Книга: Записки о Михаиле Булгакове
На главную: Предисловие
Дальше: «Я все забываю спросить у Миши...»

«Браво, бис, ломбард!»

 

«Браво, бис, ломбард!»

Не знаю, где нынче в Москве находится редакция журнала «Юность». И существует ли еще такой журнал? В середине 70-х эта самая молодая и симпатичная редакция в Москве располагалась на Садовой-Триумфальной, рядом с площадью Маяковского, занимая небольшое, но чрезвычайно уютное помещение, вероятно переделанное из старой, когда-то барской, а потом коммунальной квартиры.
С тесной площадки на белой лестнице вы попадали в гостеприимный холл. В глазах вахтера, сидевшего в холле, сияло радостное сознание, что каждый входящий сюда заслуживает любви и уважения, ибо плохие люди сюда не ходят.
А далее — мимо вахтера, мимо важных закрытых дверей, мимо мыкающегося перед ними какого-то потерянного молодого поэта — вы проходили через короткий променад-вернисаж с постоянно меняющимися, но неизменно дерзкими картинами молодых художников на стенах. Мимо, мимо, мимо... узкий и совсем не парадный коридор налево... и почти всегда распахнутая дверь, украшенная, как визитной карточкой, круглой глазастой рожицей, известной читателям журнала под именем Галки Галкиной.
Никакой Галки Галкиной в комнате, однако, не обнаруживалось, а сидел здесь Виктор Славкин, хозяин и работник отдела юмора в одном лице. Толпились люди, кто-то по не терпящим отлагательства редакционным делам, кто-то просто так. Не знаю, как Славкин умудрялся помнить и узнавать всех, но можно было заглянуть в дверь без предупреждения и после годичного отсутствия — он встречал так, как будто вы не далее как вчера вечером не успели договорить с ним чего-то очень важного и веселого.
Пока он решал редакционные вопросы или говорил по телефону, можно было рассматривать смешные плакаты и коллажи на стенах. А когда в комнате становилось свободнее, Славкин вдруг что-то вспоминал, заговорщически улыбался, причем его лицо становилось круглым и глазастым, как у Галки Галкиной, и, открыв дверцу своего письменного стола, приглашал перегнуться через стол и заглянуть на внутреннюю поверхность дверцы.
Впрочем, я и не глядя знала, что там аккуратно прикноплен портрет бас-тромбониста Бориса Ломбарда, приводившего Славкина в восхищение.
На страницах «Юности» этот портрет не публиковался никогда, а в редакцию его принесла я, и произошло это так.
...В 1970 году умерла Елена Сергеевна Булгакова. И вслед за горем утраты, за охватившим меня чувством литературного одиночества (такого яростно заинтересованного, требовательного, наступательного читателя я уже не имела никогда) пришла катастрофа: для меня закрыли архив Михаила Булгакова в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина.
Это был ее, Елены Сергеевны, архив. Это была моя безумная идея — передать его в Ленинку. Хотя ведь просили этот заманчивый архив и другие авторитетные хранители, ну, скажем, Центральный государственный архив литературы и искусства в Москве.
И конечно, передавая рукописи Булгакова в Ленинку, Елена Сергеевна сделала необходимое распоряжение, чтобы мне не препятствовали продолжать изучение их на новом месте — так же, как я это делала у нее дома. И начальница отдела рукописей, очень приятная дама с еврейским именем Сарра и почему-то русским отчеством Владимировна, пригласив меня, любезно подтвердила, что это распоряжение ею получено и надлежаще оформлено. И я продолжала свою работу — теперь уже не дома у Елены Сергеевны, а в читальном зале библиотеки, радуясь экономии времени: в Ленинке можно было не обедать, а у Е. С. не обедать нельзя было, Е. С. этого не терпела.
Но вот Елены Сергеевны не стало. И та же очень приятная дама снова пригласила меня. На этот раз — сообщить, что литературную тему (изучение творчества Михаила Булгакова!) мне предлагается сменить, ибо архив Михаила Булгакова для меня закрывается навсегда.
А Булгаков?!
Об этом мне предлагалось не беспокоиться: исследование творчества этого писателя, а также мои рукописи и письма, попавшие в его архив и ставшие собственностью библиотеки, отныне закрепляются за другим, доверенным лицом, к тому же служащим этого учреждения.
Со мной говорили с ошеломляющей прямотой. И наверно, именно из-за этой прямоты я не постигала, что происходит.
А происходило вот что. Михаил Булгаков выходил из небытия. Роман «Мастер и Маргарита», искромсанный купюрами, в России уже появился в журнале, и тысячи пишущих машинок стучали по всей стране, перепечатывая его до бледных, почти не читаемых копий... Он уже шел по странам мира, стремительно переводимый на множество языков — полностью, без купюр (с разрешения Главлита, между прочим, не посмевшего наложить запрет), — и, просачиваясь через таможни, возвращался в Россию — книгой.
Булгаков становился загадочно, а главное — неуправляемо популярен. Было неясно, чего от него можно ожидать в дальнейшем, и в КГБ хотели если не остановить (остановить было невозможно), то хотя бы попридержать этот процесс.
Пока Елена Сергеевна была жива, с ней приходилось считаться. Ее требования терпели, с ней играли в дружбу и уважение. Но теперь, когда ее не стало, позволить изучение этого странного писателя, бог знает что оставившего в своем огромном, неисследованном и тоже загадочном архиве, постороннему человеку? Что у них, доверенных и проверенных, что ли, нет в этом самом отделе рукописей, издавна курируемом авторитетнейшим ведомством в стране?
Архив Булгакова уходил под наблюдение КГБ. Так случилось, что Булгаков не был арестован при жизни. Теперь, с начала 70-х годов, отдел рукописей Библиотеки имени Ленина становился местом посмертного ареста его рукописей. В лице ученой дамы со мной говорил КГБ. Надо признать, в его самом мягком, любезном варианте. Дама выполняла свои служебные обязанности, и ни русское отчество, ни тем более еврейское имя ни в коей мере не позволяли ей отступить от их выполнения. И напрасно я винила себя за то, что бумаги Булгакова попали сюда: в любом государственном архиве России, вероятно, было бы то же...
Но тогда я ничего этого не постигала. Видела только одно: между мной и архивом Булгакова возникает преграда и преграда эта непреодолима.
Что такое архив для архивиста? Возможность профессионально работать? Меньше всего.
С архивистом — если это вам дано — рукописи разговаривают. Для архивиста архив — головокружительно открытые дороги времени, ни с чем не сравнимое чувство «другой жизни», образные впечатления, каких не могут дать никакое кино, ни театр, ни даже книги...
Я была архивистом, и рукописи впускали меня в свои миры. В миры, где за каждым поворотом ждала радость открытия. Где можно было прикоснуться к удивительной и живой личности Михаила Булгакова, увидеть своими глазами, как движется, складываясь, его мысль, как медленно, плотно одевается словом художественный замысел. Он усмехался, шутил, отчаивался, жил, умирал — у меня на глазах... Здесь можно было просто поговорить, посоветоваться с Еленой Сергеевной, которой мне так недоставало и которая в тиши архива была рядом — открытая, нетерпеливая, нетерпимая, требовательная — в движении ее пера на пожелтевшем листе бумаги...
Что я лепетала, пытаясь протестовать и сознавая, что там, где царят государство и сила, у меня нет прав, даже авторских?
— Но моя книга! — ошеломленно хваталась я за первый попавшийся слабый аргумент, имея в виду, что в отделе рукописей, здесь, у этой самой дамы, — полная копия моей неопубликованной книги о Булгакове.
— Эта книга никогда не выйдет в свет, — начиная раздражаться, отвечала дама, и я знала, что она права.
Что еще? О слове, данном ею — ею же! — совсем недавно, когда Елена Сергеевна была жива?
— Мы держим наше слово только до тех пор, пока люди, которым оно дано, живы, — устав от моей непонятливости, решительно закруглилась дама.
Слово было дано не только Елене Сергеевне, но и мне; я подумала, что я еще, кажется, жива; но как-то неуверенно подумала об этом. Бочком выбралась из-за тяжелого стола. Спустилась вниз. На улице шел дождь...
Навсегда запомнила это странное помещение, в котором выслушала приговор. Темноватое, с тяжелой, старинной, темной мебелью, с низким потолком и маленькими окнами, выходящими неизвестно куда...
Любопытно, что через много лет я попала в это помещение снова. В стране шла ломка, кому-то показалось, что за все придется отвечать, или, может быть, просто кого-то сменили в том отделе КГБ, который курировал чужие рукописи. И новое начальство отдела рукописей пригласило меня, чтобы я помогла разобраться, что же, собственно, и когда именно пропало в этом самом архиве Булгакова, заметно и загадочно отощавшем в отделе рукописей Ленинки за двадцать лет.
Та же крутая пароходная лесенка вела наверх, в начальственный кабинет, та же палуба-площадочка перед дверью... Я вошла и остановилась удивленная. Это была просторная светлая комната. В ней был высокий потолок, и ее освещали большие, высокие окна. Теперь, на правах почетной гостьи, я свободно и с любопытством подошла к окну. Все три окна выходили на улицу Фрунзе, бывшую Знаменку. Прямо под окном плоское крылечко — вход в отдел рукописей. То самое крылечко, на котором я, переполненная отчаянием, стояла тогда, выйдя в дождь. Подумала вдруг, что приятная дама-начальница тоже стояла тогда здесь, у окна, и без ненависти смотрела вниз, на мою горестную фигуру, ссутулившуюся под дождем.
Новый начальник, еще более приятный джентльмен, сидел на том же месте — за старинным тяжелым столом светлого дерева (Господи! Неужели стол тот же? Или сменили?). Мне предложили стол напротив, у окна, тоже очень красивый и тоже светлый, кажется, даже резной. Мне приносили туда растрепанные описи с ненумерованными листами, в которых я пыталась найти концы — следы исчезнувших рукописей. И однажды передо мной возник даже какой-то бодрый молодой человек, которого мне представили как следователя, но фамилию почему-то так и не назвали... А время от времени я подымала голову, чтобы еще раз взглянуть на неожиданно высокий потолок, или подходила к окнам, не переставая радоваться их ясности, величине и шуршащему потоку машин за ними...
Впрочем, во всесильном ведомстве вскоре опомнились: стало ясно, что никто и ни за что отвечать не будет, тем более за такой пустяк, как растерзанный архив давно умершего писателя. Уже постаревшую и лишившуюся приятности даму снова взяли под защиту, а на меня посмотрели с внезапным и острым удивлением: каким образом в это святилище, в этот «алмазный фонд», попало совершенно постороннее лицо? Что у них, своих, доверенных и проверенных, что ли, нет в этом самом отделе рукописей? И опять неспешно и ржаво повернулся замок в сейфе, где томились тетради «Мастера и Маргариты» и «Театрального романа», а потом, скрипнув, прикрылась и тяжелая дверь в хранилище, отрезая от меня архив Михаила Булгакова, теперь уже, видимо, навсегда...
Но я уже знала правила игры, ожидала этого и не теряла времени даром. И пока новое начальство отдела рукописей решало свои проблемы (расследовать — не расследовать, отвечать — не отвечать), успела в течение четырех лет проделать огромную архивную работу. Часть ее уже опубликована в России (восстановление подлинного текста «Мастера и Маргариты», восстановление текста «Собачьего сердца», подготовка к изданию дневников и воспоминаний Е. С. Булгаковой), а часть, надеюсь, еще порадует читателей здесь...
Ну, вот. А тогда, более двадцати лет назад, шел дождь...
Я стояла на плоском крылечке отдела рукописей, и холодные капли брызгали мне в лицо, а горячие слезы текли куда-то внутрь, поливая мое бедное сердце. Идти было некуда. И я пошла куда глаза глядят...
Куда глядят глаза человека, стоящего спиною к дому, из которого его только что выставили? Прямо перед собой, разумеется. Движение на бывшей Знаменке было невелико, и не нужно было идти на угол, к «зебре», чтобы перейти дорогу. А может быть, и «зебры» тогда еще не было. Я перешла через дорогу. Передо мной оказались некрасивая дверь, две или три спотыкающиеся ступеньки и вывеска рядом с дверью. Из вывески следовало, что здесь находится библиотека Академии общественных наук. Что такое Академия общественных наук, я не знала (и до сих пор не знаю), но в дверь вошла. Любезный молодой человек немедленно выписал мне картонную книжечку-билет и кивнул куда-то вниз, в подвал...
Нет! «Жизнь нельзя остановить. Жизнь нельзя остановить!» — писал когда-то молодой Булгаков. И дама-начальница безусловно ошиблась, решив, что меня уже нет в живых. Я была жива, и Булгаков — бессмертен.
Здесь, в подвале, помещалось хранилище газет... Что хранилище! Это оказалось богатейшее собрание самых разных подшивок газет за все послереволюционные годы.
— И начала двадцатых годов?
— Да, имеются.
— И кавказские?
— Да, пожалуйста.
Большие, как прилавки, столы, на которые так удобно класть газеты. На один из них передо мной лег переплетенный в картон фолиант — с традиционным для 20-х годов названием «Коммунист» — почти полный комплект газеты, выходившей в городе Владикавказе.
В 1920—1921 годах во Владикавказе жил Михаил Булгаков.
Еще не автор «Мастера и Маргариты», даже не автор «Дней Турбиных». И все-таки уже Михаил Булгаков. Его имя — «писателя» (что же он писал тогда? чем был известен?), начинающего драматурга (навсегда канувшие в неизвестность его ранние пьесы шли на владикавказской сцене) и просто человека, чем-то (тогда и всегда потом) раздражавшего критику, — вспышками замелькало на многих листах.
Это был не совсем полный и тем не менее поразительно полный комплект. Потом я ездила во Владикавказ (тогда Орджоникидзе), работала в тамошних библиотеках, подымала тамошние архивы, нашла очень интересные вещи. Но комплекта такой полноты там не оказалось...
Начинался новый этап в изучении судьбы и творчества Михаила Булгакова. Булгаковский Владикавказ... Потом мне предстояло уйти в еще более ранний период — булгаковский Киев... Этих материалов не было в собранном и сбереженном Еленой Сергеевной архиве, не было в Ленинке. И пожалуй, если б меня не выставили с такой роскошной наглостью из этого государственного учреждения, а заодно — из моих собственных неопубликованных рукописей и моих, мною облюбованных тем, эти материалы — о Булгакове соблазнительно раннем — так и остались бы нераспечатанными еще многие годы...
Жизнь остановить нельзя, говорил Булгаков. И еще у него в «Белой гвардии» горькая и сомнительно утешительная фраза: «...а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему». (Сентенция, произнесенная в романе непосредственно после строк о похоронах матери.)
Как бы ни было, но уже через час, наверно, плавая в наслаждении и не понимая, почему не гремят праздничные оркестры, я переписывала в свою тетрадку, по архивной привычке положенную не на газету, а рядом с газетой, чудо — прелестный и никому не известный (никому до меня в этот момент!) фельетон Михаила Булгакова «Неделя просвещения».
Может быть, и сохранившийся только в этом, одном-единственном на всем белом свете, экземпляре. В газетном подвале библиотеки Академии общественных наук, на улице Фрунзе, бывшей Знаменке...
Теперь читатели хорошо знают этот фельетон. Он бесконечно переиздавался, вошел в самые разные сборники произведений писателя, в однотомники и многотомники, в собрание сочинений. Его любят читать артисты по радио и с эстрады.
И все-таки напомню: фельетон полон владикавказских реалий. Такой реалией были и «недели просвещения», во время которых подотдел искусств владикавказского ревкома (а Михаил Булгаков служил в подотделе искусств) устраивал бесплатные спектакли, концерты и лекции для рабочих и красноармейцев.
В фельетоне два солдата-красноармейца по причине своей неграмотности получают приказ командира отправиться в оперу, а потом простодушно излагают свои впечатления. Мелькают фамилии артистов, занесенных Гражданской войной во Владикавказ. Особенно часто — одна, загадочная: Ломбард.
«А оркестр нажаривает. Дальше — больше! За скрипками на дудках, а за дудками на барабане. Гром пошел по всему театру. А потом как рявкнет с правой стороны... Я глянул в оркестр и кричу:
— Пантелеев, а ведь это, побей меня бог, Ломбард, который у нас на пайке в полку!
А он тоже заглянул и говорит:
— Он самый и есть! Окромя его, некому так здорово врезать на тромбоне!
Ну, я обрадовался и кричу:
— Браво, бис, Ломбард!»
И ночью солдату снится опера: «Лег спать, и все мне снится, что Травиата поет и Ломбард на своем тромбоне крякает». А назавтра продолжается «неделя просвещения», и снова командир не отпускает солдата в цирк, на ученых слонов, а выдает билетики на концерт:
«— Там вам, — говорит, — товарищ Блох со своим оркестром вторую рапсодию играть будет!
Так я и сел, думаю:
— Вот тебе и слоны!
— Это что ж, — спрашиваю, — опять Ломбард на тромбоне нажаривать будет?
— Обязательно, — говорит».
И кончилось, как известно, тем, что «осатаневший» от обязательного просвещения солдат записывается в школу грамоты.
Бесхитростный, не правда ли, рассказ? И очарование его только в одном — в булгаковском пере...
Я была первым за пятьдесят лет читателем этого сочинения. Вторым стал Виктор Славкин. Вы полагаете, что если проза прекрасна и редактор это сразу понял, то фельетон тут же подхватывают — и в печать? Так не бывало. Что именно предпринял Славкин, чтобы фельетон вышел в свет, я до конца так и не поняла — это из области его профессиональных, редакторских тайн. Но «Неделя просвещения» появилась на страницах «Юности».
А через короткое время пришло письмо. Инженер Яков Ломбард сообщал редакции, что в фельетоне речь идет о реальном лице — знаменитом оперном бас-тромбонисте Борисе Ломбарде, его отце.
На этот раз информация подкатывала прямо к дому. Яков Ломбард, или Ломбард-младший, жил в том же городе, что и я, — в Харькове. Знаменитый бас-тромбонист Борис Ломбард последние десятилетия своей жизни (а умер он в 1960 году, в возрасте восьмидесяти двух лет) — тоже. В архиве Харьковского оперного театра сохранилось его личное дело — анкеты, автобиография. Тут же меня познакомили с оркестрантом на пенсии, старым скрипачом Аленбергом: в начале века, в Киеве, еще мальчиком, он слушал неподражаемого Ломбарда — именно там и тогда, когда знаменитого бас-тромбониста слушал Михаил Булгаков.
Всё? Нет, не всё. Старик Аленберг и Ломбард-младший уговорили меня написать прославленному тенору Ивану Семеновичу Козловскому — пусть он расскажет, как звучал тромбон Ломбарда! И, представьте, Иван Семенович немедленно откликнулся письмом, а потом еще прислал телеграмму.
Он помнил «блистательного музыканта» Ломбарда по Харьковской опере с 1924 года. Помнил как достойного и очень славного человека («Очень жизнерадостный, обладал юмором, и это доставляло радость... Его чтили и уважали коллеги по театру, дирижеры и гастролеры...»). Но главное, конечно, как уникального музыканта: «У него был необычайный звук...»
«Необычайный звук»... «Как рявкнет с правой стороны?..» — вопросительно цитировала я Аленбергу фельетон Михаила Булгакова. Старый скрипач смеялся. Бас-тромбон в оркестре действительно помещается с правой стороны. Но «рявкает» — это не Булгаков, это его герой так говорит. У Ломбарда был прекраснейший, бархатистый звук. Аленберг принимался вспоминать других первоклассных тромбонистов... называл их... задумывался... «Нет, все-таки такого, как Ломбард, не было...»
У Бориса Ломбарда оказалась интересная, хотя и не очень-то богатая событиями биография. Он был классическим самоучкой: родился в местечке, в далекой от музыки семье; по собственному почину учился у соседа-музыканта; родители удивились выбору сына, но препятствовать не стали — сосед сказал: мальчик талантлив, пусть учится. За учение расплачивался сам — был мальчиком «куда пошлют». Никакого систематического образования — ни специального, ни общего — так никогда и не получил.
Несколько лет работал в провинциальных драматических театрах. А с 1902 года — опера. Навсегда. С 1915-го (судя по анкете), а может быть, и раньше (как полагал Аленберг) — Киевский оперный театр. Тот самый оперный театр, который с такой страстью посещал в эту пору студент-медик Михаил Булгаков.
Булгаков был очень увлечен театром — неизменно пишут булгаковеды. Оперным — уточняют близкие писателя.
Предреволюционный Киев обожал свой оперный театр. Любимых солистов после спектакля встречали у театрального подъезда и несли на руках. Оперным оркестром, как и оперным хором, гордились. Музыкантов знали и помнили поименно. Считалось, что работа в Киевской опере — для музыканта большая честь.
А потом, когда оперный сезон кончался, музыканты играли в симфоническом оркестре в Купеческом саду, над Днепром, и теперь их не только слышали, но и видели. В теплые летние вечера здесь бывал весь город. Эти концерты в парке первая жена Булгакова, Татьяна Николаевна, помнила до глубокой старости...
«Сколько лет было Ломбарду в 1915 году? — говорил Аленберг. — Тридцать семь? Он был в расцвете своего мастерства. Он еще долго был недостижим — все 20-е годы... Все-таки бас-тромбон требует физической силы...»
В Киеве Ломбард работал по 1919 год. В 1916-м Булгаков уезжал на фронт — шла Первая мировая война. Потом в деревню Смоленской губернии. Произошла революция. В Киев вошли немцы. Потом возник гетман. Потом Петлюра... Театры постепенно пустели, и опера работала вяло. Булгаков бывал в опере реже... Но все так же, если заглянуть в оркестр, справа был виден массивный, невозмутимый Ломбард, и знакомая медь его бас-тромбона звучала все с той же великолепной силой.
В первых числах сентября 1919 года — независимо друг от друга и почти одновременно — и Булгаков и Ломбард покидают Киев. Осенью 1920 года их пути снова пересекаются — во Владикавказе. «Оказия, прости Господи, куда я, туда и он со своим тромбоном!» — восклицает герой «Недели просвещения». И за репликой этой мне слышится веселая интонация автора.
Во Владикавказе театры переполнены, мест в зале не хватает, и Ломбард-младший, которому было тогда лет десять, все спектакли смотрел из оркестра. Борис Ломбард действительно играет и в воинской части, и в симфонических концертах, в оперных спектаклях и в драматических, если они идут в сопровождении оркестра. В том числе, вероятно, в спектаклях булгаковских пьес... «А перед спектаклем обычно кто-то выступал, чаще всего один и тот же человек, — говорит Ломбард-младший. — Может быть, это был Булгаков?»
Оркестрантов пресса никогда не баловала вниманием, газетные отзывы посвящают солистам, и фельетон Михаила Булгакова в жизни Бориса Ломбарда стал событием. «Я помню, — продолжает Ломбард-младший, — как отец пришел, протянул матери газету и сказал удивительные слова: "Вот... читай, что обо мне написали..." Он говорил, кто написал, называл фамилию хорошо знакомого ему человека, но тогда я фамилию не запомнил...» Мать читала фельетон вслух. В этом доме газеты вообще читала мать, и непременно вслух: знаменитый бас-тромбонист Киевского оперного театра Борис Ломбард был малограмотным.
Киевская опера... Симфонические концерты... За всем этим плыли образы музыкальной юности Михаила Булгакова и начинали приоткрываться его музыкальные миры, без которых, оказывается, изучать этого писателя невозможно.
Я написала небольшую статью, впервые собрав в ней живые, в ту пору еще никому не известные материалы по теме «Булгаков и музыка». Назвала ее так, как эту: «Браво, бис, Ломбард!» И «Юность» опубликовала статью — конечно же, изменив заглавие.
Потому что цитата, думаете вы? Ничуть не бывало. Новое название тоже было с цитатой, и притом еще более длинной: «Куда я, туда и он со своим тромбоном!» Но зато в нем не было фамилии Ломбард.
Партийное издательство «Правда» получало от «Юности» миллионные доходы (при мизерных гонорарах авторам). Поэтому журналу кое-что разрешалось. По правде говоря, многое разрешалось. Но не настолько много все-таки, чтобы эффектная еврейская фамилия Ломбард вызывающе стояла в заголовке статьи.
И конечно, не могло быть и речи о публикации фотопортрета Ломбарда.
1993

 

Дальше: «Я все забываю спросить у Миши...»