Книга: Учитель Гнус. Верноподданный. Новеллы
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

Сени здесь были непомерно широкие и длинные, настоящие сени старинного бюргерского дома, в котором теперь занимались совсем неподходящим делом. Слева из-за полуотворенной двери виднелся отблеск огня и слышался стук кухонных горшков. На двери справа была надпись: «Зал». За этой дверью стоял глухой многоголосый шум, изредка прерывавшийся резкими вскриками. Гнус помедлил в нерешительности, прежде чем нажать ручку; он чувствовал — этот шаг чреват многими последствиями… Толстый, совершенно лысый человек, с кружками пива на подносе, попался ему навстречу. Гнус остановил его.
— Прошу прощенья, — забормотал он, — я бы хотел переговорить с артисткой Фрелих.
— О чем это вам вздумалось говорить с ней? — осведомился толстяк. — Она сейчас не разговаривает, а поет. Лучше послушайте.
— Вы, я полагаю, хозяин «Голубого ангела»? Очень рад. Я учитель местной гимназии Нусс и пришел за одним гимназистом, который, видимо, находится здесь. Не укажете ли вы мне точнее его местопребывание?
— А вы, господин учитель, загляните-ка в артистическую, там какие-то молодые люди с утра до вечера околачиваются.
— Ну вот, так оно и есть, — грозно проговорил Гнус. — Согласитесь, любезный, что это ни на что не похоже.
— Э-э, — хозяин нахмурил брови, — это уж не моя забота, кто угощает артисток ужином. Молодые люди заказали вино, а нашему брату только того и требуется. Я не намерен давать по шеям своим клиентам.
Гнус переменил тон.
— Ладно, ладно! А теперь отправляйтесь-ка туда, любезный, и приведите мне этого мальчишку.
— На черта мне туда идти, — идите сами!
Но авантюристический пыл в Гнусе уже иссяк; как жаль, что он открыл местопребывание артистки Фрелих!
— Мне что ж, идти через зал? — робея, спросил он.
— А как же? Идите в заднюю комнату, вон в ту, где окно с красной занавеской.
Он прошел вместе с Гнусом несколько шагов в глубь сеней и показал ему довольно большое окно, изнутри завешенное чем-то красным. Гнус попытался заглянуть в щелку, между тем хозяин с пивом вернулся к двери зала и отворил ее. Гнус побежал за ним, простирая руки, и с отчаяньем взмолился:
— Очень вас прошу, любезнейший, приведите мне гимназиста!
Хозяин уже был в зале, он обернулся довольно нелюбезно:
— Да которого вам? Их там целая тройка! Чтоб тебе, старый дурень! — добавил он и скрылся.
«Целая тройка?» — хотел было переспросить Гнус; но сам уже оказался в зале, оглушенный шумом, ничего не видя от горячего пара, затуманившего очки.
— Закрывайте двери, дует, — крикнул кто-то рядом с ним.
В испуге он попытался нащупать ручку, не нашел ее и услышал взрыв смеха.
— Старик, видно, в жмурки играет, — проговорил тот же голос.
Гнус снял очки; дверь уже захлопнулась, он был в ловушке и беспомощно озирался по сторонам.
— Эге, Лоренц, да ведь это тот утренний дуралей, что морочил голову вербовщику.
Гнус не понял, он понимал только одно: вокруг мятеж и мятежники. В полном отчаянии он вдруг заметил свободный стул у столика рядом; оставалось только сесть. Он приподнял шляпу и осведомился:
— Вы разрешите?
Тщетно прождав ответа, он сел. И тотчас же почувствовал себя растворившимся в толпе, а не каким-то нелепым исключением. Никто больше не обращал на него внимания. Опять заиграла музыка, его соседи принялись подпевать. Гнус протер очки и приосанился. Сквозь чад едкого табачного дыма, потных человеческих тел и винного перегара он увидел бесчисленное множество голов; в тупом блаженстве они покачивались так, как им повелевала музыка. Лица и волосы были разные — огненно-рыжие, желтые, темные, красные, как кирпич, и раскачиванье этих голов, возвращенных музыкой к первобытно-растительной жизни, напоминало колеблемую ветром огромную гряду пестрых тюльпанов, которая тянулась через весь зал и где-то далеко-далеко исчезала в дыму. Сквозь этот дым нет-нет и прорывалось что-то блестящее, какой-то быстро движущийся предмет. В сиянии рефлектора мелькали плечи, руки, ноги — словом, отдельные части какого-то светлого тела и большой, молча разинутый рот. Пение мелькающего существа поглощали звуки рояля и голоса гостей. Но Гнусу казалось, что эта особа женского пола — сплошной истошный визг. Время от времени она вскрикивала тонким голосом, но так пронзительно, что и гром не мог бы заглушить этот звук.
Хозяин поставил перед Гнусом кружку пива и пошел было дальше. Гнус поймал его за фалду.
— Итак, прошу внимания, любезный! Эта певица и есть фрейлейн Роза Фрелих?
— А то кто же? Сидите и слушайте, раз уж вы сюда заявились.
Он высвободился и ушел.
Наперекор здравому смыслу Гнус надеялся, что певица не Роза Фрелих, что гимназист Ломан никогда не переступал этого порога и что, следовательно, ему, Гнусу, не надо переходить к активным действиям. Возможно ведь, что стихи в тетрадке Ломана — чистая поэзия, не имеющая ничего общего с действительной жизнью, и никакой актрисы Фрелих не существует. Гнус уцепился за эту соломинку, удивляясь, как такая мысль раньше не приходила ему в голову.
Он глотнул пива.
— Ваше здоровье, — сказал его сосед, пожилой бюргер в шерстяной фуфайке и жилете, расстегнутом на толстом животе. Гнус уже давно потихоньку к нему приглядывался. Бюргер выпил свою кружку и бодро вытер рукой желто-бурые усы. Гнус наконец решился.
— Выходит, значит, что это фрейлейн Роза Фрелих развлекает нас своим пеньем?
Но тут раздались аплодисменты: певица как раз допела одну из песенок. Гнусу пришлось переждать овацию и затем повторить свой вопрос.
— Фрелих? — переспросил сосед. — Да почем я знаю, как зовут всех этих девок. Здесь что ни день, то новая.
Гнус хотел язвительно заметить, что ведь именно фамилия Фрелих стоит на афише, но тут опять заиграл рояль, правда менее громко, так что можно было даже разобрать слова, которые эта пестрая особа пропела, смущенно и лукаво прижимая к лицу высоко поднятые юбки:
Ведь я невинная малютка…

Гнус определил все это как идиотизм и поставил в связь с тупоумным ответом соседа. Он негодовал все больше и больше. Он вдруг очутился в мире, который являлся как бы отрицанием его самого, среди людей, внушающих ему глубочайшее отвращение, людей, которые не понимали печатного слова и слушали концерт, даже не прочитав программы. Его гвоздила мысль, — здесь собралось несколько сот человек, и все они не «записывают», не стараются «ясно мыслить», а, напротив, одурманивают свой мозг и беззастенчиво предаются «посторонним занятиям». Он с жадностью глотнул пива… «Если бы они знали, кто я!» Постепенно чувство собственного достоинства вновь утвердилось в нем, он успокоился, как-то даже размяк под воздействием пропитанного человеческими испарениями теплого воздуха — этого парового отопления, в котором воду заменяет кровь. Чад становился все гуще, смутный мир отступал куда-то вдаль… Он потер себе лоб; ему казалось, будто та особа на эстраде уже много раз пропела, что она «невинная малютка». Теперь она кончила петь, и зал захлопал, зарычал, завизжал, затопал ногами. Гнус несколько раз хлопнул в ладоши у самых своих глаз, с удивлением на это воззрившихся. Им овладело сильное, безумное, почти необоримое желанье застучать обеими ногами сразу. У него хватило сил удержаться, но искушение не озлило его. Он блаженно улыбался, мысленно решив, что таков человек. «Животное, вот и все», — добавил он.
Певица спустилась в зал. Рядом с эстрадой открылась дверь. Гнус почувствовал, что из-за двери кто-то смотрит на него. Один-единственный человек стоял к нему лицом и смеялся; и это был — вполне достоверно — не кто иной, как гимназист Кизелак!
Убедившись в этом, Гнус вскочил. Ему показалось, что он на мгновенье забылся и гимназисты уже воспользовались его забытьём для своих безобразий. Он растолкал двух солдат, протиснулся между ними и устремился вперед. Какие-то рабочие не пожелали пропустить его, а один из них сбил у него шляпу с головы. Гнус поднял ее и снова надел, всю перепачканную; кто-то крикнул:
— Ганс! Смотри! До чего хороша шляпа!
Кизелак в глубине зала корчился со смеху. Гнус прорывался дальше, от неистового волнения у него стучали челюсти. Но сзади кто-то держал его. Он опрокинул грог у одного матроса; тот потребовал оплаты убытка. Гнус удовлетворил его требование. Теперь перед ним открылось свободное пространство в несколько шагов. В смертельном испуге, но не сводя глаз с Кизелака, он отпрянул от той бездны разврата, которая перед ним разверзалась. Вдруг он наскочил на что-то мягкое, и рослая толстая женщина в распахнувшемся коричневом манто, под которым почти никакой другой одежды не было, разгневанно повернулась к нему. Мужчина не менее плотного телосложения, тщательно причесанный, но тоже в одном трико да еще в потрепанной куртке на плечах, подбежал и впутался в свару. Гнус, оказывается, выбил из рук толстухи тарелочку для сбора денег, несколько монет укатилось. Все кинулись на поиски; Гнус тоже помогал искать суетливо и растерянно. Возле его головы, пригнутой чуть не к самому полу, шаркали ноги; вокруг слышалась ругань, проклятия, руки каких-то наглецов тянулись к нему. Гнус выпрямился, весь красный, с зажатой в кулаке двухпфенниговой монетой. Он тяжело дышал и невидящим взором вглядывался в лица врагов. Вот уже второй раз за сегодняшний день ему в лицо дул ветер мятежа. Он стал неуклюже отбиваться, казалось, сражаясь с полчищами врагов, но в этот момент увидел Кизелака, повалившегося на рояль; все тело гимназиста сотрясалось. Теперь он уже слышал, как тот смеется. Тут Гнуса обуял сумасшедший страх — страх тирана, когда в его дворец врывается чернь и конец уже неотвратим. В этот миг он был способен на любое злодеяние, границ возможного для него более не существовало. Он крикнул замогильным голосом:
— В каталажку, в каталажку!
Кизелак, увидев его перед самым своим носом, повиновался. Он юркнул в дверь около эстрады. Очнувшись, Гнус обнаружил, что тоже находится за этой дверью. В глаза ему бросилась красная занавеска и рука, высунувшаяся из-за нее. Он хотел схватить эту руку, но услышал, как кто-то прыгнул. Приподняв занавеску, Гнус увидел, что Кизелак рысью бежит через сени. В то же мгновение какая-то фигура выскочила на улицу, Гнус успел разглядеть ее — фон Эрцум. Он встал на цыпочки, но окно было слишком высоко, попытался вскарабкаться на подоконник и, повиснув на локтях, услышал за спиной тонкий голос:
— Смелее, смелее, вы, видно, еще сильный мужчина!
Он плюхнулся вниз, обернулся: позади него стояла пестрая особа женского пола.
Несколько секунд Гнус смотрел на нее; его челюсти беззвучно шевелились. Наконец он выдавил из себя:
— Вы, вы — вполне достоверно — артистка Фрелих?
— Ну да, — отвечала она.
Гнус и без того знал это.
— И вы упражняетесь здесь в своем искусстве?
Он хотел, чтобы она и это подтвердила.
— Глупый вопрос, — заметила дама.
— Значит… — Гнус перевел дух и указал назад, на окно, в которое выскочили Кизелак и фон Эрцум. — Скажите, пожалуйста, а позволительное ли это дело?
— Что именно? — удивилась дама.
— Ведь они гимназисты, — сказал Гнус и дрожащим, глухим голосом повторил: — Гимназисты!
— Ну и пусть. Мне-то что?
Она рассмеялась. Гнуса взорвало:
— Вы отвлекаете их от школьных занятий и прямого исполнения долга. Вы их соблазняете!
Артистка Фрелих перестала смеяться; она ткнула себя в грудь указательным пальцем:
— Я? Да вы, верно… того…
— Так вы, значит, еще отпираетесь? — воинственно настаивал Гнус.
— А зачем? Мне это, слава тебе господи, ни к чему. Я артистка. Скажите, а принимать от мужчин цветы мне тоже нельзя без вашего позволения? — Она показала рукой на угол комнаты, где с двух сторон наклонно повешенного зеркала были заткнуты большие букеты, и, вздернув плечи, добавила: — Может, это тоже непозволительно? Да кто вы, собственно, такой?
— Я? Я учитель гимназии, — отвечал Гнус, и это звучало, как: я властитель мира.
— Ага, — уже мягче заметила она, — тогда вам тоже наплевать, чем занимаются эти молодые люди.
Подобное мировоззрение не укладывалось в мозгу Гнуса.
— Советую, — начал он, — вам и вашим присным без промедления покинуть этот город, в противном случае, — он снова возвысил голос, — я приложу все усилия, чтобы испортить вам карьеру или вовсе погубить ее. Я сумею — так сказать — заинтересовать вашими делами полицию.
При этом слове на лице артистки Фрелих изобразилось откровеннейшее пренебрежение.
— Если она до тех пор не сцапает вас, что, на мой взгляд, весьма вероятно. До меня же ей никакого дела нет. А в общем, мне вас жалко! Эх вы!
Но очевидно было, что она не сострадает ему, а все больше и больше злится.
— Скажите на милость, попал в дурацкое положение и еще куражится. Мало, что ли, над вами смеялись? А ну, живо отправляйтесь в полицию. Вас тут же и схватят. Нет, надо же набраться такого нахальства! Просто смешно, особенно женщине, привыкшей к вежливому обхождению. Вот возьму да и напущу на вас кого-нибудь из знакомых офицеров. Да от вас мокрого места не останется.
На ее торжествующем лице и вправду изобразилось сострадание.
Поначалу он пытался перебить артистку Фрелих. Но под натиском ее решительности его мысли, уже облекшиеся в слова и готовые сорваться с языка, мало-помалу стали отступать и, наконец, затерялись в недрах Гнуса. Он окаменел — эта особа не была вырвавшимся из-под его власти, заартачившимся гимназистом, которого всю жизнь надлежало держать в ежовых рукавицах, а к таковым относились все местные жители. Нет, она была чем-то новым. От всего, что она говорила, веяло странным, будоражащим нервы ветром. Она была силой посторонней, но почти равноправной. Потребуй она от него ответа, он бы уже не нашелся, что сказать. В нем зарождалось какое-то небывалое чувство, похожее на уважение.
— Ну да что там толковать!.. — Она пренебрежительно замолчала и повернулась к нему спиной.
Рояль опять заиграл. Дверь отворилась, пропуская толстую женщину, с которой у Гнуса произошло столкновение, а также ее супруга, и тотчас снова захлопнулась. Толстуха поставила на стол тарелку, и складки ее манто заходили гневливыми волнами.
— Четырех марок не набралось, — объявил супруг. — Голоштанники! Лоботрясы!
Артистка Фрелих бросила холодно и колко:
— Вот этот господин хочет жаловаться на нас в полицию.
Гнус что-то залопотал, испуганный явно превосходящими силами противника. Толстая женщина круто повернулась и смерила его взглядом. Выражение ее лица показалось ему нестерпимо наглым, он покраснел, опустил взор, который наткнулся на толстые икры в трико телесного цвета, вздрогнул и поспешил еще больше потупиться. Тут муж, стараясь говорить вполголоса, что давалось ему с трудом, заявил:
— Да ведь скандал-то поднял он! А я уж давно предупреждал Розу, что вышвырну всякого, кто вздумает устраивать сцены ревности и воображать, что он один здесь хозяин. Эх вы — соперничать с мальчишками! Вас уж небось и полиция взяла на заметку как сладострастного старикашку.
Но жена толкнула его: у нее, видимо, сложилось иное мнение о Гнусе.
— Тише ты! Да он мухи не обидит, — и, повернувшись к Гнусу, продолжала: — В бутылку полез, голубчик! Ну не беда, человек иной раз взъерепенится, сам не знает с чего. А с Кипертом лучше не связываться: он как вообразит, что я ему изменяю, так прямо на стену лезет. Садитесь-ка лучше да выпейте винца!
Она скинула со стула юбки и пестрые штаны, взяла со стола бутылку и налила Гнусу вина. Он выпил во избежание лишних разговоров.
— Давно вы знакомы с Розой? — полюбопытствовала толстуха. — Сдается мне, что я вас еще не видела.
Гнус что-то ответил, но рояль поглотил его ответ. Артистка Фрелих пояснила:
— Он учитель тех мальцов, что околачиваются у меня в уборной.
— А-а, так вы учитель? — сказал артист. Он тоже выпил, щелкнул языком и вернулся к своему обычному благодушному состоянию. — Раз так, вы свой человек. Вы, значит, тоже будете голосовать за социал-демократическую партию. А не то придется вам ждать до седых волос повышения учительских окладов. С искусством то же самое: вечный полицейский надзор, а в кармане шиш. Наука, — он указал на Гнуса, — и искусство, — указал на себя, — одного поля ягоды.
Гнус ответил:
— Может, это и так, но вы исходите из неправильной предпосылки. Я не народный учитель, а доктор педагогических наук Нусс и преподаю в здешней гимназии.
Артист сказал только:
— Ваше здоровье!
Каждый волен именовать себя как угодно, и если кому-нибудь вздумалось играть роль доктора наук, то это еще не повод для вражды.
— Так вы, значит, учитель, — добродушно промолвила женщина. — Тоже не легкий хлеб. А сколько вам лет?
Гнус отвечал с готовностью, как ребенок:
— Пятьдесят семь.
— Ну и перепачкались же вы! Давайте-ка сюда вашу шляпу, попробую ее хоть немножко отчистить.
Она взяла у него с колен широкополую шляпу, вычистила ее, даже разгладила поля и заботливо надела ему на голову. Затем, окинув пытливым взглядом плоды своих трудов, игриво похлопала его по плечу. Он сказал с кривой улыбкой:
— Благодарствуйте, — конечно и безусловно, — за любезность, голубушка.
То, что он сейчас испытывал, было не только угрюмой признательностью властелина за добросовестное исполнение обязанностей. Эти люди, для которых он оставался инкогнито, хотя и назвал себя полным титулом, отнеслись к нему с искренней теплотой. Непочтительность он им в вину не ставил. У них ведь явно не имелось «должного мерила». Этим он объяснял и свое желанье хотя бы на несколько минут забыть о строптивом мире, отдохнуть от постоянного напряжения, разоружиться.
Толстый актер вытащил из-под валявшихся на стуле кальсон два германских флага, фыркнул и подмигнул Гнусу, как давнему единомышленнику. Толстая актриса окончательно перестала его бояться; Гнус тем временем понял, что ее наглый взгляд — следствие темного слоя грима под глазами. Только по отношению к артистке Фрелих он не чувствовал себя свободно. Правда, она стояла в стороне, всецело занятая собой, — задрав подол юбки, пришивала к нему гирлянду матерчатых цветов.
Пианист закончил пьесу громчайшим аккордом. Зазвенел звонок. Актер сказал:
— Наш выход, Густа.
И великодушно предложил Гнусу:
— Вы бы посмотрели, как мы работаем, господин учитель.
Он скинул с плеч потрепанную куртку; жена его, сбросив манто, погрозила Гнусу пальчиком:
— Смотрите у меня, поскромнее с Розой; умерьте свой темперамент.
Кто-то приоткрыл дверь снаружи, и Гнус с удивлением увидел, что толстая чета не без грации пустилась в пляс, подбоченясь и закинув головы, с самодовольной улыбкой на устах, призывающей зрителей к аплодисментам. И правда, их появление вызвало радостный шум в зале.
Дверь затворилась, Гнус остался наедине с артисткой Фрелих. Он тревожился: что-то сейчас будет? — и шмыгал глазами по комнате. На полу, между зеркалом с букетами и столом, за которым он сидел, валялись грязные полотенца. На столе, кроме двух винных бутылок, было множество пахучих банок и склянок. Стаканы с вином стояли на нотах. Гнус боязливо отодвинул свой стакан от корсета, который толстуха швырнула на стол.
Артистка Фрелих шила, поставив ногу на стул, заваленный фантастическими костюмами. Гнус не смотрел на нее, этого бы он себе не позволил, но нечаянно увидел ее отражение в зеркале. Едва успев бросить первый испуганный взгляд в зеркало, он уже установил, что ее длинные, очень длинные черные чулки вышиты лиловым. Некоторое время он не смел поднять глаза. Затем в страхе обнаружил, что голубое шелковое платье, переливающееся под черной сеткой, не закрывает ее плеч и что всякий раз, как она взмахивает иглой, под мышкой мелькает что-то белокурое. Тут уж Гнус перестал смотреть…
Тишина тяготила его. В зале тоже стало гораздо тише. Оттуда доносились только отрывистые стонущие звуки, хрипловатые и мирные, какие обычно издают утомленные толстяки. Но вот наступило полное молчание: стало слышно, как, дребезжа, пригнулось что-то металлическое. Внезапное «гоп!» — и два тяжелых прыжка, один за другим. Затем бурная овация и перекрывающие ее крики: «Черт побери! Что за молодцы!»
— Готово дело!.. — сказала артистка Фрелих и сняла ногу со стула. Цветы были пришиты. — Ну, а вы что там приумолкли?
Гнус взглянул на нее и сразу ошалел от ее пестроты. Волосы у нее были красно-розовые, даже с лиловым оттенком; в них блистала и переливалась диадема из зеленых стекляшек. Черные-пречерные брови лихо заламывались над синими глазами. Но сверкающие, обольстительно-пестрые краски ее лица — красноватые, голубые, жемчужные — были покрыты пыльным налетом. Прическа выглядела измятой, казалось — часть ее сияния отлетела в пропитанный чадом трактирный зал. Голубой бант вяло свешивался с шеи, а цветы на юбке кивали мертвыми головками. Лак на туфлях потрескался, на чулках выступили два больших пятна, шелк короткого платья переливался в разошедшихся складках. Округлые, нежные плечи, казалось, были захватаны чужими руками, и белизна ссыпалась с них при каждом торопливом движении. Гнус уже знал, что ее лицо бывает заносчивым и злым, но пока что артистка Фрелих с готовностью убирала это выражение, забывала о нем. Она смеялась над людьми, над собой.
— Поначалу вы себя выказали живчиком, — заметила она.
Гнус весь обратился в слух. Внезапно он сделал деревянный прыжок, точь-в-точь старая кошка. Артистка Фрелих, взвизгнув, отпрянула. Гнус распахнул красное окно… Увы, голова, мелькнувшая за занавеской, уже скрылась.
Он вернулся на прежнее место.
— Что вы народ пугаете? — сказала она.
Он, даже не извинившись, прямо устремился к цели:
— Вы, наверно, знаете многих здешних юнцов?
Она стояла, чуть-чуть раскачивая бедрами:
— Я вежлива со всеми, кто прилично ведет себя со мной.
— Разумеется. Да и кто бы посмел… А что, гимназисты, как правило, так сказать, понимают толк в обхождении?
— Вы, видно, решили, что я с утра до ночи вожусь с этими молокососами. Я вам не нянька из детского сада.
— Ну, опять-таки — конечно же, конечно! — И, стараясь напомнить ей, подсказать: — Обычно они носят форменные фуражки.
— Когда они в фуражках, я узнаю, что это гимназисты. Да и вообще я не какая-нибудь дура.
Он подхватил:
— Отнюдь, отнюдь нет!
Она немедленно насторожилась.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что все знание людей… — Он испуганно и умоляюще простер к ней руку. — Я говорил о знании людей. Не каждому дается это знание — трудное и горькое.
Опасаясь потерять ее расположение, желая войти к ней в доверие, потому что она была ему нужна и потому что он боялся ее, Гнус открылся артистке Фрелих больше, чем обычно открывался толпе.
— Да, горькое, но необходимое, чтобы заставить людей служить себе, чтобы, презирая их, властвовать над ними.
Она его поняла.
— Я то же говорю. Не так-то просто получить что-нибудь с этой шушеры.
Артистка Фрелих придвинула себе стул.
— Вы понятия не имеете о нашей жизни. Всякий, кто бы сюда ни сунулся, воображает, что здесь только его и ждали. Каждому чего-то надо, а потом, даже думать противно, они еще на каждом шагу грозят нам полицией. Вот вы… — кончиком пальца она коснулась его колена, — прямо с этого и начали. Ну да нет худа без добра!
— Я ни в коем случае не позволил бы себе отказать даме в должном почтении, — заверил Гнус.
Ему было не по себе. Эта пестрая особа женского пола говорила о вещах, в которых он не очень-то разбирался. Вдобавок ее колени уже втиснулись между его колен. Она поняла, что он готов осудить ее, и в мгновение ока состроила смиренную, рассудительную мину.
— Надо выбраться из этой грязи и жить по-порядочному. — И, так как он промолчал, поспешила добавить: — А правда, вино недурное? Его притащили ваши мальцы. Они прямо носом землю роют. А у одного так и деньжонки водятся.
Она опять наполнила его стакан. И, чтобы подольститься, продолжала:
— То-то смеху будет, когда эти дураки вернутся и узнают, что вы до капельки выдули ихнее вино. Ей-богу, люблю иной раз кому-нибудь насолить. Это жизнь меня такой сделала.
— Ясно и самоочевидно, — пролепетал Гнус; держа в руке стакан, он стыдился, что пьет вино Ломана. Ведь ученик, плативший за это вино, был не кто иной, как Ломан. Ломан был здесь и удрал раньше других. Наверно, он и сейчас где-то поблизости. Гнус покосился на окно: на занавеске по-прежнему виднелся бесформенный контур чьей-то головы. Гнус знал: стоит ему подскочить к окну, и голова скроется. Внутреннее чувство подсказывало ему, что это Ломан. Ломан, худший из всех, высокомерно стороптивый и даже не называвший его «этим именем». Ломан был тем невидимым духом, с которым единоборствовал Гнус. Двое других не были духами, и они не довели бы его до этих злачных мест, до необычных поступков, которые он теперь совершал, до уборной артистки Фрелих, где он теперь сидел, вдыхая запахи грима и искусительных костюмов. Но из-за того же Ломана ему надо было оставаться здесь. Уйди он, Ломан немедленно водворится на его место и будет смотреть в пестрое лицо артистки Фрелих, а она еще ближе пододвинет свой стул. При мысли, что об этом, слава тебе господи, не может быть и речи, Гнус машинально осушил стакан. Благодатное тепло согрело его внутренности.
Оба толстяка в зале, отдуваясь, закончили очередной номер программы.
Тапер громко заиграл какую-то воинственную мелодию, и два голоса, звенящих честным патриотическим восторгом, с заразительной горячностью запели:
Наш черно-бело-красный флаг,
На мачте гордо рей!
Дрожа от страха, видит враг
Тебя среди морей.

Артистка Фрелих заметила:
— Это их коронный номер, стоит посмотреть.
Она приоткрыла дверь, с таким расчетом, чтобы публика не заметила ее и Гнуса, и подтолкнула его к образовавшейся щелке. Он увидел обоих толстяков, взгромоздившихся на турник; обмотав чресла черно-бело-красными флагами, они с задорным и победоносным видом во все горло распевали:
Где ни появишься вдали
Ты над равниной вод —
Наш флаг, во всех концах земли
Встречаешь ты почет.

Ясно было, что публика взволнована до глубины души. Ряды ее колыхались, и мозолистые ладони хлопали одна о другую.
После каждого куплета наиболее хладнокровные зрители шикали, с трудом восстанавливая спокойствие. По окончании номера разразилась бурная овация. Артистка Фрелих за дверью сделала широкий жест, как бы охватывающий всю публику, и сказала:
— Ну, разве не дурачье? Ведь любой из них споет эту глупую матросскую песенку лучше, чем наша Густа со своим Кипертом. Киперт и Густа отлично знают цену всем своим штукам. Голоса у них никудышные, и слуха тоже нет. Ну, да раз уж обкрутили пузо флагами — люди и лезут вон из кожи. Если бы публика разбиралась в пении, она бы еще приплаты потребовала от наших толстяков. Что, не так разве?
Гнус с нею согласился. Они объединились в горделивом презрении к толпе.
— Смотрите, что сейчас будет, — сказала она и, прежде чем толстяки успели начать свой номер «на бис», высунула голову в зал.
— Го-го-го! — прокатилось там.
— Слыхали? — с удовлетворением спросила она. — Целый вечер пялились на меня, а стоило мне неожиданно высунуть нос, и опять ржут, как лошади.
Гнус подумал, что точно такие же звуки слышатся в классе при любом неожиданном происшествии, и решил:
— Все они одинаковы.
Артистка Фрелих вздохнула.
— Ну, сейчас мой черед, хочешь не хочешь — иди в зверинец!
Гнус заторопился.
— Так уж вы… того… закройте дверь.
И сам ее захлопнул.
— Мы отвлеклись от темы нашего разговора. Вы должны сказать мне всю правду о гимназисте Ломане. Ваше запирательство только ухудшит его положение.
— Опять за свое? Похоже, что вы маленько тронулись.
— Я учитель! А этот малый заслужил наистрожайшую кару. Исполните же свой долг, дабы преступник не избег правосудия!
— Бог ты мой, да вы, видно, собрались сделать из него котлету. Как, вы говорите, его зовут? У меня плохая память на имена. И как он выглядит?
— Лицо желтоватое; лоб, можно сказать, широкий, и он его так высокомерно морщит, и на лоб, можно сказать, спадают черные пряди. Роста среднего, а движенья у него какие-то небрежные и гибкие, в чем, конечно, выражается разнузданность чувств…
Гнус жестом дописал картину. Ненависть сделала из него портретиста.
— Ну и?.. — спросила артистка Фрелих, двумя пальчиками дотронувшись до уголка губ. Но Ломан уже стоял перед ее глазами.
— Он — суммирую — довольно-таки фатоват и вдобавок еще вводит людей в заблуждение, заставляя их полагать, что его меланхолические и небрежные повадки — нечто врожденное, а не следствие презренного и недостойного тщеславия.
Она прервала его:
— Хватит! Рада бы вам служить, да об этом мальце мне сказать нечего.
— Вдумайтесь! Дальше!
— Увы! — Она состроила гримасу.
— Я знаю, что он был здесь; тому имеются доказательства!
— Ну, значит, вы все равно его застукаете, что тут разговаривать.
— У меня в кармане домашняя тетрадь Ломана; если я вам ее покажу, вы не сможете больше отпираться… Так как же, показать, фрейлейн Фрелих?
— Умираю от любопытства.
Он сунул руку в карман, вытащил ее, ничего не захватив, краска залила его лицо, — еще раз собрался с силами… Она читала стихи Ломана, запинаясь, как ребенок читает по букварю, и вдруг вскипела:
— Нет, это, ей-богу, низость. «Коль в интересном положенье…» Посмотрим еще, кто раньше окажется в интересном положении. — Потом задумчиво добавила: — А он не так глуп, как я думала.
— Вот видите! Значит, он вам знаком!
Она быстро поправилась:
— Кто вам сказал! Э, нет, милашка, меня не поймаешь!
Гнус кинул на нее язвительный взгляд. И вдруг топнул ногой: столь беззастенчивая ложь вывела его из себя. Не подумавши, он и сам соврал:
— Уж я знаю, я его видел!
— Тогда все в порядке, — спокойно ответила она. — Во всяком случае, теперь меня разобрала охота с ним познакомиться.
Она неожиданно наклонилась, так что ее грудь коснулась его плеча, легонько провела пальцем у него под подбородком, дотронулась до плешивого местечка в бороде и вытянула губы, как сосунок.
— Представьте его мне, идет?
И не удержалась от смеха: лицо у Гнуса было такое, словно эти тонкие пальчики сдавили ему глотку.
— Да, ваши гимназисты шустрые ребята. Наверно, оттого, что у них такой шустрый учитель.
— Который же из них вам, так сказать, больше нравится? — со страшной тоской спросил Гнус.
Она отодвинулась, и лицо ее без всякого перехода вновь приняло смиренное и благоразумное выражение.
— А с чего вы взяли, что мне вообще нравится кто-нибудь из этих дурачков? Ах, если бы вы знали… Ей-богу, я бы отдала всех этих вертопрахов за почтенного человека, в зрелых годах, с добрым сердцем и практической сметкой, у которого не одни только развлечения в голове… Ну, да что вы, мужчины, в этом понимаете, — не без грусти добавила она.

 

Вернулась чета толстяков. Жена, еще не отдышавшись, поинтересовалась:
— Ну, как он себя вел?
Рояль опять заиграл.
— Пора и за работу. — Артистка Фрелих накинула на плечи шаль и стала еще пестрее.
— А вас уж, наверно, домой тянет? — спросила она. — Ничего удивительного, у нас тут не райские кущи. Но завтра вы должны прийти; ваши гимназисты, того и гляди, опять набезобразничают. Ну, да вы и сами это понимаете.
И ушла.
Гнус, окончательно сбитый с толку этим неожиданным заключением, не возражал. Артист открыл двери.
— Идите за мной следом, и все обойдется спокойно.
Гнус поплелся за ним по свободному проходу, которого он раньше не заметил. За несколько шагов до двери артист круто повернул назад. Гнус еще раз увидел промелькнувшие в глубине зала обнаженные руки, плечо, над дымом и гамом посреди пестрого вихря взблеснул ярко освещенный кусок нагого тела… Вынырнувший откуда-то хозяин с пивом крикнул:
— Доброй ночи, господин профессор! Не забывайте наше заведение! Милости просим!
В подворотне Гнус помешкал, стараясь очнуться. Под действием холодного воздуха ему уяснилось — не выпей он вина и пива в неурочный час, всей этой истории бы не было.
Едва выйдя из ворот, Гнус отпрянул: к стене жались три фигуры. Он скосил на них глаза из-под очков — да, это были Кизелак, фон Эрцум и Ломан.
Он круто повернул; позади него слышалось пыхтенье, явно негодующее; так пыхтеть могла только самая широкая из трех грудей — грудь фон Эрцума. Затем раздался скрипучий голос Кизелака:
— В доме, из которого кто-то сейчас вышел, царят гнуснейшие нравы.
Гнус вздрогнул и заскрежетал зубами — от ярости и страха.
— Я вас в порошок сотру. Завтра обо всем — так сказать — доложу директору.
Никто не отвечал. Гнус снова повернул и крадучись ступил несколько шагов среди зловещего молчания.
Потом Кизелак медленно проговорил три слова. У Гнуса за это время трижды пробежали по спине мурашки:
— И мы доложим.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая