раз все забывать стал», – бурчит Меченый. «Или влюбился», – шутит Трещотка. Меченый чувствует, что щеки у него горят; снова возникает перед глазами лицо той женщины – никак его не прогнать. Стыдясь самого себя, он думает: «Я даже не знаю, кто она и откуда, имени не спросил. Как вернусь в Бело-Монте, надо будет спросить».
Восемьдесят жагунсо идут за ними в молчании или переговариваются так тихо, что звук шагов, хруст гравия под подошвами сандалий заглушают голоса. Среди них есть и те, кто ходил с ним по сертанам, когда он был кангасейро и когда он гонялся за бандами Жоана Сатаны и Педрана, есть и те, кто служил в конной полиции, есть даже дезертиры из Сельской гвардии и бывшие солдаты. Не иначе как сам господь собрал вместе и сдружил непримиримых врагов: это сделали господь на небесах и Наставник на земле. Это они сотворили чудо, это они побратали каиново отродье и уничтожили царившую в сертанах лютую ненависть, превратив ее в дружбу.
Меченый убыстряет шаги и до самого рассвета уже не замедляет хода. При первом проблеске зари они добираются до сьерры Кашаманго и, спрятавшись в непроходимую чащу шике-шике и мандакуру, без сил опускаются наземь. Привал.
Через четыре часа Трещотка будит его. Прибыли двое лазутчиков, следивших за войском от самого Монте-Санто, – оба совсем еще юнцы, оба тяжело дышат, а один все растирает опухшие ступни. Солдат и вправду видимо-невидимо – тысячи. Идут девятью колоннами, очень медленно – в день не больше пяти лиг, – оттого что тяжело нагружены, их задерживает огромный обоз, но самое главное, неимоверных размеров орудие, которое везут-только представьте! – сорок волов. Колеса то и дело вязнут в рыхлой земле, приходится их откапывать и расширять тропу. Меченый обрывает: ему неинтересно, сколько их, ему важно, куда они идут. Парень, растиравший ногу, отвечает, что солдаты сделали привал в Рио-Пекено, а ночевали в Калдейран-Гранде, а потом двинулись на Житирану – там у них была дневка, – а оттуда с большим трудом вползли в Жуа, где и остановились на ночлег.
Маршрут этот удивляет Меченого – три предыдущие экспедиции не ходили этим путем. Может, они хотят ворваться в город не со стороны Бенденго, Камбайо или сьерры Каньябрава, а из Розарио? Что ж, это упрощает дело: применивши хитрость, можно проводить их прямехонько на Фавелу.
Одного из лазутчиков он отправляет в Бело-Монте, наказав передать Жоану Апостолу эти сведения, сам же снова пускается в путь. До сумерек они идут не останавливаясь, с трудом продираясь через заросли. Отряды Макамбиры, Фелисио и Мане Куадрадо уже поджидают его в условленном месте – возле озера Лаже. Люди Мане выследили конный разъезд, который осматривал дорогу от Аракати до Жуэте. Жагунсо засели, притаились за кактусами и видели, как солдаты проскакали мимо, а через два часа вернулись. Чего ж тут думать: раз посылают разведку в сторону Жуэте, значит, решили идти по дороге на Розарио. Старый Макамбира заскреб в затылке: зачем же им делать крюк лиг в четырнадцать-пятнадцать?
– Затем, что дорога лучше, – объясняет Трещотка. – Дорога ровная, гладкая, ни подъемов, ни спусков. Легче протащить пушки и фургоны.
Должно быть, он прав. Покуда остальные отдыхают, Меченый, Трещотка, Мане Куадрадо, Макамбира и Фелисио держат совет. Порешили послать два отряда к Розарио – судя по всему, собаки собираются ударить там. Меченый и Фелисио со своими людьми пойдут за войском следом, доведут его до самой Аракатийской сьерры.
На рассвете Макамбира и Мане уводят свои отряды. Меченый просит Фелисио взять десятков семь людей, расставить их на расстоянии полулиги друг от друга, чтобы знать о движении колонн во всех подробностях. Сам он пока остается на месте.
Озеро Лаже – никакое не озеро, может, когда-нибудь там и была вода, а теперь это просто влажная котловина, где выращивают маис, фасоль и маниоку. Меченому много раз приходилось ночевать в маленьких домиках на берегу – теперь от них остались только головешки. Огонь пощадил лишь один из них, даже черепичная крыша уцелела, и стены стоят. Молоденький жагунсо с явной примесью индейской крови говорит, что черепица сгодилась бы для Храма: в самом Бело-Монте давно уже не обжигают глину-во всех печах и горнах льют пули. Меченый соглашается и решает разобрать крышу. Он втолковывает своему гонцу, о чем надо будет рассказать в Бело-Монте, как вдруг раздается стук копыт, ржание. Он приникает к земле, прячется за камнями и видит из своего укрытия, что его люди успеют разбежаться до появления разъезда-успеют все, кроме тех, что разбирают черепичную кровлю. Дюжина всадников преследует троих жагунсо, а те убегают врассыпную, петляют, скрываются за валунами. Все вроде целы. Но четвертый не успел спрыгнуть с крыши. Меченый не может узнать его – слишком далеко. Поглядев секунду на вскинувших карабины конников, он поднимает руки-«сдаюсь!» – а потом кидается вниз, прямо на того, кто оказался ближе. Неужто хочет завладеть его конем, ускакать? Вместе с солдатом он падает наземь. Жагунсо отбивается, не дает схватить себя, и начальник патруля стреляет в него в упор. Меченый замечает, что делает он это не без сожаления – наверно, хотел взять живым, допросить. Разъезд, провожаемый взглядами притаившихся жагунсо, поворачивает коней, уезжает. Меченый доволен своими людьми: ни один не поддался искушению перебить приспешников Сатаны.
Прикачав Трещотке похоронить убитого, Меченый устраивается па невысоком холмике, на полдороге до Аракати. Своим людям он велит рассыпаться по тропе, держаться поодаль друг от друга. Дойдя до огромных валунов-лучше места для наблюдения не найти! – он видит передовые части врага и чувствует вдруг, что шрам его набух кровью, натянулся, заболел, точно открылась давняя рана, как всегда в чрезвычайных обстоятельствах. Солдаты выравнивают и расширяют тропу – выкорчевывают деревья, выкапывают торчащие из земли камни, засыпают рытвины. Судя по их виду, они пробиваются из Аракатийской сьерры: все полуголые, рубашки обвязаны вокруг пояса. Они идут по трое, с ними несколько офицеров верхами. Да, на Бело-Монте движется неисчислимое воинство, раз в передовом отряде, прокладывающем путь главным силам, никак не меньше двухсот человек. Меченый видит совсем рядом с солдатами одного из разведчиков Фелисио.
Уже вечереет, когда на тропе появляется первая из девяти колонн, а когда проходит последняя, небо сплошь усыпано звездами и круглая луна льет на сертаны мягкий желтоватый свет. То плотными группами, то растянувшись на километр, пешие и конные, в зеленых, синих, серых мундирах с красными выпушками, с золотыми пуговицами, в форменных кепи, в широкополых пастушеских шляпах, в сапогах, в башмаках с гетрами, в сандалиях идут мимо Меченого солдаты. В середине каждого отряда волы тянут орудийные запряжки. Меченый – набухший кровью рубец поперек лица ни на минуту не дает ему покоя – подсчитывает количество снаряжения, провианта и боеприпасов: шесть возов, запряженных быками, сорок три телеги, запряженных ослами, человек двести носильщиков, согнутых чуть не вдвое от тяжкой клади на спинах, – среди них немало жагунсо. Он знает, что в этих деревянных ящиках патроны, и цифры каруселью кружат у него в голове, когда он пытается подсчитать, по скольку же пуль придется на каждого жителя Бело-Монте.
Его люди не шевелятся, кажется, что и не дышат, и моргать перестали, все молчат. Безмолвные, неподвижные, они слились с камнями, с кактусами и кустарником, давшими им защиту: они слышат, как перекликаются горны, передавая и принимая приказы, как понукает артиллерийская прислуга волов, мулов и ослов, как трепыхаются флажки на пиках. Каждая колонна разбита на три части: средняя часть пропускает боковые вперед, а потом подтягивается за ними. Меченый понимает, что это топтание на месте придумано для того, чтобы не повторилась история с полком Живореза, чтобы не попасть в кольцо-ведь жагунсо могут перекрыть тропу, ударить с флангов. Он глядит на это шумное, пестрое, многоцветное зрелище, неспешно разворачивающееся у самых его ног, и задает себе одни и те же вопросы: «Какую дорогу они изберут? Что, если они развернутся веером и кинутся на Бело-Монте в десяти местах сразу?»
Пропустив мимо арьергард, он съедает кусок рападуры, пригоршню фариньи, а потом торопится назад, чтобы встретить солдат у Жуэте. Две лиги пути, два часа ходу. Меченый слышит, как его люди вполголоса обсуждают размеры страшного орудия, которое они уже успели окрестить Чудищем. Он приказывает им замолчать. А пушка и вправду огромная: одним выстрелом может смести пол-квартала, пробить стеку Храма. Надо бы предупредить Жоана Апостола.
Он рассчитал верно: солдаты разбили лагерь у озера Лаже. Меченый и его спутники проскальзывают совсем рядом с палатками и слышат разговор часовых о том, каким трудным был день. С Трещоткой они сходятся незадолго до полуночи у Жуэте. Туда же прибегают гонцы от Макамбиры и Мане Куадрадо: оба уже в Розарио. По дороге видели кавалерийские разъезды. Покуда жагунсо утоляют жажду и умываются при свете луны в озерце Жуэте, куда пастухи со всей округи раньше пригоняли свои стада, Меченый снаряжает гонца к Жоану Апостолу, а потом ложится на землю между Трещоткой и стариком, который все говорит о невиданной пушке. Хорошо бы, думает он, чтобы псы взяли «языка» и узнали бы, что все подступы к Бело-Монте, кроме Фавелы, защищены надежно. Меченый долго ворочается с боку на бок, потом засыпает. Во сне видит он ту женщину.
На рассвете появляется отряд Фелисио. По дороге они наткнулись на солдат, охранявших гурты скота, которые гонят за колоннами, но успели разбежаться без потерь, однако потом солдатам все же удалось троих подстрелить. Меченый рассказывает им о стычке, и мальчик лет тринадцати, которого он обычно посылает связным, вдруг начинает плакать. Оказывается, тот жагунсо, который разбирал крышу, а потом был убит солдатами, – его отец.
Разбившись на мелкие группы, они двигаются на Розарио. Меченый подходит к мальчику. Тот изо всех сил старается сдержать слезы, но рыдание нет-нет да и прорывается. Меченый без долгих разговоров спрашивает, хочет ли он отомстить за отца и сделать кое-что для Наставника. Мальчик поднимает на него глаза: в них светится такая решимость, что другого ответа и не надобно. Меченый объясняет, что от него потребуется, а жагунсо, став в кружок, слушают, поглядывая то на одного, то на другого.
– Попасться в плен – мало, – говорит Меченый. – Они должны поверить, что ты не по своей воле угодил к ним в лапы. И все выложить-тоже мало: они должны поверить, что заставили тебя развязать язык. Так что придется стерпеть, когда будут тебя бить, а может, и резать. Они должны поверить, что ты испугался: когда поверят в это, поверят и всему остальному. Сможешь?
Мальчик глядит на него сухими глазами-кажется, что за эти пять минут он стал старше на пять лет.
– Смогу.
С отрядами Мане Куадрадо и Макамбиры они встречаются у Розарио, возле развалин сензала и господского дома. Меченый приказывает своим людям залечь в лощине справа от тропы и не вступать в бой, пока проклятые псы не увидят, что жагунсо убегают в сторону Бенденго. Мальчик стоит рядом, держа свой дробовик, такой длинный, что дуло приходится ему под самый подбородок. Проходит отряд саперов, а за ним наконец появляется головной батальон. Раздаются выстрелы, взвихривается пыль. Меченый, подождав, покуда она осядет, открывает огонь из своего «манлихера» – он верно служит ему еще со времен боя под Уауа – и, тщательно целясь, выпускает одну за другой все шесть пуль. Ряды республиканцев расстроены, свистки офицеров, трубы, вопли и крики сливаются воедино, но вот они, оправившись от первого смятения, по команде своих командиров занимают оборону, припав на колено, открывают ответный огонь. Неистово заливаются горны, требуя подкрепления: можно не сомневаться, что оно вот-вот появится. Меченый слышит, как офицеры приказывают преследовать нападавших, войти в каатингу.
Он перезаряжает винтовку, поднимается и идет на тропу, а следом-его люди. Он снова начинает стрелять по солдатам – они шагах в пятидесяти. Из зарослей появляются новые жагунсо, тоже открывают стрельбу. Солдаты, наконец, решились: бросаются им навстречу. Мальчик, по-прежнему ни на шаг не отходя от Меченого, приставляет дуло дробовика к мочке уха и, зажмурившись, нажимает курок. Кровь течет по щеке.
– Возьми мое ружье, – говорит он. – Сбереги его. Я еще вернусь в Бело-Монте.
Потом ничком бросается на землю, громко и жалобно вопит, закрыв лицо руками. Меченый под свист пуль исчезает в каатинге. Солдаты – их не меньше роты – долго преследуют его, пробиваются сквозь колючие заросли, но в спину им бьют ружья Макамбиры и его людей, и солдаты поворачивают обратно, а следом за ними крадется Меченый. Разделив свой отряд на четыре части, он приказывает обогнать колонну и в лиге от Розарио, возле Байшаса, ударить снова. По дороге только и разговоров, что о мужестве этого мальчишки. Поверят ли собаки, будто они его и ранили? Станут ли допрашивать? Или, разъярившись оттого, что попали в ловушку, зарубят на месте?
Через несколько часов, отдохнув, подкрепившись, пересчитав бойцов-двоих не хватает, одиннадцать ранено, – Меченый и Трещотка выбираются из густого перелеска и по глинистой земле Байшаса идут навстречу еретикам. Окруженный несколькими солдатами, рядом с кавалеристом, который держит в руке конец веревки, ковыляет связанный мальчик, опустив забинтованную голову. «Поверили! – думает Меченый. – Раз он впереди, значит, поверили и заставили вести всю колонну». Какой молодчина! – думает он с нежностью.
Трещотка, толкнув его локтем, шепчет, что войско перестроилось. И правда: теперь впереди развеваются не голубые, а красные и желтые полотнища знамен, вперед выдвинуты и пушки вместе со знаменитым Чудищем. Пушки прикрывают отряд, который на всякий случай прочесывает каатингу: если оставаться на месте, собаки непременно наткнутся на них. Меченый посылает Макамбиру и Фелисио к Раншо-до-Вигарио, где солдаты непременно разобьют лагерь, и жагунсо бесшумно, так, что ни одна ветка не колышется, уползают, скрываются в зарослях. Через несколько минут гремят выстрелы. Неужто обнаружили? Меченый замирает: в пяти шагах от себя он видит конников с длинными пиками – блеск стальных наконечников слепит глаза. При звуках выстрелов солдаты пришпоривают коней, бросают их в галоп. Поют горны. Стрельба становится все чаще. Меченый не смотрит на Трещотку, не оборачивается ни к кому из своих товарищей, которые распластались на земле, вжались в самую гущу переплетенных ветвей, но знает, что полторы сотни его бойцов так же, как он сейчас, лежат, затаив дыхание, думая о Макамбире и Фелисио – должно быть, их сейчас добивают… От орудийного выстрела он вздрагивает всем телом, однако еще больше пугает его крик раненного осколком жагунсо, лежащего неподалеку. Но, наверно, ржание лошадей и громкий разговор всадников заглушили этот крик, и Меченый даже не оборачивается, чтобы выругать раненого. Ружейные выстрелы смолкают.
Проходят часы. Шрам его все сильнее набухает кровью, жжет, пульсирует: словно огненные волны приливают к голове. Меченый неудачно выбрал место: у него за спиной уже дважды прошли солдаты и вооруженные мачете местные – они делают просеку, – прошли так близко, что чуть не наступили на него и на других жагунсо. Чудо? А может быть, эти крестьяне избраны господом? Если обнаружат, живыми не уйти: каатинга полна еретиков, им ничего не стоит окружить их. Их перебьют, и полягут они бесславно, не выполнив то, зачем были посланы, и от этих мыслей все сильнее горит и дергается его шрам. Но теперь уже не двинуться с места.
Смеркается. Меченый насчитал двадцать две подводы, запряженные ослами, – значит, прошла только половина колонны. Пять часов подряд смотрит он на этот неиссякающий поток людей, пушек, животных: ему раньше и в голову не приходило, что на свете такое множество солдат. Красный диск стремительно катится за горизонт: через полчаса будет темно. Меченый приказывает Трещотке взять половину отряда, занять Раншо-до-Вигарио и объясняет, в каких пещерах спрятано оружие. Согнувшись так, что грудь касается колен, жагунсо по трое, по четыре выбираются из редколесья. Сжав Трещотке руку, Меченьш шепчет на прощанье: «Гляди в оба».
Сам он остается на прежнем месте, пока на небе не зажигаются звезды. Он насчитал еще десяток телег, и теперь уже ясно, что ни один батальон не свернул с этого пути. Поднеся к губам деревянную дудку, он коротко свистит. После стольких часов неподвижности все тело ломит. Меченый с силой растирает онемевшие икры, тянется за шляпой, ее нет. Тут он вспоминает, что в Розарио ее сорвала пуля – одна пролетела так близко, что его на миг обожгло раскаленным воздухом.
Переход к Раншо-до-Вигарио – это в двух лигах от Байшаса-долог и тяжек: идут гуськом обочь тропы, ежеминутно останавливаясь, открытые места проползают как дождевые черви. В Раншо появляются за полночь. К тому миссионеру, в честь которого и было названо когда-то это поселение, Меченый не приближается, а сворачивает на запад, отыскивая скалистое ущелье. Там, в пещерах, назначена встреча. Но ждут его не только Жоакин Макамбира и Фелисио, потерявшие в последней стычке еще троих, – Меченый видит перед собой и Жоана Апостола.
Все усаживаются на землю, вокруг плошки, и Меченый пьет солоноватую воду – ее вкус кажется ему неземным, – набивает рот жаренной в оливковом масле фасолью, одновременно рассказывая Жоану все, что видел и сделал, все, чего он боялся, все, о чем тревожился после того, как вывел свой отряд из Канудоса. Жоан слушает не перебивая, а вопросы задает, лишь когда Меченый жует или глотает. Рядом Трещотка, Мане Куадрадо, старый Макамбира – этот то и дело вмешивается в разговор, ему не терпится рассказать о Чудище. Остальные вповалку спят у входа в пещеру. Ночь выдалась ясная, звенят цикады. Жоан Апостол рассказывает, что та колонна, которая поднимается к городу из Сержипе и Жеремоабо, вдвое меньше этой-в ней тысячи две. Педран и братья Виланова ждут республиканцев в Кокоробо. «Лучше места не найдешь. Но дела невеселые. Вот уже три дня весь Бело-Монте роет окопы на тот случай, если они все же прорвутся к городу», – говорит он и потом переходит к главному: если колонна добралась до Раншо-до-Вигарио, завтра утром она перевалит через хребты сьерры Анжико, а иначе им придется отмахать еще лиг десять к западу: ближе нет тропы, по которой прошли бы орудия.
– Вот после Анжико и начнется самое интересное, – бурчит Меченый.
Жоан Апостол, как всегда, чертит по земле острием своего ножа.
– Если повернут на Таболериньо, пиши пропало. Мы оттянули почти всех к Фавеле.
Меченый представляет себе развилку дорог у каменистого склона Анжико. Не пойдут к Питомбасу – значит, не выйдут к Фавеле. А зачем им Питомбас? Вполне могут направиться по другой дороге – той, которая приведет их к склонам Камбайо и Таболериньо.
– Не направятся, если напорются на огонь, – поясняет Жоан Апостол, поднося плошку поближе к проведенной по земле линии. – А как напорются, поневоле придется идти на Питомбас и Умбурунас.
– Ладно. Мы встретим их у Анжико, – говорит Меченый. – Будем бить справа: они поймут, что дорога перерезана.
– Это еще не все, – продолжает Жоан Апостол. – Потом вы должны поспеть на выручку к Жоану Большому, в Риашо: как раз там людей мало.
Жоан Апостол видит, что Меченый, сморенный усталостью и тревогой, засыпает, склонив голову на плечо Трещотке. Тот осторожно укладывает его на землю, отставив в сторонку «манлихер» и дробовик, который, выполняя просьбу мальчишки, Меченый носит за спиной. Произнеся скороговоркой: «Благословен будь Иисус Христос Наставник», Жоан Апостол уходит.
Меченый просыпается, когда вокруг еще глубокая ночь и только над гребнем гор чуть брезжит рассвет. Он расталкивает Трещотку, Фелисио, Мане Куадрадо, старого Макамбиру, ночевавших в той же пещере. Вниз по склонам сьерры разливается голубоватая заря; жагунсо набивают опустевшие после боя в Розарио патронташи: каждый получает по триста патронов. Меченый заставляет их повторить, что кому надлежит делать. Четыре отряда выступают порознь.
Меченый карабкается по скалам сьерры Анжико – ему первому предстоит ударить по солдатам, заманить их до самого Питомбаса, где к тому времени уже укрепятся другие, – и слышит вдалеке трубы. Колонна выступила. Меченый, расставив своих людей вдоль тропы, прячется у самого склона, в том месте, которое солдаты никак не смогут миновать. Остальные скрываются среди кустов, запирая развилку дороги. Меченый снова втолковывает им, что теперь надо будет принять бой, а уж потом изобразить панику и бегство. Еретики должны поверить, что перед ними сотни мятежников. Пусть преследуют их до Питомбаса. Один из тех двоих, кого он оставил на гребне, сообщает, что появился разъезд. Шестерых всадников пропускают без выстрела. Склон и так скользкий, а по утрам от росы – особенно: лошади припадают на передние ноги. За этим патрулем появляются еще два, а за ними – рота саперов с лопатами, пилами, кирками. Второй патруль трусит по направлению к Камбайо. Это скверно. Может, вся колонна пойдет туда? Следом за саперами почти тотчас показываются передовые отряды, наступают на пятки тем, кто расчищает дорогу. Неужели все девять колонн идут так кучно?
Меченый уже прилаживает приклад к плечу, целится в пожилого кавалериста – это, наверно, командир, – когда раздается выстрел, другой, потом залп. Стреляет и он. Солдаты сбиваются в кучу. Кто же это открыл огонь без команды? Он стреляет не торопясь, тщательно целится и думает, что по оплошности кого-то из его людей псы успели убраться с открытого места почти без потерь.
Выстрелы смолкают – стрелять пока не в кого. На вершине блестят штыки, виднеются красно-синие кепи. Солдаты залегли за камнями, высматривают их. Меченый слышит лязг, топот, голоса людей, лошадиное ржание, брань. Внезапно по откосу слетает вниз целый взвод кавалеристов во главе с офицером, который машет саблей, указывая на каатингу. Меченый видит, как он безжалостно вонзает шпоры в бока своей лошади, а та бьет копытами, горячится. Несмотря на частый огонь жагунсо, всадники проскакивают опасное место, но в каатинге все как один валятся с седел. Раненый офицер хрипло кричит: «Трусы! Где вы там прячетесь?! Покажитесь!» «Показаться, чтоб ты меня убил? – думает Меченый. – Вот что по-ихнему означает храбрость. Вот дураки-то, даром что безбожники». Он перезаряжает раскалившееся от непрестанной стрельбы ружье. Поляна между каатингой и склоном снова заполняется солдатами-их не меньше сотни, а может, и полторы. Меченьш снова неторопливо целится и стреляет.
Краем глаза он видит одного из своих людей: тот катается по земле, сцепившись с солдатом. Как он сюда попал? По старой бандитской привычке Меченый берет в зубы нож. Рубец на лице снова дает о себе знать. Совсем рядом слышатся оглушительные крики: «Да здравствует Республика! Да здравствует маршал Флориано! Смерть англичанам!» Мятежники отвечают: «Смерть Антихристу! Да здравствует Наставник! Да здравствует Бело-Монте!»
«Долго не продержимся», – говорит ему Трещотка. Вниз по склону катится плотный вал – солдаты, телеги, пушка, кавалеристы: их прикрывают две роты, ведущие по каатинге частый огонь. Они тычут штыками в густой кустарник, надеясь обнаружить невидимого врага. «Если сейчас не уйдем, поляжем все до последнего», – твердит Трещотка, но по голосу его не заметно, что он испуган. Надо прежде убедиться, что псы двигаются на Питомбас. Да, это так: все, кроме тех, кто шарит по кустам, идут прямо на север, ни один ручеек от этой реки разноцветных мундиров не течет к западу. Меченый выпускает последние пули, вынимает изо рта нож, изо всех сил дует в тростниковую свирель. В ту же минуту отовсюду к нему спешат жагунсо – бегут, ползут, пятятся, выбираются из своих засад, прыжками пересекая открытые места и снова припадая к земле иногда у самых ног врага. «Гляди-ка, все целы», – думает он удивленно. Снова засвистев, он вместе с Трещоткой начинает отход-самое время. Они бегут, то и дело меняя направление, петляя, круто сворачивая, внезапно останавливаясь, чтобы не попасть на прицел: справа и слева он видит солдат – они вскидывают винтовки или, взяв их наперевес, преследуют жагунсо. Меченый во весь дух мчится по каатинге. И снова вспоминает вдруг ту женщину и то, что из-за нее погибли двое, и думает: может, она приносит несчастье?
Он уже выдохся, сердце вот-вот разорвется, Трещотка тоже дышит как загнанный конь. Хорошо, что он рядом – старый друг, верный товарищ, все понимающий без слов. Внезапно он видит перед собой четыре мундира, четыре направленных на него винтовки. «Стреляй!»-кричит он и, кинувшись наземь, откатывается в сторону. Двое, должно быть, успели выстрелить. Вскочив на ноги, он целится в солдат, бегущих к нему, но патрон в его «манлихере» перекосило, боек щелкает вхолостую.
Возле самого уха свистит пуля, и один из солдат, схватившись за живот, падает. «Да, Трещотка, пропал бы я без тебя», – успевает он подумать, а потом, схватив винтовку за ствол, как дубину, бросается на троих солдат, которые чуть замешкались при виде раненого товарища. Меченый наотмашь бьет одного из них, двое других наваливаются на него. Меченый чувствует удар и жгучую боль. Но лицо солдата вдруг заливается кровью, он кричит. Это опять подоспел Трещотка. Справиться с солдатом – худеньким, взмокшим от пота, в толстом мундире, связывающем движения, – труда не составляет. Меченый выбивает у него из рук винтовку, и солдат удирает. Трещотка борется со своим противником. Улучив момент, Меченый по рукоятку вонзает нож ему в шею, солдат хрипит, дергается и замирает. На лице у Трещотки несколько кровоподтеков, у Меченого кровоточит плечо. Разорвав рубаху убитого, Трещотка залепляет рану и туго перевязывает. «Ты мне приносишь удачу, Трещотка», – говорит Меченый. «Ага», – кивает тот. Теперь не очень-то побежишь: каждый несет, кроме своего оружия, солдатские винтовки и ранцы.
Вскоре они снова слышат стрельбу, усиливающуюся с каждой минутой. Это авангард наткнулся в Питомбасе на отряд Фелисио. Меченый представляет ярость солдат, обнаруживших развешанные по деревьям мундиры, кепи, сапоги, ремни еретиков Живореза, останки их тел, над которыми кружатся урубу. Выстрелы не смолкают, и Трещотка говорит: «Видать, они патронов не жалеют, лупят почем зря. Нам бы так». Внезапно наступает тишина: значит, Фелисио со своими начал отступать, заманивая колонну к Умбурунасу, где старый Макамбира и Мане Куадрадо снова обрушат на нее град пуль.
Чуть передохнув – тяжелые солдатские ружья и ранцы оттягивают плечи, – Меченый и Трещотка входят в окружающую Питомбас каатингу, полную жагунсо. Кое-кто еще постреливает по солдатам, но они, не обращая на это внимания, шагают в клубах желтоватой пыли к глубокой котловине – пересохшему руслу реки, – которую сертанцы называют дорогой Умбурунас.
– Улыбнись, Меченый, – говорит Трещотка. – Не так уж тебе больно, чтобы ты улыбнуться не мог.
Меченый, снова засвистав в свою дудку, дает о себе знать. Теперь и впрямь можно улыбнуться. Разве Антихристово воинство батальон за батальоном не втягивается за гребень горы, на Умбурунас? Разве не приведет их эта дорога прямиком на Фавелу?
Они с Трещоткой стоят на лесистом выступе, нависающем над скалами, – стоят открыто: во-первых, они в «мертвом пространстве», а во-вторых, солнце бьет солдатам прямо в глаза. Сероватая земля внизу расцвечена красно-синими пятнами мундиров. Время от времени где-то постреливают. Жагунсо подползают к ним, выныривая из трещин в скалах, спрыгивая с вершин деревьев, обступают их, Меченый жадно припадает губами к протянутому кем-то бурдюку с молоком, и молоко белой струйкой течет с уголков рта. Никто не спрашивает его о ране, никто даже не смотрит на нее, точно это неприлично. Меченый засовывает в рот пригоршню плодов – мангаб, умбу, кишаб. Двое запыхавшихся разведчиков, которых оставил здесь Фелисио, перед тем как идти на выручку к Жоакину Макамбире и Мане Куадрадо, рассказывают ему, что республиканцы замешкались под огнем – решили, наверно, что не стоит лезть наверх, под пули, а может, решили не связываться с жалкой кучкой мятежников. Однако, когда Фелисио со своими выдвинулся к самой лощине и псы начали падать один за другим, все-таки послали наверх две роты. Те пытались влезть, жагунсо отбивались, потом солдаты все же прорвались в нескольких местах и скрылись в лесу. Через некоторое время Фелисио отошел.
– Совсем недавно, – говорит один из гонцов, – ими тут прямо кишмя кишело.
Трещотка пересчитывает уцелевших – тридцать пять человек. Ждать остальных?
– Нет. Времени мало. Нам пора.
Одного парня он оставляет направлять следом за ними отставших, раздает трофейные винтовки и ранцы и по краю обрыва идет навстречу Мане, Макамбире и Фелисио. Он отдохнул и подкрепился – теперь совсем другое дело: и тело не так ломит, и рана утихла. Он идет по извилистой тропинке скорым шагом, не пригибаясь, а у ног его движется колонна. Голова, наверно, уже в Фавеле, потому что ее не видно, а просматривается тут все как на ладони. Поток людей, лошадей, повозок, орудийных запряжек нескончаем. «Похожа на гремучую змею, – думает Меченый, – каждый батальон как кольцо, мундиры – чешуя, а порох их пушек – это яд, которым она отравляет свои жертвы». Меченый думает, что, когда они снова свидятся, он расскажет об этом той женщине.
Он снова слышит выстрелы. Все получилось в точности, как загадывал Жоан Апостол. Со скал Умбурунаса по солдатам ведут огонь, еще усилие-и хвост змеи вползет на Фавелу. Огибая гору, вверх скачут кавалеристы. Меченьш стреляет, целясь в лошадей, чтобы свалить их в пропасть. Какие славные лошадки, как легко они взлетают на такую крутизну! Две упали, но остальные продолжают подъем. Меченый приказывает отступать и думает на бегу, что его людям, должно быть, обидно: он их лишил верной победы.
Но когда они подходят наконец к тем лощинам, где на гребнях залегли жагунсо, Меченый видит, что положение их далеко не легкое. Он не сразу находит старого Макамбиру, а когда все-таки находит, тот сообщает ему, что республиканцы бьют по склонам из пушек и что каждая проходящая мимо часть выделяет для обстрела свежие роты. «Много наших полегло», – говорит старик, с силой проталкивая шомпол в ствол своего ружья, осторожно подсыпая на полку свежего пороха. «Человек, наверно, двадцать, – ворчит он. – Не знаю, сколько нас останется при следующем обстреле. Что Делать?»
Меченый видит совсем невдалеке цепь гор – это и есть Фавела, – а за нею вершину Монте-Марио. Эти горы – серые и желто-бурые – внезапно стали синеватыми, красноватыми, зеленоватыми и покрыты какой-то шевелящейся массой – вроде бы личинки.
– Они поднимаются уже часа три-четыре, – слышит он голос Макамбиры. – Даже пушки взволокли. И Чудище тоже.
– Ну, значит, мы свое дело сделали, – говорит Меченый. – Пойдем теперь, поможем другим.
Сестры Асунсьон и Антония Виланова предложили Журеме пойти вместе с ними кормить жагунсо, поджидавших солдат в Трабубу и Кокоробо, и она согласилась– согласилась так же бездумно и равнодушно, как на все, что она делала в последнее время. Карлик выругал ее, а подслепый не то застонал, не то закряхтел: этот странный горловой звук он издавал всякий раз, когда его что-нибудь пугало. За два месяца, проведенные в Канудосе, они не разлучались ни на минуту.
Журема думала оставить их в городе, но, когда караван, состоявший из четырех вьючных мулов, двадцати носильщиков и десятка женщин, двинулся в сторону Жеремоабо, ее спутники оказались рядом с нею. Никому не было дела до этих чужаков, которые не могли ни сражаться, ни рыть окопы. Проходя мимо заново отстроенных корралей, где опять, как когда-то, блеяли козы, люди затянули псалом – говорили, что псалмы эти и гимны сочиняет Блаженненький. Журема шла молча; сквозь тонкую кожу сандалий вонзались ей в подошвы острые камни. Карлик пел вместе со всеми. Подслепый напряженно глядел себе под ноги, придерживая на переносице черепаховую оправу, где еще оставались осколки разбитого стекла. С недавних пор этот человек с развинченной походкой, у которого костей, казалось, было больше, чем у всех прочих, который, хоть и носил на носу это странное сооружение, поминутно натыкался на людей и предметы, стал отвлекать Журему от печальных мыслей о злосчастной судьбе. Сделавшись за эти недели его глазами, его поводырем, его утешением и защитой, она начала испытывать к нему материнское чувство – точно играла в какую-то игру, воображая, что этот верзила – ее сын. «Сыночка бог послал», – думала она, едва удерживаясь от смеха. Много странных людей довелось ей узнать в последнее время – она раньше и не подозревала, что бывают такие, как Галилео Галль, цирковые уроды или этот недоумок. Вот он опять споткнулся, чуть не полетел.
Время от времени к ним навстречу спускались с гор воины Католической стражи, и тогда они останавливались, раздавали им патроны и еду – фаринью, рападуру, вяленое мясо, плоды. Иногда попадались гонцы – на минуту замедляя бег, они перебрасывались двумя-тремя словами с Антонио Вилановой, и чем чаще они встречались, тем жарче становился шепот женщин о войне, о новом появлении псов: на Бело-Монте идут два войска – одно из Кеймадаса и Монте-Санто, другое из Сержипе и Жеремоабо. Сотни жагунсо двинулись навстречу, и каждый вечер, во время проповедей, на которые Журема ходила неукоснительно, Наставник призывал молиться за них. От близости новой войны в городе было тревожно. Одно хорошо: пропал куда-то и больше не показывался тот коренастый и могучий кабокло со шрамом – его взгляды пугали и смущали Журему.
В Трабубу они пришли к вечеру. Роздали еду жагунсо, которые лежали между скал. Три женщины остались с ними, а Антонио Виланова немедля тронулся дальше – в Кокоробо. Двигались уже впотьмах, и Журема взяла подслепого за руку, но он все равно спотыкался на каждом шагу, так что Антонио Виланова разрешил ему сесть на мула, поверх мешков с маисовой мукой. У подножия Кокоробо к ним навстречу вышел Педран, светлокожий, немолодой мулат почти такого же непомерного роста, как Жоан Большой, с допотопным мушкетом на плече – рассказывали, что он не расставался с ним, даже ложась спать. Педран был бос, в штанах до щиколотки, в жилете на голое тело, открывавшем толстые мускулистые ручищи. Он то и дело почесывал круглый, как шар, живот. Журема в свое время наслушалась историй о бесчинствах, которые он со своими отпетыми головорезами творил в Варзеа-де-Эме, и сейчас не могла смотреть на него без содрогания. Хотя и он, и Жоан Апостол, и Меченый стали праведниками, в их присутствии она всегда чувствовала себя как-то неуверенно, словно рядом оказался ягуар, змея или тарантул, – вдруг вспомнят, кто они есть, вернутся к своей природе, загрызут, ужалят, укусят.
Но теперь Педран, наполовину скрытый тьмой, выглядел безобидно. Он о чем-то разговаривал с Антонио Вилановой и его братом Онорио, неслышно, как привидение, вынырнувшим из-за скал. Следом появились, замелькали фигуры жагунсо, которые принимали у носильщиков их груз. Журема стала помогать тем, кто разжигал костры. Мужчины вскрывали ящики с патронами, отмеряли порох, раздавали мотки запальных шнуров. Женщины – и среди них Журема – начали готовить ужин. Жагунсо были так голодны, что едва могли дождаться, пока закипит вода в котлах. Собравшись вокруг Асунсьон, они протягивали ей манерки и консервные банки – она тотчас наполняла их маниоковой кашей, – толкались, галдели, отпихивали друг друга, покуда Педран, прикрикнув, не восстановил порядок.
Работы хватило на всю ночь: снова и снова кипятилась вода, жарилось мясо, подогревалась фасоль. У костров стояли очереди неотличимых один от другого людей: они подходили группами по десять, по пятнадцать человек, некоторые, узнав в поварихах своих жен, брали их за руку, отводили в сторонку поговорить. Почему ни ей, ни Руфино никогда в голову не приходило, что можно, как сделали многие, взять и уйти в Канудос? Был бы сейчас жив…
Загремел гром. Странно – небо чистое, дождь не собирается. Потом она сообразила, что это пушечный выстрел: Педран и братья Виланова приказали залить костры, а жагунсо, еще доедавшим свой ужин, – разойтись по местам. Сами они продолжали беседу. Педран сказал, что еретики сейчас возле Канче, сюда придут еще не скоро, потому что по ночам не ходят– он следил за ними от самого Симон-Диаса и выучил все их повадки. Чуть стемнело – ставят часовых, разбивают лагерь, ложатся спать. А на рассвете, перед тем как выступить, стреляют в воздух из пушки. Должно быть, сейчас они выходят из Канче.
– Сколько их? – перебил его прозвучавший откуда-то с земли голос, похожий на клекот птицы. – Много?
Журема увидела, как выросла между нею и двумя мужчинами долговязая нескладная фигура. Подслепый через свое разбитое стеклышко пытался что-то разглядеть. Братья и Педран рассмеялись, а следом за ними и женщины, соскребавшие остатки еды со стенок котлов, собиравшие горшки. Она сама едва сдержалась. Ей стало жаль его. Свет, наверно, не видывал большего труса и недотепу. Все его страшит – и люди, которые до него дотрагиваются, и плаксивые паралитики, и больные проказой, и потерявшие рассудок, и мышка, прошмыгнувшая по полу. Что бы ни случилось, он сразу же кривит лицо, жалобно вскрикивает, ищет ее руку.
– Не знаю, не считал! – хохоча, ответил Педран. – Зачем считать, все равно всех перебьем.
Снова раздался смех. Небо стало светлеть.
– Женщинам бы уйти отсюда, – сказал Онорио. Он, как и брат, был в сапогах, с ружьем за спиной, с револьвером на поясе. Братья Виланова и одеждой своей, и манерой выражаться, и даже внешностью казались Журеме совсем непохожими на остальных жителей Канудоса, но этого вроде бы никто не замечал, все обращались к ним запросто.
Педран, вмиг позабыв о подслепом, кивнул женщинам– идите, мол, за мной. Половина носильщиков уже поднялась на вершину, но остальные со своими тюками были еще здесь. За горной грядой Кокоробо разливалась алая заря. Когда двинулись в путь, за линию траншей, подслепый продолжал сидеть как сидел, вертя головой из стороны в сторону. Журема прикоснулась к его влажной ладони. Подвижные, стеклянно поблескивающие глаза взглянули на нее благодарно. «Пойдем, – сказал Журема, поднимая его. – Все уже ушли». С трудом удалось добудиться Карлика – он спал как убитый.
Когда они добрались наконец почти до самой вершины, куда не долетали пули, внизу уже шел бой: республиканцы прошли по узкой расщелине между скал. Братья Виланова и Педран исчезли, а женщины, Карлик и подслепый, прислушиваясь к перестрелке, остались. Журема тоже слушала отдаленный грохот и думала, что, наверно, ветер относит звук. Ей ничего не было видно из-за покрытой плесенью скалы, и казалось, что война идет не в двух шагах от нее, а где-то в дальней дали. «Много их?»-пробормотал подслепый, продолжая стискивать ее руку. «Не знаю», – ответила она, высвободилась и пошла помочь сестрам Виланова, которые снимали с мулов вьюки и раскладывали на земле съестные припасы, кувшины с водой, корпию и ветошь для перевязок, мази и лекарства, уложенные аптекарем в один из ящиков. Карлик полез по склону. Подслепый сел на землю, закрыл лицо руками, как будто плача. Но когда кто-то из женщин крикнул ему, что надо собрать веток, устроить навес, он живо вскочил на ноги. Журема видела, как он шарил по земле, собирая ветки, траву, листья у себя под ногами, бродил по поляне, спотыкался, падал, вновь вставал, разглядывал в свое битое стеклышко землю и был так забавен, что женщины, тыча в подслепого пальцами, засмеялись. Карлик между тем исчез за камнями.
Внезапно гром выстрелов усилился и приблизился. Женщины замерли. Они позабыли о чудаке, потому что частые выстрелы, доносившиеся с противоположного склона, предназначались их мужьям, отцам и сыновьям. Перед Журемой опять мелькнуло лицо Руфино, и она прикусила губу. Огонь приводил ее в замешательство, но страшно ей не было. Ей казалось, что война не имеет к ней отношения и потому пули пролетят мимо. В изнеможении она села на землю, притулилась к скале, вроде бы заснула или впала в забытье; она слышала выстрелы, от которых содрогалась гора, и вспоминала другие выстрелы, прозвучавшие в Кеймадасе, на рассвете, в тот день, когда едва не погибла от пуль капангов, когда чужестранец со странным выговором изнасиловал ее. Ей снилось это, и во сне, зная, что должно произойти, она молила его не трогать, пощадить, не губить ее, и Руфино, и самого себя, но он не понимал языка, на котором она говорила, не слушал ее, не слушался.
Когда она очнулась, у ног ее сидел подслепый и глядел на нее, как цирковой Дурачок. Двое жагунсо жадно пили, передавая друг другу большой глиняный кувшин, вокруг стояли женщины. Журема встала, огляделась. Карлик еще не вернулся. От грохота закладывало уши. Жагунсо пришли за патронами, оба едва дышали от усталости и напряжения. Весь склон завален трупами псов: перебили их тысячи, а они все лезут, но даже до середины не продвинулись. Говоривший, небольшого роста человек с клочковатой седеющей бородой, пожал плечами: их столько, что не сдержать. А вот у наших патроны кончаются.
– Что будет, если займут склон? – услышала Журема шепот подслепого.
– В Трабубу их не отобьют, – заперхал второй жагунсо. – Там и народу-то никого не осталось: все пошли нас выручать.
После этих слов оба как-то заторопились, пробормотали: «Благословен будь Иисус Христос», скользнули за скалы и исчезли. Сестры Виланова сказали, что надо бы разогреть еду – скоро могут прийти бойцы. Журема взялась им помогать. Подслепый, дрожа, цеплялся за ее юбку. Она понимала, какой ужас он испытывает при мысли о том, что с этих валунов в любую минуту могут посыпаться вниз люди в мундирах, огнем и железом сметая все на своем пути. Кроме ружейных выстрелов слышались теперь и орудийные залпы, и после каждого со склонов, точно при землетрясении, срывались камни. Журема вспомнила, как маялся ее бедный сыночек все эти дни, не зная, что делать – оставаться или бежать из Канудоса. Мысль о бегстве не давала ему покоя, и по ночам, лежа в арсенале на полу, под храп семейства Виланова он шептал ей и Карлику: надо бежать в Кумбе, в Монте-Санто, в Жеремоабо, куда угодно, только бы дать знать своим, что он жив. Но как, если выход из города запрещен? Как идти ему, полуслепому, в одиночку? Догонят и убьют. Не раз во время этих полуночных бесед он принимался уговаривать Журему довести его до какой-нибудь деревни, где он наймет проводника. Он обещал ей за это все, что она пожелает, но через минуту сам спохватывался, что идти некуда. Догонят и убьют. Раньше его пугали мятежники, а сейчас солдаты. «Бедненький», – подумала Журема. Ей было грустно и тяжко. Убьют ли ее? Не все ли равно? Может, и правда, что по смерти праведника душу его уносят ангелы? Как бы там ни было, смерть станет для нее отдохновением, она уснет тихим сном без страшных сновидений. Смерть не может быть хуже того, чем стала после событий в Кеймадасе ее жизнь.
Женщины разом выпрямились. Журема взглянула туда же, куда смотрели они: вниз по откосу неслись человек десять или двенадцать жагунсо. Кругом стоял такой грохот, что Журеме показалось – снаряды взрываются у нее в голове. Вместе с другими она подбежала к жагунсо – их послали за патронами: нечем стрелять! Когда же Асунсьон отвечала, что патронов нет, последний ящик забрали те двое, жагунсо переглянулись, и один, злобно сплюнув, растер плевок подошвой. Их хотели покормить, но они только попросили воды, напились, передавая кувшин из рук в руки, и побежали вверх по склону. И пока они пили, и потом, когда они заторопились обратно, женщины неотрывно глядели на них – хмурых, взмокших, со вздувшимися на шее жилами, с налитыми кровью глазами – и не произносили ни слова. Один из них на бегу обернулся к ним:
– Ступайте в Бело-Монте. Нам не выстоять. Прут и прут, а стрелять нечем.
Постояв минутку в раздумье, женщины тоже бегом кинулись-но не к мулам, а следом за жагунсо, наверх. Журема растерялась. Они не сдуру пошли туда, где убивают: там их мужья, и они хотят знать, живы ли они еще. Недолго думая, она побежала за ними, крикнув подслепому – он так и застыл с разинутым ртом, – чтобы ждал ее.
Взбираясь по склону, она окровенила ладони, два раза упала. Подъем был крут; сердце колотилось, не хватало воздуха. Наверху она увидела свинцово-серые, бурые, оранжевые облака: ветер гонял их по небу, сбивал в кучу и снова раздирал в клочья. Кроме выстрелов, которые трещали теперь повсюду, она услышала и голоса, выкрикивавшие что-то непонятное. Она на четвереньках сползла вниз по травянистому откосу, всмотрелась, увидела два валуна – один на другом – и густую завесу пыли. Поняла, догадалась: жагунсо были рядом – они лежали, затаившись в ямах, втиснувшись в самую гущу кактусов, прижавшись к склону так, что заметить их было трудно. Должно быть, на склонах других гор, сплошь затянутых красноватой пылью, тоже прятались, вжимались в землю, стреляли мятежники. Журеме почудилось, что она сейчас оглохнет, и этот грохот – последнее, что доведется ей услышать.
Тут она поняла, что темное пятно в пятидесяти шагах от нее – не рощица, как ей почудилось сначала, а солдаты. Да, это были они: пятно ползло вверх, приближалось, поблескивало, посверкивало, искрило красными звездочками-должно быть, это были штыки, клинки сабель, вспышки выстрелов. Журема стала различать лица – они то появлялись, то пропадали. Она огляделась по сторонам: справа солдаты уже поравнялись с нею. Журема ощутила какой-то ком в желудке, подступила тошнота, и ее вырвало. Она стояла на пригорке совсем одна, и накатывающий вал разноцветных мундиров должен был вот-вот поглотить ее. Подчинившись безотчетному побуждению, она присела и на заду соскользнула вниз, туда, где заметила в окопе троих жагунсо – двое были в кожаных шляпах, один – в соломенной. «Не стреляйте, не стреляйте!» – голосила она, катясь по откосу. Но когда, перевалившись через сложенный из камней бруствер, она упала в окоп, никто даже не повернул к ней головы. Тут только она поняла, что двое из троих уже были мертвы. Лицо одного, иссеченное осколками разорвавшегося поблизости снаряда, застыло неподвижной кровавой маской. Он обнимал другого – у того мухи набились в открытый рот, сплошь залепили глаза. Двое убитых были похожи на те валуны, за которыми так недавно пряталась Журема. Третий жагунсо через минуту искоса взглянул на нее. Зажмурив левый глаз, он целился, вслух считая перед тем, как нажать на спуск, и сильная отдача ударяла его в плечо. Продолжая целиться, он зашевелил губами, но слов Журема не разобрала. Подползла поближе. В ушах у нее стоял звон, и ничего, кроме этого звона, она не слышала. Жагунсо куда-то показывал, и она наконец поняла, что он просил подать ему сумку одного из убитых. Она протянула ее, и жагунсо, усевшись по-турецки, стал чистить и заряжать свое ружье так спокойно и размеренно, словно времени у него было с избытком.
– Солдаты! – закричала Журема. – Боже мой, что же это будет?!
Но жагунсо в ответ только пожал плечами и снова примостился в окопе, высунув дуло за бруствер. Выскочить? Кинуться назад? Бежать в Канудос? Тело было как чужое, ноги подгибались, и она поняла, что ей не встать – сейчас же упадет. Почему эти люди с ружьями наперевес еще не вскочили к ним в окоп-ведь они были совсем рядом? Жагунсо снова задвигал губами, но она по-прежнему слышала только смутный звенящий гул, который теперь прорезали резкие металлические звуки. Трубы?
– Не слышу, не слышу! – завопила она изо всей мочи. – Я оглохла!
Жагунсо кивнул и ткнул пальцем в сторону солдат. Тут только она разглядела, что он молод, с зеленовато-бледным лицом, с длинными кудрявыми волосами, падавшими из-под шляпы. На запястье у него она заметила синий браслет Католической стражи. «Что такое?» – выкрикнула она. Парень показал: мол, высунься за бруствер. Оттолкнув труп, она приникла к бойнице-щели, оставленной между камнями. Солдаты были теперь ниже – значит, жагунсо хотел сказать, что они уходят. «Почему ж уходят, раз победили?» – подумала она, глядя, как фигуры солдат исчезают за изгибом склона. Почему ж уходят, вместо того чтобы влезть наверх и перебить уцелевших?
Услыхав сигнал к отступлению, сержант 1-й роты 22-го батальона Фруктуозо Медрадо ушам своим не поверил. Взвод егерей, которым он командует, штыковой атакой – пятой за сегодня-на западный склон Кокоробо расчистил дорогу и роте, и батальону. И вот теперь, когда занято уже три четверти склона, когда англичане выбиты из нор, откуда они стреляли в патриотов, приказывают отходить. Сержант вроде умом не обижен, но понять этого не может. Однако горны настойчиво зовут назад. Его взвод – одиннадцать запыленных и перепачканных парней-глядит на сержанта с недоумением. Что там, в штабе, спятили? Победа, считай, в кармане – надо только очистить вершину, англичан осталось всего ничего, патронов у них нет; вот они стоят на гребне, размахивают ножами и мачете, бросают камни, но не стреляют – стрелять им нечем. «А я еще не убил своего англичанина», – думает сержант Медрадо.
– Первый взвод! Оглохли, что ли? Вам особое приглашение надо? – кричит командир роты капитан Алмейда, как из-под земли вырастая рядом.
– Первый взвод! Отходим! – немедленно подает команду сержант, и одиннадцать солдат бегут вниз по откосу.
Но сам Медрадо не торопится и старается держаться поближе к капитану.
– Очень странный приказ, господин капитан, – шепчет он ему на ухо. – И зачем сейчас отступать?… Не понимаю.
– Наше дело – не понимать, а исполнять, – обрывает его командир роты; он скользит по склону на каблуках, опираясь на саблю как на посох. Но через минуту, и не думая скрывать свой гнев, добавляет: – Я сам ни черта не понимаю! Делать-то уж было нечего, приколоть эту шваль – и все!
Сержант Медрадо любит военную службу всем сердцем, но есть в ней все-таки одно неудобство – необъяснимые приказы начальства: разорвись, а не поймешь. Пять раз пытались сегодня взять Кокоробо, но он нисколько не устал, хотя в бою уже шесть часов, с рассвета, с той минуты, когда его батальон, наступавший в авангарде колонны, был внезапно встречен плотным ружейным огнем. Во время первой атаки его взвод шел за 3-й ротой, и сержант видел, как егеря прапорщика Сепулведы заметались под хлещущим неведомо откуда свинцом. Вторая атака тоже захлебнулась– слишком велики были потери. В третий раз вперед пошли два батальона Шестой бригады – 26-й и 32-й, – а роте капитана Алмейды полковник Карлос Мария де Силва Тельес поручил обойти мятежников и ударить с тыла. Из этого тоже ничего не вышло: когда вскарабкались на отроги, выяснилось, что мятежники прорубили проход в колючих зарослях и ушли. На обратном пути сержант вдруг почувствовал, как обожгло руку-пуля срезала кончик мизинца. Боль была пустячная, и пока фельдшер бинтовал ему кисть, сержант отпускал громогласные шутки, стараясь развеселить раненых, ожидавших своей очереди. Он остался в строю и в четвертую атаку пошел своей волей: говорил, что желает расплатиться за покалеченный палец и убить англичанина. На этот раз одолели половину подъема, и опять пришлось отойти из-за потерь. Но в пятой атаке мятежников оттеснили наконец по всему фронту. Так зачем же приказали отход? Может, решили двинуть Пятую бригаду, чтоб вся слава досталась полковнику Донасиано де Араужо Пантохе, любимчику генерала Саваже? «Весьма возможно», – бурчит капитан Алмейда.
Но внизу, у подножия, где выстраиваются, теснясь, роты, где ездовые запрягают лошадей, которые потащат орудия, телеги и санитарные двуколки, где вразнобой– каждый о своем – поют горны, где стонут раненые, сержант Медрадо узнает, по какой причине велено отходить. Колонна, наступавшая из Кеймадаса и Монте-Санто, попала в ловушку, и они теперь, вместо того чтобы ворваться в город с севера, должны совершить марш-бросок, помочь товарищам.
Сержант в армии с четырнадцати лет, участвовал в войне с Парагваем, подавлял смуты, которые одна за другой вспыхивали на Юге после отречения императора; он понимает, каково это: марш-бросок по незнакомой местности после целого дня боев. И каких боев! Бандиты, надо отдать им должное, дерутся как черти. От артиллерийского огня не бегут, поджидают, когда солдаты подойдут поближе, кидаются врукопашную, режут, сволочи, не хуже парагвайцев. Ему-то что: глотнул воды, пожевал сухарь-и опять свеж и бодр, а вот солдатам из его взвода приходится тяжко. Все они новобранцы, призваны в Баже полгода назад, сегодня было их боевое крещение. Однако все держались молодцом, никто вроде бы труса не праздновал. Может, это оттого, что взводного они боятся больше, чем англичан? Сержант Медрадо с подчиненными крут и на руку тяжел. Уставных наказаний – дневальство не в очередь, гауптвахта или розги-он не признает: предпочитает смазать провинившегося по уху, отвесить затрещину, пнуть в зад или загнать в вонючую лужу, где копошатся свиньи. Солдаты у него обучены на славу: они это сегодня доказали-ни единой царапины. Один только рядовой Коринтио упал на камни, разбил колено, теперь хромает. А он и так самый хилый во взводе, того и гляди переломится под ранцем. Славный малый этот Коринтио, усердный, почтительный, услужливый. Сержант Медрадо делает ему разного рода потачки и послабления-как-никак муж Флоризы. При одной только мысли о ней у сержанта начинает зудеть где не надо, и он похохатывает про себя: «Родится же на свет такая баба, а! Такая баба, что ни в разлуке, ни на войне от нее не отделаешься, захочешь – не позабудешь». От таких несвоевременных ощущений сержанту хочется засмеяться в полный голос. Он поглядывает на Коринтио, который ковыляет, согнувшись под ранцем, и ему вспоминается тот день, когда он заявился к прачке Флоризе и сказал ей так: «Вот что, Флориза, или пустишь меня к себе в постель, или твой Коринтио сгниет в казарме без увольнений, замучаю нарядами». Целый месяц ломалась прачка Флориза, потом наконец уступила – сначала потому, что без мужа соскучилась, а потом уж стала привечать сержанта просто так-видно, пришелся ей по вкусу. Фруктуозо захаживает к ней домой, или же они встречаются у излучины реки, куда Флориза ходит стирать. Выпивши, сержант охотно рассказывает о своей победе. Неужто Коринтио так ничего и не знает? Должно быть, нет. А даже если и знает? Куда ему против такого мужчины, как Медрадо, который к тому же его командир?!
Справа слышатся выстрелы, и сержант ищет капитана Алмейду. Приказ прежний: следовать на соединение с первой колонной, не допустить, чтобы фанатики ее истребили, а выстрелы эти – для отвода глаз, мятежники перестроились, хотят их задержать. Генерал Саваже оставил здесь для прикрытия два батальона Пятой бригады – всем остальным форсированным маршем идти навстречу войскам генерала Оскара. У капитана Алмейды такой мрачный вид, что сержант спрашивает, не стряслось ли чего.
– Очень большие потери, – бормочет капитан в ответ. – Больше двухсот человек ранено, семьдесят убито, и среди них – майор Тристан Сукупира. Ранен генерал Саваже.
– Как это ранен? – удивляется сержант. – Я же его только что видел на коне.
– Он просто виду не подает, а у самого пуля в животе. Молодец.
Медрадо возвращается к своему взводу. Повезло ребятам: все целы-невредимы, если не считать коленки Коринтио и его собственного мизинца. Он разглядывает палец: болеть не болит, а кровь сочится – весь бинт вымок и потемнел. Сержант вспоминает, как расхохотался полковой врач, майор Ньери, когда он спросил, не спишут ли его из-за увечья. «Что ж ты, не видал, сколько у нас в армии покалеченных солдат и офицеров?» Да, действительно. У него волосы дыбом встают, как подумает об отставке. Куда он тогда денется: ни жены, ни детей, ни отца с матерью.
Армия для него все на свете, без армии он пропадет.
Во время марш-броска части второй колонны – стрелки, артиллерия и конница, – понизу огибавшие горы вокруг Канудоса, иногда попадают под огонь мятежников. Бьют из-за непроходимых скал, из густого кустарника. То одна рота, то другая, задержавшись, дает несколько залпов, пока остальные идут вперед. К вечеру 22-й батальон устраивает привал. Триста человек разом сбрасывают наземь винтовки и ранцы. Все вымотаны до крайности. С тех пор как они выступили из Аракажу и двигались к Канудосу, минуя Сан-Кристован, Лагарто, Итапорангу, Симон-Диас, Жеремоабо, Канче, каждый вечер солдаты резали и свежевали скотину, приносили воду и хворост, и все ночи напролет бивак гудел гитарными переборами, песнями и беззаботной болтовней. Теперь не то, все молчат. Притомился даже сержант Медрадо.
Долго отдыхать не пришлось. Капитан Алмейда вызвал к себе командиров рот и взводов: надо узнать, сколько у кого осталось патронов, пополнить убыль, чтобы у каждого солдата в ранце лежало не меньше двухсот штук. Еще капитан сообщает, что их Четвертая бригада пойдет в авангарде колонны, а их батальон – в передовом охранении бригады. Это известие тешит самолюбие сержанта, но, когда он делится новостью со своими солдатами, они не выказывают никакой радости от того, что находятся теперь на самом острие копья, и, позевывая в угрюмом молчании, пускаются в путь.
Капитан говорил, что к расположению первой колонны выйдут к рассвету, но уже через два часа головные дозоры Четвертой бригады различают впереди темную громаду Фавелы, где, по сообщениям от генерала Оскара, попали в окружение его части. Горны прорезают теплую безветренную тьму, и вскоре им отзываются другие. По рядам батальона прокатывается ликующее «ура!»-соединились! Люди сержанта Медрадо тоже поддаются общему порыву: они размахивают кепи и кричат: «Да здравствует Республика! Слава маршалу Флориано!»
Полковник Силва Тельес приказывает идти дальше-к Фавеле. «Это вопиющее нарушение полевого устава, – сердито фыркает капитан Алмейда. – Как можно, не зная обстановки, соваться прямо к волку в пасть?!» Тем не менее он подчиняется и втолковывает прапорщикам и сержантам: «Ползите как скорпионы, соблюдайте дистанцию между взводами, глядите, чтоб вас не застали врасплох!» Сержанту Медрадо тоже кажется, что двигаться в такой темнотище, при том, что между двумя колоннами вклинились мятежники, очень глупо. От близости врага он весь подбирается, напряженно всматривается в каменистые холмы слева и справа.
Огонь обрушивается на них в упор, внезапно, как удар молнии. Трубы окруженцев, на звук которых они шли, захлебываются. «Ложись!»-кричит сержант и ничком валится на каменистую землю. Он прислушивается– стреляют справа? Справа! «Они справа! – рычит он. – Бей их, ребята!» Опираясь на левый локоть, он начинает стрелять, а сам думает, что из-за этих бандитов пришлось ему повидать немало дивного: из-под носа увели уже одержанную победу, теперь лежи здесь, лупи в темноту, моли бога, чтобы пуля твоя нашла врага, а не такого же солдата, как ты сам. В стрелковом наставлении сказано ясно: «Пуля, выпущенная наугад, позор для стрелка; выстрел следует производить, только если стрелок ясно видит перед собой цель». Сколько раз он повторял эти слова своим солдатам, – они, наверно, сейчас втихомолку потешаются над ним. С треском выстрелов сливаются стоны и брань. Наконец огонь приказывают прекратить; снова взвыли трубы Фавелы. Капитан Алмейда еще несколько минут держит солдат на земле и, только убедившись, что бандитов отогнали, разрешает подняться. Егеря сержанта Медрадо по-прежнему идут в передовом дозоре.
«Роты следуют на дистанции восемь метров одна от другой, батальоны-на дистанции в шестнадцать метров, бригады-на дистанции в пятьдесят метров». Попробуй-ка держать дистанцию, если темно, хоть глаз выколи… Еще в полевом уставе сказано, что на марше взводный командир идет замыкающим, а в атаке – во главе своего взвода. Наплевав на это, сержант Медрадо и сейчас шагает впереди, опасаясь, что иначе его солдаты дрогнут и оробеют, двигаясь в непроглядной тьме, которая в любую минуту может изрыгнуть огонь и свинец. Каждый час, каждые полчаса, каждые десять минут-точно он сказать не может, потому что эти пули, приносящие больше ущерба боевому духу солдат, чем их телам, не дают ему сориентироваться во времени, – трещат выстрелы, и взвод, плюхнувшись наземь, отвечает ответным огнем – проку от него мало, это так, для порядка. Сержант подозревает, что нападают на них человека два-три, не больше. Но мысль о том, что англичане видят его, а он их – нет, изводит его и мучает. Каково же необстрелянным новичкам, если он, старый солдат, чувствует себя так неуверенно?
Кажется, что горны Фавелы звучат глуше, отдаляются. Ответные сигналы труб мелкими стежками прошивают тьму. Два раза солдаты останавливались на короткий привал, чтобы утолить жажду и подсчитать потери. В роте капитана Алмейды все живы, а у капитана Нороньи – трое ранены.
– Счастливчики вы, никого даже не зацепило! – весело говорит сержант, желая приободрить своих людей.
Уже рассветает, и он улыбается при мысли о том, что больше не будет тьмы, освещаемой только вспышками выстрелов, что он увидит наконец землю, по которой ступает, и взглянет в лицо врагу.
Последний отрезок прошли шутя – и сравнить нельзя с тем, что им пришлось преодолеть. Отроги Фавелы совсем близко, и в свете зари сержант Медрадо различает синеватые пятнышки – они вырастают с каждым шагом, превращаются в очертания человеческих фигур, животных, телег и лафетов. Это и есть первая колонна. Похоже, что там царит полное смятение и разброд, да и лагерь их очень мало согласуется с требованиями полевого устава и тактики. Он говорит капитану Алмейде – взводы перестроились в ротную колонну, и солдаты идут по четыре в ряд впереди батальона, – что бандиты, как видно, дали деру, но в эту самую минуту в нескольких шагах от них раздвигаются ветви кустарника, мелькают головы, руки, показываются стволы ружей и карабинов, одновременно плюющие огнем. Капитан Алмейда рвет револьвер из кобуры, сгибается вдвое, ловя ртом воздух, а сержант Фруктуозо Медрадо – недаром же он такой башковитый– вмиг понимает: залечь – проститься с жизнью, противник слишком близко, поворачивать – поздно, выстрелят в спину. Сорвав с плеча винтовку, он кричит во всю мочь: «Стреляйте! Стреляйте! Стреляйте!» – и, подавая пример, кидается к траншее англичан, сидящих за сложенным из камней бруствером. Он перескакивает этот бруствер: затвор заело, но штык его винтовки вонзается во что-то мягкое, застревает там. Бросив винтовку, сержант прыгает на того, кто оказался ближе, валит его наземь, добираясь пальцами до горла. Не переставая рычать «Бейте их, бейте!», он наносит удары руками, ногами, кусает и всей тяжестью прижимает противника к земле, а в голове у него вертится без связи и смысла фраза из полевого устава: «Для правильной организации атаки должны быть предусмотрены группа прорыва, группа поддержки, группа резерва, группа заслона…»
Когда через минуту или целую вечность спустя он открывает глаза, губы его продолжают шептать: прорыв-поддержка-резерв – заслон. Сволочи, разве это атака? Кто там толкует про обоз? Сержант приходит в себя. Он не в траншее, а в какой-то узкой щели: прямо перед глазами у него крутой склон оврага, а над головой-синее небо, красноватый солнечный диск. Что он тут делает? Как он сюда попал? Когда он успел выбраться из траншеи? Снова он слышит чьи-то всхлипывания, назойливо лезут в уши слова «обоз, обоз…». Сделав нечеловеческое усилие, он чуть-чуть поворачивает голову и видит солдатика. Слава богу, не англичанин. Солдатик ничком лежит на земле не дальше чем в метре от сержанта и о чем-то говорит горячо и сбивчиво, но слов Медрадо не разбирает, потому что солдатик уткнулся лицом в траву. «Вода есть?» – спрашивает он, и боль тотчас огненной иглой пронизывает все его тело. Он зажмуривается, пытается отогнать ужас. Он ранен? Куда? Еще одно страшное усилие, и он видит, что из живота у него торчит заостренный корень. Не сразу сержант понимает, что этот кол, пробив его тело насквозь, пригвоздил его к земле. «Насадили как жука на булавку», – думает он. Почему ж он не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой? Как же это они его обработали, что он ничего не видел и не почувствовал? Наверно, крови много вытекло. Еще раз взглянуть на живот он не решается и снова поворачивает голову к солдатику.
– Помоги-ка мне, – хрипит он, чувствуя, как раскалывается голова от каждого произнесенного слова. – Вытащи это. Освободи меня. Надо наверх влезть. Помоги мне, а я тебе помогу.
Вот ведь бестолочь, думает он, на гору лезть собрался, а сам шевельнуться не могу.
– Они увели весь обоз: и провиант, и патроны, – продолжает всхлипывать солдат. – Даю вам слово, ваше превосходительство, я не виноват! Это все полковник Кампело.
Он рыдает как маленький, и сержанту кажется, что солдатик пьян в дымину. Его охватывает лютая злоба на этого недоноска, который вместо того, чтобы позвать на помощь, сделать что-нибудь, лежит и хнычет. Солдатик, подняв голову, смотрит на него.
– Ты из 2-го стрелкового? – спрашивает сержант, еле ворочая сухим непослушным языком. – Из бригады полковника Тельеса?
– Никак нет, ваше превосходительство, – еще горше плачет тот. – Я из Пятого батальона Третьей бригады. Командир – полковник Олимпио де Силвейра.
– Да перестань же выть, подбери сопли, иди сюда, вытащи эту дуру, видишь, прямо в брюхо воткнули,говорит сержант. – Подойди ближе, недоделанный.
Но солдатик, снова уткнувшись в землю, продолжает плакать.
– Ты, наверно, из тех, кого мы шли выручать от англичан, – говорит сержант. – Теперь ты меня выручи. Иди сюда, болван.
– У нас все отняли, все украли! – заливается слезами солдатик. – Я докладывал полковнику Кампело, что обоз недопустимо отстал, что нас могут отрезать от колонны. Я говорил, я предупреждал! Так все и получилось, ваше превосходительство! Увели даже мою лошадь!
– Ну что ты заладил одно и то же?! – кричит Фруктуозо. – Подохнем же оба, как собаки! Очнись!
– Нас предали носильщики! Нас предали проводники! – всхлипывает солдатик. – Они были подосланы, ваше превосходительство, у них тоже оказались ружья. Я подсчитал: пропало двадцать телег с боеприпасами, семь подвод с солью, сахаром, фасолью, водкой, люцерной, сорок мешков маисовой муки. Они увели больше ста голов скота! Ваше превосходительство, полковник Кампело сошел с ума! Я его предупреждал! Я капитан Мануэл Порто, я никогда не лгу! Во всем виноват он один!
– Так вы капитан? – бормочет Медрадо. – Виноват, господин капитан, я нашивок не разглядел.
В ответ слышится какое-то хрипение. Капитан смолк и больше не шевелится. «Помер», – думает сержант. Его бьет озноб. «Вот так капитан, сосунок ты, а не капитан. А ты и сам скоро кончишься, Фруктуозо. Одолели тебя англичане, убила тебя эта падаль заморская». На краю оврага появляются два силуэта. Пот заливает сержанту глаза, он не может рассмотреть, в мундирах эти люди или нет, но кричит из последних сил: «Помогите!» Он пытается сдвинуться с места, он корчится, чтобы они увидели, что он жив, и спустились к нему. Голова его в огне. Двое прыжками спускаются в овраг, и сержант, чуть не плача от радости, видит, что на них голубые мундиры, армейские башмаки и гетры. «Вытащите это из меня, ребята», – пытается он крикнуть.
– Узнаете, сержант? Помните меня? – спрашивает солдат и – вот ведь дурень! – вместо того, чтобы вытащить кол, приставляет к горлу Медрадо острие штыка.
– Да, конечно, Коринтио, конечно, я тебя узнал, – хрипит сержант. – Чего ж ты ждешь, болван? Вытащи это! Что ты делаешь, Коринтио?! Коринтио!
Муж прачки Флоризы вонзает штык в горло сержанта, а второй-это Аржимиро из его взвода – смотрит на сержанта с омерзением, и сержант еще успевает подумать: «Выходит, Коринтио все знал».