III
«Выздороветь она выздоровела, только останется на всю жизнь колченогой. Что-то, видно, в ноге искривилось, косточка какая-нибудь, хрящ или мышца, я пробовал выпрямить ей лапу – ни в какую, твердая, прямо железный крюк, бился я, бился, так и не смог разогнуть. Да еще Худолайка начинала так выть и лапами дрыгать, ну и оставил я ее в покое. Она теперь почти что привыкла. Только бегает как-то чудно, припадает на правый бок, и уж совсем не то получается: прыгнет раз, прыгнет два и остановится. Еще бы ей не уставать, на трех-то лапах. Да, теперь уж навсегда калекой осталась. К тому же, как назло, эта лапа – передняя, как раз на нее опиралась ее здоровенная башка. Да, не та уж собака. И ребята теперь зовут ее иначе – Худолайка. Это небось Вальяно – любит он всем прозвища давать. Да, все вокруг меняется, не только моя Худолайка; с тех пор как я в училище, никогда еще не было за такой короткий срок столько происшествий. Сперва накрывают Каву с билетами по химии, судят его, срывают с него нашивки. Наверное, он уже в своем краю, бедняга, с этими дикарями. Никого еще не исключали из нашего взвода, а тут нам не повезло, а уж если не повезет, так надолго, как говорит моя мать, и, видать, она права. Потом Холуй. Собачья судьба – мало того, что получил пулю в затылок, вдобавок еще черт его знает сколько раз оперировали, да и умер так, что хуже некуда. Ребята, конечно, делают вид, что им все нипочем, но я-то вижу – они переживают. Пройдет время, и все пойдет по-старому, но сейчас они какие-то не такие, это сразу видно. Например, Писатель – другим человеком стал, ходит как пришибленный, никто к нему и не цепляется, не пристает, будто так и надо. Он все больше теперь молчит. Вот уже четыре дня, как его дружка похоронили, можно бы прийти в себя, а он все хуже и хуже. Когда я увидел, как он у гроба стоит, подумал: „Совсем извелся от горя". И то сказать: дружками были. Кажется, он один дружил с Холуем, то есть с Араной, во всем училище. Да и то в последнее время. Раньше Писатель тоже его тиранил, не хуже других. И что это вдруг они так снюхались, водой не разольешь? Над ними здорово потешались, Кудрявый говорил Холую: „Что, нашел себе ухажера?" Не в бровь, а в глаз попал: Холуй так и вцепился Писателю в штаны, глаз с него не сводил, ходил за ним повсюду и шептался, чтобы никто не слышал. Отойдут подальше, на середину луга – и беседуют. И Писатель его защищал, когда к нему цеплялись. Только не напрямик, не так он прост. Кто-нибудь пристанет к Холую, а Писатель тут как тут – когда съязвит, над кем пошутит, и почти всегда брал верх – язык чесать он мастак. А теперь не водится ни с кем и не шутит, бродит один – и все сонный какой-то. По нему это здорово заметно – раньше, бывало, только и смотрит, как бы нашкодить. А уж если сцепится с кем – послушать одно удовольствие. Да, умел он язвить, умел потешать народ, и меня донимал не раз, так и подмывало разбить ему рыло.
Да, умел задираться. А дрался он плохо. Когда сцепился с Петухом, тот его чуть не задавил. Он вообще-то креол, как все, которые с побережья, и такой худой, прямо думаешь, сейчас мозги вылетят, когда головой бьет. В нашем училище беленьких немного. Писатель еще ничего, лучше других. Остальных у нас держат в страхе Божьем – «дерьмо белесое, брысь, чоло, поберегись». В нашем взводе их только двое, Арроспиде тоже ничего парень, сущий боров, все три года во взводных продержался – башка! Один раз увидел я его на улице – рубаха желтая, машина красная, – прямо рот разинул и язык вывалил. Ну и чистенький, черт, видать, денежный, наверное, в Мирафлоресе живет. Странное дело: их во взводе только двое, а не снюхались, даже не разговаривают, живут каждый сам по себе – может, боятся, что один другого выдаст? Если бы у меня были деньги и красная машина, меня бы палками сюда не загнали. Что толку с этих самых денег, если тебе тут приходится так же хреново, как всем? Один раз Кудрявый сказал Писателю: „И чего ты тут торчишь? Тебе бы в духовную семинарию". Кудрявый вечно к Писателю цепляется, я думаю – он ему завидует, тоже хотел бы рассказики писать. Сегодня сказал мне: „Писатель что-то отупел, ты не заметил?" Заметил, как же. И не то чтобы он что-нибудь делал – странно, что он ничего не делает. Валяется по целым дням на койке, не то спит, не то не спит. Кудрявый нарочно подошел к нему и попросил сочинить рассказик, а он ответил: „Не будет больше рассказов, отвяжись!" И письма никому не пишет, раньше сам бегал, спрашивал, а может, ему теперь деньги не нужны. Встаем утром, а он уже в строю. Во вторник, в среду, в четверг, сегодня – первый выходит на двор и торчит там, киснет, глядит бог знает куда, будто сны наяву смотрит. А соседи по столу говорят, он ничего не ест. „Совсем захирел с горя, – сказал Вальяно Мендосе, – и сам не ест, и еду не продает, ему начхать, кому достанется, тарелку протянет – и все". Совсем парень расстроился – все ж дружок умер! Странные люди эти беленькие, с виду мужчины, а душа у них женская, нет той закалки. Вот и Писатель совсем захирел, больше всех переживает, что умер Холуй, то есть Арана».
«Придет он в эту субботу или нет? Военное училище – это, конечно, очень хорошо, и форма красивая, и все такое, только никогда не знаешь, придет или нет». Тереса шла к площади Сан-Мартина, кафе и бары кишели посетителями, повсюду были слышны смех и звон бокалов, в воздухе стоял запах пива, над столами вились легкие облачка дыма. «Он сказал мне, что не будет военным, – думала Тереса. – А что если передумает и поступит в высшую военную школу? Кому охота выйти за военного, всю жизнь они в казарме, а если случится война, погибают первые. Да и к тому же их постоянно перебрасывают с места на место – еще попадешь в провинцию или, не дай бог, в джунгли, там столько мошкары и туземцев». У «Бара Села» она услышала комплименты в свой адрес – какие-то молодые люди подняли в ее честь сверкающие, словно мечи, бокалы, какой-то парень помахал ей рукой, да еще пришлось обойти пьяного – он шел прямо на нее. «Нет, – подумала Тереса, – Альберто не будет военным, он будет инженером. Только мне придется ждать его еще пять лет, это очень долго. А если он потом не захочет на мне жениться, я буду уже старая, и никто меня не полюбит». В другие дни недели здесь почти никого не было. Когда в полдень она проходила мимо пустующих столов и книжных киосков, ей попадались на глаза одни чистильщики сапог да стремительные продавцы газет. Она тоже торопилась сесть в трамвай, чтобы наскоро пообедать и вовремя вернуться в контору. Но по субботам она не так спешила, медленно брела по запруженному тротуару, глядя перед собой и втайне радуясь – ей было приятно слышать комплименты, приятно сознавать, что сегодня после обеда не надо возвращаться на работу. А вот несколько лет назад субботний день был для нее самым неприятным. Мать ворчала и ругалась больше обычного, потому что отец не возвращался домой до поздней ночи. Он врывался в дом, словно ураган, насквозь пропитанный спиртом и злобой. Сверкая глазами, размахивая кулачищами и оглашая дом раскатами брани, он метался, точно зверь в железной клетке, проклинал свою нищету, опрокидывал стулья и стучал в двери кулаками, пока не валился в изнеможении на пол и не утихал. Тогда она помогала матери раздеть его и укрыть: он был слишком тяжелый, чтобы одной поднять его и уложить в постель. Бывало, отец возвращался не один. Мать яростно бросалась на незнакомку, стараясь своими худыми руками расцарапать ей лицо. Отец сажал Тересу к себе на колени и говорил, трясясь от возбуждения: «Смотри, дочка, это поинтереснее японской борьбы». Так продолжалось до тех пор, пока одна из женщин не рассекла матери бровь бутылкой, – мать пришлось отвезти в амбулаторию. С тех пор она стала терпеливой и тихой. Когда отец возвращался домой с бабой, она только пожимала плечами, брала Тересу за руку и уходила с ней из дому. Они отправлялись в Бельявисту к тете и возвращались только в понедельник утром. В доме стоял отвратительный запах, повсюду валялись пустые бутылки, отец спал как убитый, уткнувшись лицом в лужу блевотины, во сне ругал богачей и жаловался на несправедливость. «Он был хороший, – подумала Тереса, – он всю неделю работал как лошадь. А пил, чтобы забыть о своей нищете. Но он любил меня и никогда бы не бросил». Трамвай Лима – Чоррильос проходил мимо красного фасада тюрьмы, мимо беловатой громады Дворца правосудия, и вдруг глазам открывался свежий, зеленый парк: большие деревья, раскачивающиеся на ветру ветки, неподвижные зеркала прудов, вьющиеся дорожки, обсаженные цветами, а посредине зеленого травяного ковра – волшебный замок с ослепительно белыми стенами, статуями, решетками и красивыми дверными молотками. «И мама тоже не была плохая, – подумала Тереса. – Только ей пришлось много выстрадать». Когда отец умер в больнице после долгой агонии, мать привела ее к дверям тетиного дома, обняла и сказала: «Не звони, пока я не уйду. Хватит с меня, намучилась. Теперь буду жить для себя, и да простит меня Бог. Тетя тебе поможет». Трамвай подходил ближе к дому, чем экспресс, но от трамвайной остановки до дому ей надо было проходить дворами, а там было много косматых, оборванных мужчин, и они говорили бесстыдные слова, а иногда пытались схватить за руку. На этот раз к ней никто не приставал. Она встретила только двух женщин и собаку: все трое, окруженные роем мух, усердно рылись в мусорных ящиках. Дворы словно опустели. «Надо прибрать до обеда, – подумала она. – Чтобы вечер был свободный». Она была уже в Линсе, среди низких и ветхих домишек.
С угла своего дома Тереса увидела впереди, на расстоянии полуквартала, силуэт человека в темной форме и белом кепи; рядом на краю тротуара стоял кожаный чемодан. Ее поразило, что человек стоит неподвижно, как манекен, – все равно как солдаты у Правительственного Дворца. Только те статные – в высоких сапогах и хвостатых касках, стоят, выгнув грудь и гордо подняв голову, а у Альберто голова поникла, плечи опущены и вид какой-то потрепанный. Тереса помахала ему рукой, но он ее не заметил. «Форма ему очень к лицу, – подумала Тереса. – А пуговицы-то как блестят. Похож на этих, из военно-морского». Она была уже в нескольких шагах, когда Альберто поднял голову. Тереса улыбнулась, и он протянул ей руку. «Что это с ним?» – подумала Тереса. Альберто нельзя было узнать, он постарел, лоб прорезала глубокая морщина, глаза провалились, скулы выперли – казалось, вот-вот прорвут тонкую, бледную кожу. Взгляд дикий, блуждающий; губы белые.
– Тебя только что выпустили? – спросила Тереса, вглядываясь в его лицо. – Я думала, ты будешь к вечеру.
Альберто не ответил. Он поднял на нее усталые, пустые глаза.
– Тебе идет военная форма,– тихо сказала Тереса.
– Мне она не нравится, – сказал он и чуть заметно улыбнулся. – Как прихожу домой, сразу снимаю. А сегодня я еще не был дома.
Он еле шевелил губами, и голос у него был невыразительный, тусклый.
– Что случилось? – спросила Тереса. – Почему ты такой? Ты нездоров? Скажи мне, Альберто.
– Нет, – сказал Альберто, отводя глаза – Я здоров. Просто не хочу идти домой. Мне хотелось тебя повидать. – Он провел рукой по лбу, и морщина разгладилась, но только на секунду. – Я не знаю, что мне делать.
Тереса ждала, чуть подавшись вперед, и с нежностью глядела на него, чтобы он скорее все объяснил, но Альберто снова сомкнул губы и медленно сжал кулаки. Она вдруг встревожилась. Что сказать, что сделать, чтобы он поделился с ней? Как ободрить его? Что он подумает? Сердце у нее сильно забилось. Он помедлила еще немного. Потом шагнула к нему и взяла его за руку.
– Пойдем ко мне, – сказала она. – Пообедаешь с нами.
– Пообедаю? – растерянно сказал Альберто и опять провел рукой по лбу. – Нет, не надо беспокоить тетю. Я где-нибудь тут поем, а потом зайду к тебе.
– Идем, идем, – настойчиво повторяла она, поднимая чемодан. – Брось ломаться. Никого ты не будешь беспокоить. Идем.
Альберто пошел за ней. У дверей она остановилась, отпустила его руку и проговорила шепотом: «Не люблю, когда ты такой грустный». Его взгляд, казалось, смягчился, лицо осветилось благодарной улыбкой и приблизилось к ней. Они быстро поцеловались. Тереса постучала. Тетя не узнала Альберто, ее глазки недоверчиво обшарили военную форму и, дойдя до лица, просветлели. Жирная физиономия расплылась в улыбке. Она вытерла подолом руку и протянула ему, разразившись целым потоком приветствий.
– Здравствуйте, здравствуйте, сеньор Альберто! Как я рада. Проходите, проходите. Очень рада вас видеть. А я и не узнала вас в такой красивой форме. Думаю, кто бы это, и никак не могу узнать, подслеповата стала: кухня глаза портит, да и старость пришла. Проходите, сеньор Альберто, очень рада вас видеть.
Как только они вошли в комнату, Тереса обернулась к тете:
– Альберто пообедает сегодня с нами.
– А? – перепугалась тетя. – Что?
– Он с нами пообедает, – повторила Тереса.
Она взглядом умоляла тетю не удивляться так и поскорей согласиться. Но тетя никак не могла выйти из оцепенения: глаза у нее выскочили из орбит, нижняя губа отвисла, лоб собрался морщинами; она была точно в экстазе. Наконец она пришла в себя, кисло поморщилась и сказала Тересе:
– Поди сюда, – повернулась и, раскачивая, точно верблюд, свое тяжелое тело, ушла в кухню.
Тереса пошла за ней, задернула занавеску и быстро приложила палец к губам. Но это было лишнее – тетя молчала, только смотрела на нее с яростью, потрясая кулаками перед ее лицом. Тереса зашептала:
– Метис даст тебе в долг до вторника. Молчи, а то он услышит. Я все потом объясню. Ему необходимо остаться с нами. Не сердись, пожалуйста, тетя, иди, я уверена, тебе дадут в долг.
– Идиотка! – завопила тетя, но тут же понизила голос и приложила палец к губам. – Идиотка, – шепнула она. – С ума сошла. Ты что, хочешь меня убить? Он уж сколько лет не дает мне в долг. Мы же ему должны, я не могу ему показаться на глаза, идиотка.
– Упроси его, – сказала Тереса. – Сделай что-нибудь.
– Идиотка! – крикнула тетя и опять понизила голос: – У нас почти ничего нет. Ты что, хочешь угостить его одним супом? У нас даже хлеба нет.
– Ну ладно, тетя, – настаивала Тереса. – Ради Бога.
И, не дожидаясь ответа, вернулась в комнату. Альберто сидел неподвижно. Он поставил на пол чемодан и положил на него кепи. Тереса села рядом. Она обратила внимание на его волосы: они были грязные, взъерошенные. Занавеска раздвинулась, и появилась тетя. На ее лице, багровом от гнева, красовалась деланная улыбка.
– Я скоро вернусь, сеньор Альберто. Сию минуточку. Видите ли, я должна ненадолго выйти по делу. – Она метнула на Тересу яростный взгляд. – А ты иди на кухню – посмотри за плитой. – И вышла, хлопнув дверью.
– Что с тобой случилось в ту субботу? – спросила Тереса. – Почему ты не пришел?
– Умер Арана, – сказал Альберто. – Его похоронили во вторник.
– Как? – сказала она. – Арана, который живет на углу? Он умер? Не может быть. Ты хочешь сказать, Рикардо Арана?
– Его отпевали в училище, – сказал Альберто. Голос его звучал равнодушно, разве что чуть-чуть устало; взгляд опять блуждал где-то далеко. – Его не отдали родным. Это случилось в прошлую субботу, на учениях. Мы практиковались в стрельбе. Ему прострелили голову.
– Правда, я… – сказала Тереса, когда он замолчал; она смутилась. – Я почти не знала его. А все-таки очень жалко. Это ужасно! – Она положила руку ему на плечо. – Вы были с ним из одного взвода? Поэтому ты такой грустный?
– Отчасти – да, – медленно проговорил он. – Он был моим другом. И кроме того…
– Но почему ты так изменился? – сказала Тереса. – Случилось что-нибудь еще? – Она подошла к нему и поцеловала его в щеку. Альберто не шелохнулся, и она, зардевшись, выпрямилась.
– По-твоему, этого мало? – сказал Альберто. – По-твоему, ничего, что он умер?… А я даже и не поговорил с ним. Он считал меня своим другом, а я… По-твоему, это ничего?
– Почему ты говоришь со мной так? – сказала Тереса. – Скажи правду, Альберто. За что ты обиделся на меня? Может быть, тебе про меня что-нибудь сказали?
– А тебе наплевать, что умер Арана? – сказал он, повышая голос. – Ты же слышишь, я говорю об Аране! Почему ты думаешь о чем-то другом? Ты только о себе думаешь и… – Он остановился; когда он стал кричать, глаза Тересы наполнились слезами, губы задрожали. – Извини… я не то говорю. Я не хотел тебя обидеть. За эти дни произошло очень многое, нервы у меня взвинчены. Пожалуйста, не плачь, Тересита.
Он привлек ее к себе. Тереса положила голову ему на плечо, и они посидели так немного. Потом Альберто поцеловал ее в щеку, в глаза и в губы.
– Конечно, мне очень жаль его, – сказала Тереса. – Бедняжка. Но у тебя было такое озабоченное лицо, и я испугалась, думала, ты сердишься на меня за что-то. А когда ты закричал, это было ужасно, я никогда тебя таким не видела. Если б ты только знал, какие у тебя были глаза!
– Тереса, – сказал он, – я хочу тебе кое в чем признаться.
– В чем? – сказала она, щеки ее загорелись, она радостно улыбнулась. – Говори, я хочу все знать о тебе.
На его угрюмом лице появилась робкая, виноватая улыбка.
– Ну что? – сказала она. – Говори, Альберто.
– Я очень тебя люблю, – сказал он.
Дверь открылась, и они быстро отпрянули друг от друга; кожаный чемодан упал, кепи покатилось по полу, и Альберто нагнулся за ним. Тетя лицемерно улыбалась. В руках у нее был сверток. Пока готовили обед, Тереса посылала Альберто за тетиной спиной воздушные поцелуи. Потом говорили о погоде, о наступающем лете и о фильмах. Только за обедом Тереса рассказала тете о смерти Араны. Та принялась громко обсуждать несчастье, несколько раз перекрестилась, выразила соболезнование родителям, особенно бедной матери, и высказала мысль, что Бог, неизвестно почему, всегда посылает самые тяжелые несчастья лучшим семьям. Она даже собралась поплакать, но ограничилась тем, что потерла сухие глаза и несколько раз чихнула. Когда закончился обед, Альберто объявил, что должен идти. В дверях Тереса опять спросила его:
– Ты правда на меня не обиделся?
– Нет, честное слово. За что мне на тебя обижаться? Только, может быть, мы не скоро увидимся. Ты пиши мне в училище каждую неделю. Потом я тебе все объясню.
Позже, когда Альберто уже скрылся, Тереса засомневалась. Что означало это предупреждение? Почему он так внезапно ушел? И тут она догадалась: «Он любит другую и не решился мне сказать, потому что я оставила его обедать».
«В первый раз мы пошли на Перлу. Тощий Игерас спросил, что лучше – сесть в автобус или идти пешком. Мы пошли вниз по бульвару Прогресса и говорили о чем угодно, только не о том, что мы собирались делать. Тощий, кажется, совсем не нервничал, наоборот, он был спокойней, чем обычно, и я подумал: он просто хочет подбодрить меня – ведь я себя не помнил от страха. Тощий снял с себя свитер, сказал, что ему жарко. А мне было холодно, всю дорогу дрожал и несколько раз останавливался, чтобы отлить. Когда мы дошли до больницы Каррион, вдруг кто-то выскочил из-за деревьев. Я отскочил в сторону, кричу: „Тощий, легавые!" А это оказался один из тех, вчерашних, что сидели с ним прошлой ночью в баре. Глядел он хмуро – нервничал. Они с Тощим заговорили на своем жаргоне, я не все понял. Мы пошли дальше, а потом Тощий сказал: „Давайте повернем здесь". Мы свернули с мостовой и пошли по полю. Было темно, я то и дело спотыкался. Не доходя до Пальмового проспекта, Тощий сказал: „Сделаем привал и обо всем условимся". Мы сели, и Тощий объяснил мне, что я должен делать. Он сказал, что в доме никого нет и они помогут мне взобраться на крышу. Оттуда мне надо спуститься во внутренний двор и пролезть в дом через маленькое незастекленное окошко. Потом надо открыть одно из окон, выходящих на улицу, вернуться туда, где они сидели, и ждать. Тощий несколько раз повторил все инструкции и особо тщательно объяснил, в каком месте это окошко. Видно, он хорошо знал дом, все мне подробно описал, где что. Я спрашивал его не о том, что нужно делать, а больше о том, что со мной может случиться: „Ты уверен, там никого нет? А что если есть собаки? Что делать, если схватят?" Тощий меня успокаивал. Потом повернулся ко второму и сказал: „Иди, Кулепе". Тот пошел к бульвару, и мы его потеряли из виду. Тогда Тощий спросил меня: „Страшно?" – „Да, – говорю, – есть немного". – „Мне тоже, – отвечает, – не беспокойся. Все мы боимся". Тут раздался свист. Тощий поднялся и сказал: „Пошли. Это значит, поблизости никого нет". Я весь затрясся и говорю ему: „Тощий, лучше я вернусь на Бельявисту". – „Не дури, – говорит, – мы в полчаса все обтяпаем". Дошли до бульвара, а там опять появился Кулепе. „Тихо кругом, как на кладбище, – говорит, – даже кошек не видно". Дом был большой, как дворец, и совсем темный. Мы его обогнули. Тощий Игерас и Кулепе подсадили меня, помогли взобраться на крышу. Тут у меня пропал всякий страх. Мне хотелось только побыстрей все закончить. Я перешел на другой скат и увидел во дворе дерево. Оно, как Тощий и говорил, росло очень близко от стены. Я бесшумно сполз по нему, даже рук не оцарапал. Окошечко было очень маленькое, и я испугался, потому что оно было затянуто проволочной сеткой. „Обманул", – думаю. Нет, сетка вся проржавела, я слегка нажал, она и рассыпалась. Протиснулся я туда, оцарапал себе спину и ноги, уж думал – застряну. Внутри темно, ничего не видно. Я натыкался головой на мебель и стены. В какую комнату ни войду, везде темень, хоть глаз выколи, и окон не видно. Я волновался, на мебель натыкаюсь – грохочу, совсем заблудился. Время идет, а окон все не видно. Тут я наткнулся на стол, а какая-то ваза, что ли, полетела на пол и разбилась. Я чуть не заплакал и вдруг вижу – в углу свет, узкие такие полоски. Я потому, значит, не видел окон, что они были завешены толстыми шторами. Посмотрел в щель, вижу – бульвар, но ни Тощего, ни Кулепе не видно, и я ужас как испугался. „Ну, – думаю, – нагрянула полиция, они удрали, меня одного оставили". Смотрю, смотрю, а их все нет и нет. Вдруг стало мне на все наплевать. „Да ладно, – думаю, – все равно я малолетний, меня только отправят в колонию". Открыл я окно и выпрыгнул на улицу. Спрыгнул, слышу шаги и голос Тощего: „Молодец, парень. Теперь садись на траву и не двигайся". Я побежал, пересек мостовую и лег. Стал думать, что мне делать, если вдруг появятся легавые. Иногда я забывал, где я, будто все это сон, и я лежу в постели, и передо мной появилось Тересино лицо, страшно мне хотелось встретиться с ней и поговорить. Я так размечтался, что не заметил, как вернулись Тощий и Кулепе. Возвращались мы пустырями. Тощий добыл в этом доме много разных вещей. Мы остановились под деревьями напротив больницы. Тощий с Кулепе упаковали все в несколько свертков. Прежде чем войти в город, Кулепе мне сказал: „Ну, ты прошел испытание огнем, приятель". Тощий передал мне несколько свертков, чтобы я их спрятал, отряхнули мы брюки и счистили землю с ботинок. А потом преспокойно направились к площади. Тощий рассказывал мне анекдоты, а я громко смеялся. Он проводил меня до дому и сказал: „Ты вел себя как настоящий товарищ. Завтра увидимся – получишь свою долю". Я сказал, что мне очень нужны деньги сегодня, хотя бы немного. Он протянул мне бумажку в десять солей. „Это только часть, – говорит. – Завтра получишь еще, если сегодня все продам". Никогда не было у меня столько денег сразу. Я думал, что можно купить на десять солей, и мне приходило в голову разное, но ни на чем я не мог остановиться; знал только, что на следующий день потрачу пять реалов на дорогу. И вот решил: „Подарю ей что-нибудь". Целыми часами думал, что бы такое купить. Чего только я не перебрал: от тетрадей и мелков до конфет и даже канарейки. На другой день, когда я вышел из школы, я еще не надумал. И тогда я вспомнил, что как-то она просила у булочника комикс почитать. Я пошел к газетному киоску и купил три комикса: два приключенческих и один про любовь. В трамвае я ехал очень довольный, и мне всякое лезло в голову. Я подождал ее, как всегда, у магазина на Альфонсо Угарте, и когда она вышла, я тут же подошел. Мы поздоровались за руку, и я завел разговор про ее школу. Я держал комиксы под мышкой. Она давно уже косилась на них и, когда пересекали площадь Бологнеси, сказала: "У тебя есть комиксы? Вот здорово. Ты потом дашь мне, когда прочтешь?" Я сказал: „Я купил их для тебя". И она сказала: „Серьезно?" – „Конечно, – говорю. – На, возьми". – „Спасибо большое". И стала перелистывать их на ходу. Я заметил, что она дольше всего смотрела тот, что про любовь. Я подумал: „Надо было купить три таких, видно, ее приключения мало интересуют". А на проспекте Арика она сказала: „Когда прочту, дам тебе". Я ответил: „Ладно". Мы замолчали. Вдруг она сказала: „Ты очень добрый". Я засмеялся и ответил: „Ну что ты!"»
«Надо было ей все рассказать, может, посоветовала бы что-нибудь. Спросить: „Думаешь, я зря все это затеял, ведь мне же за это и достанется?" Я уверен. Уверен ли? Нет, меня не проведешь, я видел твое лицо, собака, клянусь, ты дорого заплатишь. А все-таки должен ли я…» Вдруг Альберто пришел в себя и с удивлением увидел широкий луг, где выстраивались кадеты Леонсио Прадо для участия в параде 28 Июля . Как он сюда попал? Пустынный луг, прохладно, дует легкий ветерок, тусклый свет вечерней зари, все напоминает училище. Он посмотрел на часы: уже три часа, как он бродит по городу – идет куда глаза глядят. «А может, пойти домой, лечь в постель, вызвать врача, выпить снотворное, проспать целый месяц и забыть все: свое имя, Тересу, училище, проболеть хоть всю жизнь, лишь бы ничего не помнить». Он поворачивается и идет обратно. Останавливается у памятника Хорхе Чавесу; в полутьме – небольшой треугольник и крылатые фигуры, как будто вылепленные из смолы. Поток машин наводняет проспект, и Альберто ждет на углу вместе с другими пешеходами. Когда поток застывает и столпившиеся люди переходят мостовую вдоль стоящих стеной радиаторов, он по-прежнему бессмысленно смотрит на красный огонек светофора и не трогается с места. «Если бы можно было повернуть все вспять, я бы сделал иначе. В ту ночь, например, спросил бы только, где Ягуар. Нет его – и кончено, мне-то что за дело, украли у него куртку или нет, пусть каждый разбирается как хочет, – и тогда был бы я спокоен, не знал бы забот, слушал бы себе спокойненько мамашу: „Альберто, твой отец опять днем и ночью таскается со шлюхами», – и все дела". А теперь он стоит у остановки экспресса на проспекте 28 Июля; бар остался позади. Проходя мимо бара, он только мельком взглянул на него, но в голове все еще густой шум, резкий свет и пар, вырывающийся из дверей на улицу. Подошел экспресс, люди вошли, кондуктор спросил: «А вы?», но Альберто безразлично смотрит на него, и тот пожимает плечами, закрывает двери. Альберто поворачивается и в третий раз проделывает тот же путь по бульвару. Дойдя до бара, заходит в дверь. Шум захлестывает его со всех сторон, яркий свет слепит глаза, он часто мигает. Он направляется к стойке сквозь табачный дым и пьяный водочный угар. Просит телефонную книжку. «Наверное, черви уже едят его, наверное, начали с глаз, они ведь мягонькие, вот они ползут по шее, сожрали нос, уши, забрались под ногти, пожирают мясо, настоящий пир, должно быть, закатили. Надо позвонить раньше, пока еще черви не начали своей работы, пока его не похоронили, пока не умер, раньше, раньше». Шум выводит его из себя, не дает сосредоточиться, найти в столбцах имен то, которое нужно. Наконец нашел. Быстро поднимает трубку, хочет набрать номер, но рука повисает в нескольких миллиметрах от диска, в ушах пронзительно гудит. В метре от себя, за прилавком, он видит белый китель с измятыми обшлагами. Набирает номер и ждет. Тишина, застывший шум, тишина. Он оглядывается. В углу залы кто-то поднимает бокал за здоровье дамы; другие подхватывают, повторяют ее имя. Телефон все гудит с ровными промежутками. «Я слушаю», – говорит в трубке голос. Он онемел, горло перехватило. Белое пятно впереди него задвигалось, приблизилось к нему. «Пожалуйста, лейтенанта Гамбоа», – говорит Альберто. «Американское виски, – говорит белое пятно, – дерьмовое виски. А вот английское – это да». «Одну минуточку, – говорит голос, – сейчас позову». За его спиной произносят тост: «Ее зовут Летисия, и мне не стыдно признаться, что я люблю ее, ребята. Женитьба – шаг серьезный, но я ее люблю, и я женюсь на метиске, ребята». «Виски, – повторяет пятно, – Scotch. Хорошее виски. Шотландское, английское, все равно. Не американское, а шотландское или английское». «Алло?» – слышится в трубке. Он вздрагивает и слегка отводит ее от уха «Алло, – говорит лейтенант Гамбоа. – Кто у телефона?» «Повеселился – и будет, ребята. С сегодняшнего дня я серьезный человек. Теперь придется работать до третьего пота – надо приносить домой побольше денег, чтоб моя красавица была довольна». «Это лейтенант Гамбоа?» – спрашивает Альберто. «Водка из Монтесьерре – дрянь, – утверждает белое пятно, – а вот из Мотокати – это да». «Да, я. Кто у телефона?» – «Кадет, – отвечает Альберто. – Кадет с пятого курса». «За здоровье моей метисочки и моих друзей». «В чем дело, кадет?» «Лучшая в мире водка, – уверяет белое пятно, потом поправляется: – Одна из лучших, сеньор, водка Мотокати». «Ваше имя?» – говорит Гамбоа. «У меня будет десять детей, и все мальчики, чтобы я мог назвать их в честь моих друзей. Никого не назову своим именем, только вашими, ребята». «Арану застрелили, – говорит Альберто. – Я знаю кто. Можно к вам зайти?» – «Ваше имя?» – говорит Гамбоа. «Если хотите убить слона, дайте ему водки Мотокати». «Кадет Альберто Фернандес, сеньор лейтенант. Первый взвод. Можно к вам прийти?» – «Приходите немедленно, – говорит Гамбоа. – Улица Бологнеси, 327. Барранко». Альберто вешает трубку.
«Все изменились, может, я тоже изменился, только за собой не замечаю. Ягуар, тот страшно изменился. Ходит злой как черт, слова ему не скажи, подойдешь спросить о чем-нибудь – папироску попросишь или что, – он только огрызается. Ничего слышать не хочет, чуть что – усмехнется злобно, как перед дракой, еле-еле его успокоишь: „Ягуар, да что ты, да ты не злись, да я же ничего, да что ты в бутылку лезешь?" А только объясняй не объясняй, у него руки все равно чешутся, за эти дни уже нескольким перепало. Он такой не только с ребятами, а и со мной, и с Кудрявым, удивляюсь, как он может так с нами – ведь мы же члены Кружка. А вообще-то я знаю, почему так изменился Ягуар – это он из-за Кавы, понять его можно. Пускай притворяется, будто ему на все наплевать, а видно: как Каву выгнали, совсем другой стал. Никогда не замечал, чтоб он так бесился, – все лицо дергается, матерится страшно, грозится: всех сожгу, перебью, подожгу ночью офицерский корпус, полковнику брюхо распорю, кишки на шею намотаю. Кажется, уже год прошел, как мы трое собрались в последний раз. Тогда Каву заперли в карцер, и мы все доискивались, кто настучал. Несправедливо выходит, Кава там с козами – тошно ему небось, дальше некуда, а стукач в полном порядке, знай почесывает себе брюхо. Да, думаю, нелегко будет его найти. Наверное, офицеры его подкупили, денег дали. Ягуар говорил: „Два часа сроку, и все узнаю. Да что там, за час найду, только нюхну – сразу унюхаю шкуру". Куда там, это дикаря можно нюхом учуять или так высмотреть, а настоящие сволочи умеют притворяться. Его, наверное, это и бесит, только вот с нами надо было ему по-другому – мы-то ведь всегда с ним заодно. Не пойму, почему он ото всех отошел. Ты к нему, а он уже бесится, вот-вот прыгнет на тебя и укусит; точное ему дали прозвище, лучше и не придумаешь. Не подойду больше, а то еще подумает, будто я навязываюсь, а мне просто хотелось поговорить с ним по-приятельски. Вчера мы чудом не сцепились, не знаю, как я удержался, надо было его одернуть, поставить на место – я-то его не боюсь. Когда капитан собрал нас в актовом зале и начал говорить про Холуя, что, мол, в армии приходится дорого расплачиваться за ошибки, зарубите себе на носу: это вооруженные силы, а не зоопарк, случись это во время войны, за безответственное поведение его бы сочли предателем родины. А, черт, у всякого терпение лопнет, когда слушаешь, как мертвеца ругают. Тебе бы самому, Пиранья, мерзавец, пулю в череп. И не один я обозлился, а все, по лицам было видно. И вот я сказал: „Ягуар, нехорошо так цепляться к мертвому, давай оборвем капитанчика". А он мне: „Помолчи ты, дубина, пока тебя не спросили. Еще слово скажешь – берегись". Он больной, не иначе, нормальные люди так не делают, у него голова не в порядке, он просто сбрендил. Не думай, что ты мне очень нужен, Ягуар, я ходил за тобой так только, чтобы время провести, а теперь уж все, кончится эта музыка, и мы больше не увидимся. Выйду из училища и никого видеть не захочу – одну Худолайку, утащу ее, и будет она жить со мной».
Альберто шагает по тихим улицам Барранко, среди старых, выцветших домов, отделенных от мостовой палисадниками. Высокие, ветвистые деревья бросают на фасад разлапистые тени. Время от времени прогромыхает битком набитый трамвай, из окошек скучно глядят люди. «Надо было ей все рассказать, ты вот посмотри, что вышло, он был в тебя влюблен, папаша мой день и ночь со шлюхами, мать молча несет свой крест, молится, ходит к иезуиту, Богач и Малышка болтают у…, слушают пластинки в гостиной у…, танцуют у…, твоя тетка вертится как угорь на сковородке, обед варить не из чего, а его едят черви, потому что он хотел тебя увидеть, а отец его не пустил, как, по-твоему, это шуточки?» Альберто слез с трамвая на остановке «Тихий пруд». На траве, под деревьями, люди парами и семьями наслаждаются прохладой ночи, кружат комары над лодками на пруду. Альберто пересекает парк, спортивную площадку; свет фонарей на аллее освещает качели и турник. Параллельные брусья, горка, трапеция и чертово колесо остаются в тени. Он идет к освещенной площади, огибает ее, поворачивает к Набережной, виднеющейся в глубине, за высоким белым зданием, освещенным косым светом фонаря. На Набережной он подходит к парапету и смотрит вниз: море здесь не то что на Перле, там оно бурное, по ночам злобно ворчит, здесь – гладкое, спокойное, точно озеро. «Ты ведь тоже виновата, а когда я сказал, что он умер, ты не заплакала и тебе не стало жаль его. Ты тоже виновата, а если бы я тебе сказал, что его убил Ягуар, ты бы сказала: „Неужели настоящий ягуар? Бедняжка!" – и тоже не заплакала бы, а он с ума по тебе сходил. Ты виновата, а ты только о том и думала, что я не так на тебя смотрю. Золотые Ножки – шлюха, а и то у нее сердце мягче».
Вот и старый двухэтажный дом с балконами, выходящими в пустой палисадник. Прямая дорожка соединяет заржавевшую ограду с входной дверью – старинной дверью, украшенной стершейся резьбой, напоминающей иероглифы. Альберто стучит кулаком. Ждет несколько секунд, потом замечает звонок, нажимает пальцем на кнопку и быстро отводит руку. Слышатся шаги. Он вытягивается.
– Проходите, – говорит Гамбоа и дает ему дорогу. Альберто входит, слышит за спиной стук двери. Гамбоа проходит вперед по длинному полутемному коридору. Альберто идет за ним на цыпочках. Он идет, почти уткнувшись в спину лейтенанту; если бы тот внезапно остановился, они бы столкнулись. Но Гамбоа не останавливается; в конце коридора он открывает дверь и входит в комнату. Альберто остается в коридоре. Гамбоа зажег свет. И вот они в гостиной. Стены зеленые, на них висят картины в золоченых рамах. Какой-то мужчина в бакенбардах, с бородкой, какие носили в старину, и остро закрученными усами пристально смотрит на Альберто со старой, пожелтевшей фотографии.
– Садитесь, – говорит Гамбоа, указывая на кресло. Альберто садится, и тело его мягко опускается, словно во сне. Тут он замечает, что не снял кепи. Снимает его, сквозь зубы бормочет извинения. Но Гамбоа не слышит, он стоит к нему спиной и закрывает дверь. Затем оборачивается, подходит, садится против него на стул с резными ножками.
– Альберто Фернандес? – говорит Гамбоа, глядя ему прямо в глаза. – Из первого взвода, вы сказали?
– Да, сеньор лейтенант. – Альберто подается вперед, и пружины кресла слегка скрипят.
– Хорошо, – говорит Гамбоа. – Я слушаю.
Альберто смотрит в пол; на ковре орнамент – голубые и кремовые круги, один внутри другого. Он быстро считает их: двенадцать, еще серый кружочек в самом центре. Поднимает глаза; за спиной лейтенанта стоит комод, облицованный мрамором, ручки у ящиков металлические.
– Я жду, кадет, – говорит Гамбоа. Альберто вновь смотрит на ковер.
– Смерть кадета Араны не несчастный случай, – говорит он. – Его застрелили. Из мести, сеньор лейтенант.
Он поднимает глаза. Гамбоа даже не шелохнулся, лицо его не выражает ни удивления, ни любопытства – оно спокойно. Он ни о чем не спрашивает. Руки лежат на коленях, ноги слегка расставлены. Альберто замечает, что ножки стула, на котором сидит лейтенант, оканчиваются лапами с хищными когтями.
– Его убили, – повторяет он. – Ребята из Кружка. Они его ненавидели. Весь взвод его ненавидел без всякой причины, он ведь никому плохого не сделал. За то, что он не шутил, как все, и не хотел драться. Они изводили его, вечно издевались, а теперь они его убили.
– Успокойтесь, – говорит Гамбоа. – Рассказывайте по порядку. Говорите все, не бойтесь.
– Хорошо, сеньор лейтенант, – говорит Альберто. – Офицеры понятия не имеют, что творится в бараках. Все были против Араны, всегда подстраивали так, чтобы его наказали, ни на минуту не оставляли его в покое. Теперь они успокоились. Это все Кружок, сеньор лейтенант.
– Одну минуту, – говорит Гамбоа, и Альберто поднимает на него глаза. На этот раз лейтенант подвинулся вперед, на край стула и подпер рукой подбородок. – Вы хотите сказать, что один из кадетов вашего взвода намеренно выстрелил в кадета Арану? Вы это хотите сказать?
– Да, сеньор лейтенант.
– Прежде чем вы назовете мне его имя, – не спеша, с расстановкой продолжает Гамбоа, – я хочу вас предупредить. Обвинения подобного рода очень серьезны. Надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, какие последствия это может повлечь за собой. Надеюсь также, что вы абсолютно уверены. Подобными вещами не шутят. Вы меня понимаете?
– Да, сеньор лейтенант, – говорит Альберто. – Я думал об этом. Я не говорил вам раньше, потому что боялся. Теперь я не боюсь. – Он открыл было рот, но говорить не стал.
Строгое лицо Гамбоа спокойно и уверенно. На какое-то мгновенье строгие черты смягчаются, смуглая кожа светлеет. Альберто закрывает глаза и видит перед собой бледное, желтоватое лицо Холуя, бегающие глаза, безвольный рот. Видит только это лицо, а потом открывает глаза и видит лейтенанта, и в памяти проносятся зеленый луч, лама, часовня, пустая койка.
– Да, сеньор лейтенант. Я буду говорить прямо. Его убил Ягуар, чтобы отомстить за Каву.
– Как вы сказали? – говорит Гамбоа. Он опустил руку и теперь смотрит с любопытством.
– Все началось с того самого дня, когда всех оставили без увольнительной, ну когда стекло разбили. Для Араны это было ужасно, хуже, чем для других. Он уже полмесяца не выходил из училища. Сначала у него украли куртку. А потом вы его наказали за то, что он подсказывал мне по химии. Он был в отчаянии, ему нужно было выйти во что бы то ни стало – понимаете, сеньор лейтенант?
– Нет, – сказал Гамбоа. – Ничего не понимаю.
– Я хочу сказать, он был влюблен, сеньор лейтенант. Ему нравилась одна девушка. У Холуя не было друзей – понимаете? – никто с ним не водился. Все его только унижали. А он хотел выйти, чтобы увидеться с девушкой. Вы себе не представляете, как все над ним издевались. Его обворовывали, отнимали у него сигареты.
– Сигареты? – сказал Гамбоа.
– В училище все курят, – горячо продолжал Альберто. – По пачке в день. А то и больше. Офицеры совершенно не представляют, что там творится. Все издевались над Холуем, и я тоже. А потом я подружился с ним, я один. Он рассказывал мне все. Его травили потому, что он боялся драться. С ним не просто шутили, сеньор лейтенант. Мочились на него, когда он спал, разрезали ему форму, чтобы на него наложили взыскание, плевали в его тарелку, отпихивали его назад, даже если он первый стал в строй.
– Кто это делал? – спросил Гамбоа.
– Все, сеньор лейтенант.
– Спокойнее, кадет. Рассказывайте все по порядку.
– Он был очень смирный, – прервал его Альберто. – И он очень страдал, когда его оставили без увольнительной. Он ходил сам не свой. Целый месяц он не выходил в город. А девушка ему не писала. Я тоже нехорошо поступил с ним, сеньор лейтенант. Очень нехорошо.
– Не спешите, кадет, – говорит Гамбоа – Спокойней, спокойней.
– Хорошо, сеньор лейтенант. Помните, вы наказали его за подсказку. В тот день он собирался с девушкой в кино. Он дал мне поручение. А я его обманул. Эта девушка теперь гуляет со мной.
– А, – сказал Гамбоа. – Начинаю кое-что понимать.
– Он ничего не знал, – говорил Альберто. – Прямо спал и видел, как бы встретиться с ней и узнать, почему она не пишет. Потом, после истории со стеклом, всех заперли неизвестно на сколько. Каву никогда бы не поймали: офицеры никогда ничего не узнают, если мы не захотим, сеньор лейтенант. А перемахнуть, как все, он не решался.
– Перемахнуть?
– Да, все так делают, даже псы. Каждую ночь кто-нибудь убегает в город. Кроме него, сеньор лейтенант. Он ни разу не перемахивал. Потому он и пошел к Уарине, то есть к лейтенанту Уарине, и донес на Каву. Он не был доносчиком. Он просто хотел попасть в город. А Кружок об этом узнал. Я уверен, что они дознались.
– Что значит Кружок? – спросил Гамбоа.
– Это четыре кадета из нашего взвода, сеньор лейтенант. Вернее, три, Кава уже не в счет. Они воруют экзаменационные билеты и потом продают их кадетам. Барышничают. Все продают втридорога – сигареты, спиртное.
– Послушайте, а вы не бредите?
– Водку и пиво, сеньор лейтенант. Я же говорю вам, офицеры ничего не знают. В училище выпивают больше, чем в городе. Ночью, а иногда даже на переменах. Когда узнали про Каву, они просто взбесились. Но вообще Арана никогда не был доносчиком, не было доносчиков у нас в бараке. Поэтому они его убили, чтобы отомстить.
– Кто его убил?
– Ягуар, сеньор лейтенант. Двое остальных, Питон и Кудрявый, тоже скоты, но они бы никогда не решились выстрелить. Это сделал Ягуар.
– Кто такой Ягуар? – спросил Гамбоа. – Я не знаю ваших прозвищ. Назовите фамилию.
Альберто назвал и продолжал рассказ. Лейтенант изредка прерывал его – уточнял, спрашивал числа, имена. Альберто говорил долго, наконец опустил голову на грудь и умолк. Лейтенант показал ему, где ванная. Он пошел туда и вернулся с мокрой головой. Гамбоа все сидел на стуле с лапами и размышлял. Альберто не сел.
– Сейчас идите домой, – сказал Гамбоа. – Завтра я буду в караульной. Приходите прямо ко мне, не заходя в барак. И дайте честное слово, что никому не скажете ни слова. Никому, даже родителям.
– Хорошо, сеньор лейтенант, – сказал Альберто. – Даю вам честное слово.