Глава 4. СОЮЗ
Александр I, его двор и Россия
Император Александр предвидел, что его союз с Наполеоном раздосадует дворянство и духовенство России, но не ожидал от них такого взрыва недовольства. Первой вестницей взрыва стала императрица-мать, встретившая сына вместо поцелуев словами, что ей «неприятно целовать друга Бонапарта». Вскоре по дворянским «верхам» пошла гулять фраза графа С.Р, Воронцова, «чтобы сановники, подписавшие Тильзитский договор, совершили въезд в столицу на ослах». Церковные иерархи сочли «греховным» повеление самодержца отменить анафему Наполеону как «антихристу».
Отовсюду к царю стекались донесения о невидальщине, которую Ф.Ф. Вигель определил (с неизбежными у него преувеличениями) так: «От знатного царедворца до малограмотного писца, от генерала до солдата, все, повинуясь, роптали с негодованием». Само слово «Тильзит», как заметит А.С. Пушкин, стало «обидным звуком» для русского слуха. В императорских театрах публика устраивала овации на представлении трагедии В.А. Озерова «Дмитрий Донской», когда в ответ на предложение заключить мир с Мамаем Дмитрий произносил слова:
Ах, лучше смерть в бою,
Чем мир принять бесчестный!
Патриотические демонстрации отличались изобретательностью и разнообразием. Будущий декабрист кн. С.Г. Волконский с друзьями-офицерами выбил окна французского посольства в той из комнат, где красовался портрет Наполеона; другой будущий декабрист М.С. Лунин завел пса, бросавшегося на прохожих, если крикнуть: «Бонапарт!» «Патриотичнее» всех поступил граф Ф.В. Ростопчин, который ранее, при Павле I, из угождения царю был пылким сторонником союза с Наполеоном: он купил за большие деньги бюст Наполеона и приспособил его под ночной горшок.
Роптало против Тильзита и российское купечество. Запрет на торговлю с Англией ударил по его традиционным интересам и прибылям, тем более что продолжавшиеся войны — русско-иранская 1804–1812 гг. и русско-турецкая 1806–1812 гг. (с двухлетним перемирием после Тильзита) — сузили возможности южной торговли. Купцы меньше интересовались политикой, но привыкли считать Наполеона «антихристом», и теперь им очень не нравилось, что «антихрист» сделал их государя своим приказчиком.
Император Александр I. Художник Д. Доу.
Повсеместный ропот приводил к заговорщическим толкам, которые начались сразу после Тильзита и не смолкали вплоть до 1812 г. Преданный Александру Н.Н. Новосильцев уже в Тильзите заявил: «Государь, я должен вам напомнить о судьбе вашего отца». Позднее о том же напомнит ему граф П.А. Толстой, один из «цареубийц» 1801 г.: «Берегитесь, государь! Вы кончите, как ваш отец!» Эти двое предупреждали из благих побуждений открыто. Другие сговаривались тайно, планируя в петербургских салонах (как выведал посол Наполеона при Александре А. Коленкур) «постричь императора в монахи, а Румянцева (канцлера империи. — Н.Т.) послать квасом торговать». Осенью 1807 г. шведский посол в Петербурге граф Б. Стединг уведомил своего короля: «Говорят о том, что вся мужская линия царствующего дома должна быть отстранена, а так как императрица-мать и императрица Елизавета не обладают соответствующими данными, то на престол хотят возвести великую княжну Екатерину». Той же осенью предшественник Коленкура в Петербурге Р. Савари уже был встревожен, как бы «верхи» дворянства, «будучи доведены до крайности, не свергли императора Александра»…
Императрица Елизавета Алексеевна. Художник В.Л. Боровиковский.
Во главе оппозиции тильзитскому курсу стояла мать Александра — вдовствующая императрица Мария Федоровна, что до крайности осложняло его положение, ибо он привык относиться к матери по-сыновьи почтительно и поэтому вынужден был объясняться, как бы оправдываться перед ней в своем поведении, чего не допускал после смерти отца в отношениях с кем бы то ни было, кроме, может быть, еще любимой сестры Екатерины Павловны. Александр, конечно, учитывал, что внешняя политика Романовых традиционно ориентировалась на австрийских Габсбургов и прусских Гогенцоллернов и что в последние годы она была скреплена монаршими клятвами (одну из которых Александр I, Фридрих Вильгельм III и Луиза Гогенцоллерн произнесли над гробом Фридриха Великого), английским золотом и кровью четырех антифранцузских коалиций. Изменять этой политике Александр не собирался, однако он провидел дальше и глубже не только своей матери, но и царедворцев, дипломатов, министров временную необходимость для России тильзитского курса. Это видно из его сентябрьского 1808 г. обмена письмами с Марией Федоровной.
Мать-императрица как бы от имени оппозиции направила императору письмо, напоминающее обвинительный акт против его союза с «кровожадным тираном» Наполеоном. Предупредив, что царя уже считают «приказчиком Наполеона» и что от него отвернется русский народ, после чего Александр потеряет «империю и семью», она заключала: «Вы ошибаетесь и даже преступным образом».
В ответном письме Александр с необычайной для него откровенностью и с вероятным расчетом на то, что письмо прочтут, кроме адресата, другие оппозиционеры, изложил свою позицию. Пока Франция обладает военным превосходством, разъяснял император, Россия должна поддерживать «хорошие отношения с этим страшным колоссом, с этим врагом», должна «примкнуть на некоторое время» к нему в качестве союзника и под прикрытием союзного договора «увеличивать свои средства и силы», готовиться «среди глубочайшей тишины» к новой борьбе при более выгодном для России соотношении сил.
Уверенный в том, что только такой курс позволит России в худшем случае ничего не потерять, а в лучшем все приобрести, Александр сообразно с ним переставил людей в правительстве и даже в собственном окружении. Он отстранил в тень всех своих «молодых друзей», уволив с министерских постов А.А. Чарторыйского и В.П. Кочубея, спровадив за границу Н.Н. Новосильцева и вынудив перейти на военную службу П.А. Строганова. Их место возле царя заняли канцлер Н.П. Румянцев, государственный секретарь М.М. Сперанский, бывший президент Коллегии иностранных дел А.Б. Куракин.
Принято считать, что Александр I в управлении государством и армией демонстративно предпочитал иностранцев. Декабристы И.Д. Якушкин и А.М. Муравьев утверждали: «Чтобы понравиться властелину, нужно быть иностранцем или носить иностранную фамилию»; царь-де не скупился на афоризмы, «в которых выражалось явное презрение к русским»; а однажды в Зимнем дворце прилюдно, «говоря о русских вообще, сказал, что каждый из них либо плут, либо дурак». Все это — явное преувеличение. Александр держал на русской службе много иностранцев (особенно — эмигрантов из Франции), но отнюдь не предпочитал их русским, может быть, уже осознав ту истину, которую позднее обнародует А. де Кюстин: «Иностранцы всегда сбывают России лишь тех, кого не хотят иметь у себя». Среди «молодых друзей» Александра только один был иностранец, да и то условно: «русский поляк» (Чарторыйский). В дальнейшем самыми близкими к царю людьми стали А.А. Аракчеев, А.Н. Голицын, П.М. Волконский. Из восьми первых его министров не было ни одного иностранца! Правда, в числе пяти министров иностранных дел, сменившихся за его царствование, трое (тот же Чарторыйский, А.Я. Будберг и К.В. Нессельроде) носили иностранные фамилии, зато лишь двое таковых (М.Б. Барклай де Толли и П.И. Меллер-Закомельский) оказались в ряду семи военных министров. Главнокомандующим русскими войсками против Наполеона Александр назначал в 1805 г. М.И. Кутузова, в 1806 г. — М.Ф. Каменского, да и в 1812 г. согласился вновь назначить Кутузова. Факты свидетельствуют, что царь подбирал себе сотрудников по родству убеждений, личной преданности, способностям, но независимо от их национальности и фамилии.
Кадровые перестановки возле царя после Тильзита лишь подтверждают это.
Внутри страны Александр посчитал своевременным опереться на Аракчеева, который до тех пор, по выражению Н.И. Греча, «стоял в тени, давая другим любимцам износиться, чтобы потом захватить государя вполне». Начало возвышения Аракчеева датируется точно. 14 декабря 1807 г. особый царский указ известил Россию: «Объявляемые генералом от артиллерии графом Аракчеевым высочайшие повеления считать именными нашими указами». 13 января 1808 г. Аракчеев был назначен военным министром Российской империи.
А.А. Аракчеев. Художник Д. Доу.
Другой ответственнейший в послетильзитских условиях пост министра иностранных дел 30 августа 1807 г. занял будущий канцлер граф Николай Петрович Румянцев. Кроме громкого имени (сын генерал-фельдмаршала П.А. Румянцева-Задунайского), он ничем не блистал, но проявлял ценнейшее для того момента стремление к самостоятельности русской внешней политики по отношению к любым партнерам, будь то Англия или Франция. Очень важным для России и Франции был выбор русского посла в Париже. После долгого раздумья Александр назначил послом боевого генерала графа П.А. Толстого — «цареубийцу» и (подобно его брату обер-гофмаршалу Н.А. Толстому) врага Франции. Честный Толстой отказывался от этого назначения, ссылаясь на то, что он не дипломат. Александр сказал, что ему на месте посла при Наполеоне и нужен «вовсе не дипломат, а храбрый и честный воин». Толстой вынужден был принять назначение, хотя его жена пала перед ним на колени, умоляя не ехать к «врагу рода человеческого».
«Враг человечества» устроил Толстому великолепный прием в Фонтенбло. Взяв посла под руку, он говорил ему, что дни, проведенные с Александром I в Тильзите, считает «лучшими в своей жизни» и что к русскому народу преисполнен «величайшего уважения». Наполеон поселил Толстого в роскошном особняке, выкупив его у И. Мюрата за 1 млн. франков, приглашал его на приемы особо доверенных лиц к себе и к Жозефине, но Толстой не поддался на все эти любезности, ни разу не позволил себе смягчить в разговорах с Наполеоном то ледяное, то скорбное выражение лица и вообще делал все от него зависящее, чтобы привести русско-французские отношения к разрыву.
Почему Александр I направил к Наполеону именно такого посла? Историки усматривают в этом одну из многих загадок «северного сфинкса». Ю.В. Борисов считает, что «объяснение может быть только одно»: разумом царя руководила «ненависть к Французской революции». Думается, все было гораздо сложнее. Ведь сам Александр не только фарисейски заверял Наполеона в своей приверженности русско-французскому союзу, но и вполне искренно считал (как явствует из его письма к матери-императрице), что интересы России требуют поддерживать видимость «хороших отношений» с Францией и готовиться к реваншу «в глубочайшей тайне». Зачем же тогда он послал в Париж такого бурбона, как Петр Толстой, о котором Наполеон после неудачи всех своих попыток ублаготворить посла озадаченно сказал: «Он всего дичится»? По-видимому, Александр рассчитывал иметь в лице своего посла при Наполеоне твердого защитника интересов России и лишь недооценил солдафонство Толстого (либо Толстой переусердствовал в своем солдафонстве).
Если так, то легко понять, почему Александр уже через год заменил П.А. Толстого А.Б. Куракиным — столь же рьяным, как Толстой, врагом Наполеона, но в противоположность Толстому изысканным дипломатом. Типичный екатерининский вельможа, богач и щеголь («великий канцлер украшений <…> Тело его все покрыто бриллиантами», — ехидничал Ф.В. Ростопчин), князь Александр Борисович Куракин сразу расположил к себе двор Наполеона своей обходительностью. Разодетый в бархат и парчу, сверкая помимо орденских звезд алмазными пряжками и пуговицами, он артистически подключался к любому разговору на любом уровне, причем пальцы его рук, унизанные перстнями с драгоценными камнями, небрежно поигрывали табакеркой, усыпанной бриллиантами, а лицо излучало улыбку, которая очень шла к его бриллиантам. В отличие от Толстого Куракин с почтительным интересом внимал каждому слову Наполеона и рассыпался перед ним в любезностях, но как только речь заходила о «встречных шагах» России и Франции, становился неуступчив à la Толстой.
Александр со своей стороны выказывал верх благоволения к послам Наполеона. Первый из них — генерал Рене Савари, герцог Ровиго — был встречен петербургской знатью враждебно не только как посол «антихриста», но и как участник расправы с герцогом Энгиенским. Придворные крути сторонились его, словно прокаженного, отказывались принимать. Повсюду он наталкивался, по его словам, на «молчание, граничащее с оцепенением». Александр же оказывал ему предпочтительные по сравнению с другими послами знаки внимания, приглашал его к себе на обеды и даже — единственного из иностранцев! — на военные парады, где он гарцевал рядом с императором. Еще большим расположением царь одарил генерала Армана Коленкура, герцога Виченцского, который заменил Савари в декабре 1807 г. Коленкур (тоже, кстати говоря, причастный к делу герцога Энгиенского) превосходил Савари как дипломат и придворный и должен был, по мысли Наполеона, придать французскому представительству в России еще больший блеск. С одобрения царя он поставил себя в Петербурге над дипломатическим корпусом и вообще, по воспоминаниям адмирала А.С. Шишкова, «был первейшею особою, едва не считавшею себя наравне с Александром I».
Д.С. Шишков. Гравюра Степанова с портрета Е. Эстеррейха.
Не рисковал ли Александр таким образом навлечь на себя еще большее недовольство петербургского двора и стоявшего за ним всего «благородного российского дворянства»? Не усугублял ли он тем самым угрозу нового дворцового заговора, который мог лишить его короны и жизни? Едва ли. Скорее, наоборот: он рассчитывал, что оппозиция тильзитскому курсу внутри России ослабеет, когда оппозиционеры поймут (хотя бы из его письма к Марии Федоровне) и, главное, увидят, кто он по отношению к Наполеону — не приказчик, а равноправный временный партнер. Зато, с другой стороны, своей предупредительностью к французским послам, как бы в укор собственному двору, он дезориентировал Наполеона, отводил от себя его подозрения и продлевал выгодную для России иллюзию «хороших отношений» с Францией.
Разумеется, положение Александра было не вполне устойчивым, и он рисковал стать жертвой заговора (со временем, правда, все меньше) вплоть до 1812 г. Не только отец, но и дед, Петр III, тоже павший от рук заговорщиков, навещали его в кошмарных видениях. Трудно было ему руководить империей так, чтобы сохранять респект перед собственным двором и не терять доверия Наполеона. В этом он полагался не только на себя самого и преданных ему сотрудников, но также и на популярность своей личности в народе. Всенародную верноподданническую любовь к себе Александр буквально осязал всегда и везде в России, где бы он ни был. Так, в трудные для него декабрьские дни 1809 г., когда дворянская оппозиция роптала против его новых шагов — и эрфуртских встреч с Наполеоном, и участия на стороне Наполеона в недавней войне с Австрией, и возвышения М.М. Сперанского, — простой люд восторженно встретил его приезд в Москву. «С большим затруднением ехал Александр среди толпы: народ целовал его ноги, платье и даже лошадь его; многие стирали платками пот с лошади и говорили: „Мы детям, внукам и правнукам оставим это на память“.
Эта народная любовь льстила тщеславию Александра и придавала ему уверенность в себе. Главным же образом он уповал в то трудное время на такие свои достоинства, как обаяние и лицедейство. Удары судьбы под Аустерлицем и Фридландом, тяжкий крест Тильзита потрясли, но не сломили, а закалили его. Он как бы заматерел в том своем качестве, которое очень верно, хотя и зло, определил Пушкин:
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин.
Через пять месяцев после Тильзитского мира Александру I исполнилось 30 лет. Он выглядел тогда почти как идеальный „красавец-мужчина“. Высокий, стройный, эффектно принимавший заранее отрепетированные перед зеркалом позы античных статуй, всегда щегольски и со вкусом одетый, умилявший окружающих изяществом манер, джентльменски выдержанный и галантный, с чарующей улыбкой на лице, и в зрелые годы юношески прелестном, с добрыми голубыми глазами — он был, по выражению М.М. Сперанского, „сущий прельститель“. Родные и близкие звали его: „notre ange“ (наш ангел). Слегка портили ангельское обличье царя лишь ранняя глухота и смолоду уже обозначившаяся лысина, которая всю жизнь удручала его, как бельмо в глазу.
С чисто внешним обаянием Александра, казалось, вполне гармонировали достоинства его ума и сердца: рассудительность, доброта, благородство. Даже трезвомыслящая мадам Ж. де Сталь была совершенно покорена им и заявила ему при встрече: „Государь, ваш характер есть конституция для вашей империи, а ваша совесть — ее гарантия“.
„Прельщая“ окружающих, Александр редко сближался с ними и едва ли был способен на глубокое чувство, личную симпатию к кому бы то ни было, кроме Аракчеева. Крут его друзей был узок. П.П. Долгоруков скоропостижно умер 12 декабря 1806 г.г в день рождения царя. С „молодыми друзьями“ по Негласному комитету Александр разошелся после Тильзита. А.Н. Голицын и П.М. Волконский служили для него лишь контрастным дополнением к Аракчееву (отчасти, пожалуй, даже противовесом ему — для разнообразия). Сперанского, как, впрочем, и Н.П. Румянцева, М.Б. Барклая де Толли, П.В. Чичагова, К.В. Нессельроде, он ценил, но допускал с ними только деловое общение.
Даже в царской семье, где он как государь и „notre ange“ был общим кумиром, Александр держался так, что о нем говорили: „светит да не греет“, — и никому из родных (опять-таки за одним исключением) не выказывал нежных чувств.
Великая княгиня Екатерина Павловна. Гравированный портрет Меку.
Зато сестру Екатерину Павловну, умницу и красавицу, хотя и для женщины излишне „мужественную“, „смесь Петра Великого с Екатериной II и Александром I“, как говорили о ней при дворе, — эту свою сестру Александр любил нежнее, чем просто „любовью брата“.
Об этом говорят его письма к ней. Вот одно из них, от 25 апреля 1811 г.: „Я люблю Вас до сумасшествия, до безумия, как маньяк! <…> Надеюсь насладиться отдыхом в Ваших объятьях <…> Увы, я уже не могу воспользоваться моими прежними (до недавнего замужества Екатерины Павловны. — Н.Т.) правами (речь идет о Ваших ножках, Вы понимаете?) и покрыть Вас нежнейшими поцелуями в Вашей спальне в Твери…“.
Все биографы Александра I, касавшиеся этого письма, были шокированы или, по меньшей мере, озадачены им. Они если и думали, то гнали от себя мысль о возможности кровосмесительной связи между царем и великой княгиней, а других объяснений не находили. Может быть, в письме нет никакой тайны, т. е. в нем сказано все о чувстве, которое связывало брата и сестру? Тогда это чувство можно определить как платоническую любовь. По отношению к Александру Павловичу такое объяснение подходит больше других, ибо он всю свою жизнь пребывал в хроническом восхищении перед всеми красивыми женщинами, попадавшимися ему на глаза.
А.И. Герцен в „Былом и думах“ заметил, что Александр I „страстно любил <…> всех женщин, кроме своей жены“. Это верно, если под страстной любовью царя разуметь именно его восхищение женской красотой, которое побуждало его ухаживать, кокетничать, даже бегать на свидания в частные дома, но без видимых последствий для его избранниц. Двое из тех людей, которые лучше всех знали царя, — его друг А.А. Чарторыйский и биограф Н.К. Шильдер, — пришли к такому выводу: „платоническое кокетство“ — вот „род связи, который особенно нравился Александру“. В числе предметов этой связи кого только не было! — и прусская королева Луиза, и баденская принцесса Стефания (племянница Жозефины Богарне), и княгиня Е.П. Багратион (вдова героя войны 1812 г.), и генеральша А.П. Керн (воспетая Пушкиным как „гений чистой красоты“), и многие другие.
Великая княгиня Анна Павловна. Гравированный портрет Меку.
Одна из них сумела привязать Александра I к себе на 15 лет.
Это была Мария Антоновна Нарышкина, дочь польского князя А.С. Святополк-Четвертинского, погибшего в 1794 г. от рук собственной „черни“, и жена царского угодника, обер-егермейстера Д.Л. Нарышкина — того самого, именем которого (в качестве „канцлера ордена Рогоносцев“) был подписан диплом» присланный А.С. Пушкину 4 ноября 1836 г. и ускоривший дуэль поэта с Ж. Дантесом.
Мария Антоновна родилась 2 февраля 1779 г. В 1795 г. она была выдана замуж за Нарышкина и появилась при петербургском дворе, где сразу была признана «самой красивой женщиной». Очевидцы в один голос изумлялись ее «красоте, до того совершенной, что она казалась неестественною, невозможною», тем более что Нарышкина была скромна в одежде и выделялась «среди ослепительных нарядов <…> лишь собственными прелестями».
И сама того не знает,
Чем всех боле хороша, —
пел о ней старик Державин.
Александр I сблизился с Нарышкиной в год своего воцарения, прижил от нее двух дочерей (Софью и Зинаиду) и не порывал с нею до 1815 г., хотя государственные, военные, да и амурные дела с другими женщинами подолгу отвлекали его от возлюбленной. В трудные для себя дни он искал душевной опоры и утешения не у жены, не у матери и даже не у любимой сестры Екатерины, поскольку она с 1809 г. жила в Твери, а у Нарышкиной. Вот что писал об этом романе А. Коленкур Наполеону 5 апреля 1808 г. из Петербурга в Париж: «Государь рыцарски любит Нарышкину <…> любит ее ради нее самой, ради их двух детей, а также потому, что она никогда не заговаривала с ним о делах <…> Он уверял меня, что такого рода жизнь вернула ему полное счастье <…> „Мне жаль императора (Наполеона. — Н.Т.), — добавил он, — если он никого не любит. Это отдых после трудов“».
А. Валлоттон метко определил, что «у Александра было три страсти: парадомания, Мария Нарышкина и дипломатия». Все они совокупно, но главным образом, конечно, вторая страсть, усугубили взаимное отчуждение между императором и его женой, Елизаветой Алексеевной, возникшее еще до того, как в жизнь Александра вошла Нарышкина. Может быть, в отместку мужу Елизавета Алексеевна тоже завела любовную связь, снизойдя до кавалергардского штабс-ротмистра Алексея Охотникова, но этот роман кончился трагически. 30 января 1807 г. на 26-м году жизни Охотников был убит из-за угла кинжалом безвестного злоумышленника, как полагают некоторые изыскатели, — по возможному наущению матери-императрицы Марии Федоровны или даже (что совершенно невероятно) самого Александра…
Мужчин Александр очаровывал не меньше, чем женщин. Лишь единицы могли разглядеть в нем наряду с хорошим дурное, причем удивлялись диалектическому единству противоположностей в его облике. Рыцарски благородный и великодушный, «упрямый, как лошак», по выражению Наполеона, и «нервный, как беременная женщина» (выражение А.А. Чарторыйского), царь «представлял собой странное сочетание мужских достоинств и женских слабостей». С одной стороны, он мог твердо, рискуя стать жертвой заговора, блюсти в 1807–1811 гг. формальный союз с Наполеоном, вопреки дворянской оппозиции, толкавшей его к разрыву, а в 1812 г., наоборот, столь же твердо сопротивляться агрессии Наполеона, наперекор той же оппозиции, склонявшей его к миру, т. е. мог действовать как мудрый и мужественный государь. С другой стороны, он же был мелочным, подозрительным и злопамятным, как провинциальная кумушка.
По свидетельству М.А. Нарышкиной, «подозрительность его доходила до умоисступления. Достаточно было ему услышать смех на улице или увидеть улыбку на лице одного из придворных, чтобы вообразить, что над ним смеются». Столь же преувеличенной была и его злопамятность. «Государь так памятен, — удивлялся Д.П. Трощинский, — что ежели о ком раз один услышит худое, то уже никогда не забудет». Еще больше шокировала окружающих мелочность императора — и в придворном этикете (специальным указом он запретил «ношение очков»), и в личном обиходе (учредил должность служителя, который отвечал за «поставку перьев, очиненных по руке государя»), и даже в самой его подозрительности. Он всерьез, как «клевету» и «оскорбление», воспринял слух «о самой черной неблагодарности кн. А.С. Меншикова, разглашающего, будто государь носит накладные икры».
Наверное, первопричиной такой подозрительности был крайне скептический взгляд Александра на род человеческий — взгляд, который он высказывал иногда без околичностей: «Я не верю никому. Я верю лишь в то, что все люди — мерзавцы».
Определяющей чертой натуры Александра I с малолетства и до конца дней оставалось двуличие. Оно позволяло ему изъявлять дружеские чувства одновременно Наполеону, Францу I и Фридриху Вильгельму III, работать с Аракчеевым и Сперанским, задушевно общаться с просвещенным Н.М. Карамзиным и фанатиком-изувером архимандритом Фотием, а главное, скрывать от людей, будь то друзья или враги, свои истинные чувства и мысли. Понять его было очень трудно, обмануть — почти невозможно. Вот два характерных примера. Однажды петербургский генерал-губернатор П.В. Голенищев-Кутузов вышел из кабинета царя в приемную, утирая слезы. Ожидавшие приема бросились к нему с расспросами и услышали в ответ: «Плакали оба, но кто кого обманул, не знаю». В другой раз Платон Зубов попросил царя выполнить его «скромную просьбу», не сказав, в чем она заключается. Александр дал слово. Тогда Зубов поднес ему на подпись указ о помиловании генерала, обвиненного в трусости. Александр поморщился, но подписал: «Принять вновь на службу». Через минуту он попросил Зубова выполнить и его, царя, «скромную просьбу». Зубов выразил готовность «беспрекословно исполнить все, что прикажет государь». «Пожалуйста, — сказал Александр, — порвите указ, подписанный мною». Зубов растерялся, покраснел, но — делать нечего! — разорвал бумагу.
В общем, душа Александра переливалась, по выражению А.А. Чарторыйского, «всеми цветами радуги». Он умел и артистически пленять, и шутя отторгать от себя окружающих, и виртуозно вводить их в заблуждение. Такое умение помогало ему и в жизни, и особенно в политике, где он был, по меткому определению шведского канцлера Г. Лагербьелке, «тонок, как кончик булавки, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская».
Личные качества Александра I налагали свою печать на политику, как внутреннюю, так и внешнюю, что проявилось, например, в его дипломатии от Тильзита до 1812 г. С Наполеоном Александр вел дружественные переговоры, одобряя чуть ли не каждую его идею, вплоть до новых проектов удара по Англии… в Индии. 2 февраля 1808 г. Наполеон написал Александру: «Армия в 50 000 человек, франко-русская, может быть, и австрийская, которая направится через Константинополь в Азию, не дойдет еще до Евфрата, как Англия затрепещет <…> Я твердо стою в Далмации, Ваше Величество — на Дунае. Через месяц после того, как мы договоримся, наша армия может быть на Босфоре. Удар отзовется в Индии, и Англия будет покорена». Александр ответил: «Виды Вашего величества представляются мне одинаково великими и справедливыми. Такому высочайшему гению, как Ваш, предназначено создать столь обширный план, Вашему же гению — и руководить его исполнением».
Конкретное же обсуждение этого, как, впрочем, и большинства других вопросов, заходило в тупик главным образом из-за того, что Наполеон требовал от Александра соблюдать континентальную блокаду; Александр же сделать это просто не мог. Он вынужден был считаться с тем, что во время его царствования из 1200 иностранных торговых судов, ежегодно входивших только в Неву, больше 600 носили британский флаг и что теперь закрыть все свои порты от англичан было бы для России экономически гибельно. Поэтому Александр дозволял российским дворянам и купцам втихомолку, контрабандно торговать с Англией, нарушая таким образом континентальную систему, в то время как Наполеон, понимавший, что «достаточно одной трещины, чтобы в нее провалилась вся система», настаивал на неукоснительном ее соблюдении. Раздражаясь нарушением со стороны Александра статьи Тильзитского договора о континентальной блокаде, Наполеон, в свою очередь, нарушал другую статью — об эвакуации своих войск из Пруссии. Все это накапливало недоверие в отношениях между союзниками и мешало им договориться также и по вопросам о Польше, германских и дунайских княжествах, средиземно-морских островах.
Правда, Александр использовал предоставленную ему в Тильзите свободу действий против Швеции, что дворянская оппозиция воспринимала как ложку меда в тильзитской бочке дегтя. После того как шведский король Густав IV Адольф отказался присоединиться к континентальной блокаде, отверг предложение вступить в союз с Россией против Англии и возвратил Александру I знаки ордена Андрея Первозванного, заявив, что не желает носить такой же орден, как у Бонапарта, Александр объявил Густаву войну. В феврале 1808 г. 24-тысячная русская армия во главе с лучшими генералами (П.И. Багратионом, М.Б. Барклаем де Толли, Н.Н. Раевским, Н.М. Каменским, Я.П. Кульневым) вторглась на территорию Финляндии, которая с конца XIII в. принадлежала Швеции и теперь, по договоренности между Александром и Наполеоном, должна была отойти к России. Александр и его генералы рассчитывали на скоротечную кампанию, но война неожиданно для них затянулась. Дворянская оппозиция роптала на царя за то, что он, угождая Наполеону, ополчился на «слабого соседа и к тому же близкого родственника» (жена Густава Фредерика была родной сестрой императрицы Елизаветы Алексеевны). Лишь мирный договор, подписанный 5 (17) сентября 1809 г. в финском городке Фридрихсгаме, примирил оппозицию с Александром, поскольку вся Финляндия плюс Аландские острова по этому договору вошли в состав России, а стало быть, к выгоде российских дворян и купцов расширились не только границы империи, но и ее хозяйственный рынок, торговые связи, людские ресурсы.
Разбитая Швеция обязалась присоединиться к континентальной блокаде. Александр I был вправе считать, что именно он принудил ее к этому и что Наполеон оценит его верность союзническим обязательствам. Но, имитируя согласие с Наполеоном и выигрывая при этом для себя время и даже пространство, как в войне со Швецией, он вместе с тем тайно от своего тильзитского союзника вдохновлял, а иногда даже открыто поддерживал милых его феодальному сердцу Габсбургов и особенно Гогенцоллернов. Если Франца I он письменно заверял «в дружбе и в стремлении сохранить целостность Австрийской империи», то Фридриха Вильгельма III — даже «в неотделимости его интересов от интересов России», и действительно добился от Наполеона в Эрфурте сокращения контрибуции с Пруссии в пользу Франции на 20 млн. франков (2 октября 1808 г. царь радостно известил короля об этом в личном письме).
Дружба Романовых с Габсбургами подверглась тяжкому испытанию летом 1809 г., когда Австрия начала войну против Наполеона с намерением взять реванш за 1805 год, а Россия по букве ст. 1-й Тильзитского договора должна была «действовать» сообща с Францией. Александр I, как только он узнал о начале войны, заверил А. Коленкура: «Император (Наполеон) найдет во мне союзника, который будет действовать открыто. Я ничего не буду делать вполовину». Однако действовал он тогда именно «вполовину». Только к концу второго месяца войны, когда Наполеон, одержав ряд побед над австрийцами, уже занял Вену, русский корпус под начальством кн. С.Ф. Голицына вступил на территорию Австрии. «С нашей стороны, — читаем у Н.К. Шильдера, — началась тогда бескровная война: другого названия нельзя присвоить этому странному и небывалому походу русских войск. Достаточно сказать, что в деле при Подгурже 14 июля, важнейшем за всю войну 1809 г. с Австрией, были убиты два казака и ранены два офицера». 16 августа 1809 г.
Александр I с удовлетворением написал государственному канцлеру Н.П. Румянцеву: «Мы должны радоваться, что не слишком способствовали делу уничтожения австрийской армии».
Наполеон тем не менее наградил Александра за «участие» в разгроме Австрии, передав России часть австрийской Галиции с населением в 400 тыс. человек. Петербургский двор расценил этот жест «корсиканца» как оскорбительную для Александра подачку. О царе злословили: «Наполеон осрамил его, дав ему из земель, отнятых у Австрии, не какую-нибудь область, а 400 тыс. душ, как бывало у нас цари награждали своих клевретов». Сам Александр больше переживал другое: как бы не пострадала дружба с Габсбургами. Он с «огромным удовольствием» ответил на письменные заверения Франца I от 26 октября 1809 г. «в искренней дружбе» такими же заверениями и добавил: «Меня крайне огорчало то, что давние отношения между нашими монархиями были прерваны войной, в которой я должен был принять участие в качестве союзника»…
Столь же изворотливой, с характерным для царя двуличием, была после Тильзита и внутренняя политика Александра I. Участие России в континентальной блокаде Англии губительно отражалось на русской экономике. Агенты Наполеона в 1808 г. доносили ему из Москвы: «Вся торговля находится в застое. Русские вельможи, привыкшие к роскоши, с горечью терпят лишения <…> Русские бумаги пали на 50 %, продукты дворянских поместий лишены вывоза». Новая союзница, Франция, не могла компенсировать этого ущерба, поскольку экономические связи России с Францией были поверхностными (главным образом импорт в Россию предметов французской роскоши). Нарушая внешнеторговый оборот России, континентальная система расстраивала ее финансы. Уже в 1809 г. бюджетный дефицит вырос по сравнению с 1801 г. с 12,2 млн. до 157,5 млн. руб., т. е. почти в 13 раз; дело шло к финансовому краху. Русская экономика в условиях континентальной блокады стала походить на человека, задыхающегося в приступе астмы. Александр I все больше прислушивался к воплям против блокады и все чаще разрешал нарушать ее дворянам и купцам, тем более что купцов 1-й и 2-й гильдий он недавно (манифестом от 1 января 1807 г.) во многом уравнял с дворянами.
В России у Александра I насчитывалось тогда больше 40 млн. подданных: дворян — 225 тыс., священнослужителей — 215 тыс., купцов — 119 тыс., генералов и офицеров—15 тыс. и столько же государственных чиновников. В интересах этих примерно 590 тыс. человек, т. е. меньше 1,5 % россиян, царь управлял своей империей. Все прочие, большинство которых составляли крепостные крестьяне (по выражению А. де Кюстина, «рабы рабов»), в политических расчетах царя не учитывались, хотя именно они своими руками создавали материальную и военную мощь империи, а в кризисные моменты спасали ее от иноземных нашествий.
Впрочем, Александр I понимал, что хотя «рабы» стерпят многое, даже их терпению есть предел. Между тем гнет и надругательства очень многих помещиков над крестьянами были беспредельны: крестьян не считали людьми, их эксплуатировали, как тягловый скот, продавали и покупали, обменивали на собак, проигрывали в карты, сажали на цепь, заклепывали в железные клетки, били насмерть розгами, батогами, кнутами, щекобитами, т. е. деревянными орудиями для битья по щекам, дабы не марать дворянских рук о «хамские рожи». Можно ли было все это терпеть? Только за 1808–1809 гг. в России вспыхнули 52 крестьянских волнения. Александр больше своих предшественников старался не допустить возможного повторения пугачевщины и поэтому с первых же лет царствования, как мы видели и еще увидим, начал исподволь готовить отмену крепостного права через постепенное его ослабление.
В условиях разорительных войн с Наполеоном (хотя и частично оплаченных английским золотом) Александр, не в пример отцу своему и бабке, стал экономить национальные средства. Он не только прекратил раздачу крепостных крестьян, но и урезал на 4 млн. руб. содержание царского двора, сократив при этом штат придворных. Сам, будучи «величеством» и щеголем, Александр не любил бесполезную роскошь, считал лишними чисто придворные должности и презрительно называл тех царедворцев, которые не имели другой службы, «полотерами». В результате, при нем, как иронически заметил академик А.Н. Пыпин, «величие» двора упало, дав великосветской фронде лишний повод для ропота.
К 1809 г. Александр счел дворянско-купеческое недовольство столь угрожающим, что вынужден был видоизменить свой политический курс. Во внешней политике он стал менее уступчив и более требователен перед Наполеоном как равноправный партнер, а внутри страны вновь занялся проектами реформ. Дело в том, что, начиная первую войну с Наполеоном, Александр вдруг резко усилил карательный режим в стране. 5 сентября 1805 г., перед отъездом в армию, он фактически возродил Тайную экспедицию, которая с такой помпой была упразднена в первый же месяц его царствования. Теперь ее функции стал исполнять так называемый Комитет для совещания по делам высшей полиции, преобразованный 13 января 1807 г. в Комитет охранения общей безопасности. Самым деятельным членом его стал сенатор А.С. Макаров, преемник по Тайной экспедиции главного инквизитора Екатерины Великой «кнутобоя» С.И. Шешковского. Обретший в том же 1807 г. силу А.А. Аракчеев поощрял розыскное усердие Комитета. Уже к 1808 г. среди россиян получил хождение сатирический листок, который так оценивал положение дел в стране: «Правосудие — в бегах. Добродетель ходит по миру. Благодеяние — под арестом <…> Честность вышла в отставку <…>. Закон — на пуговицах Сената.
Терпение — скоро лопнет».
В обстановке, когда все слои населения, от дворянской фронды до крепостных бунтарей, по разным мотивам и различными способами выражали недовольство правительством, Александр I ощутил шаткость своего положения и решил на время отложить аракчеевщину, попытаться успокоить недовольных и отвлечь их внимание от внешних неудач и внутренних трудностей проектами новых реформ. Аракчеев до лучших времен вновь отошел в тень. Его место в качестве ближайшего советника и сотрудника царя занял Михаил Михайлович Сперанский. С 1809 г. началась вторая серия либеральных реформ Александра I, которая затянулась до весны 1812 г…
М.М. Сперанский. Художник П. Борель.
В 1888 г. В.О. Ключевский говорил о Сперанском: «Со времен Ордина-Нащокина у русского престола не становился другой такой сильный ум; после Сперанского, не знаю, появится ли третий». Теперь, когда вся история русского престола уже позади, можно сказать, не принижая имен А.М. Горчакова и Д.А. Милютина, С.Ю. Витте и П.А. Столыпина, что третий ум такой силы не появился.
Судьба Сперанского с ее взлетами и падениями любопытна и показательна для крепостнической действительности. «Человек сей быстро возник из ничтожества», — с удивлением и злобой вспоминал Ф.Ф. Вигель. На Востоке о таких выскочках, как Сперанский, говорят: «Пешка! Когда же ты стала ферзем?» Действительно, как могло случиться, что в самодержавной стране сын бедного приходского священника в короткое время и вне всякого фаворитизма занял второе место после царя? Здесь надо учитывать ряд обстоятельств.
Сперанский обладал исключительными способностями. Он блестяще окончил духовную академию, в совершенстве знал математику и философию, владел шестью иностранными языками, был замечательным стилистом и первоклассным оратором (его трактат «Правила высшего красноречия» может поспорить по значимости с трактатами Цицерона). Но самым ценным качеством Сперанского был его глубокий и в то же время необычайно подвижный и гибкий, истинно государственный ум. По слухам, Наполеон в дни эрфуртского свидания с Александром I поговорил со Сперанским и подвел его к Александру со словами: «Не угодно ли вам, государь, обменять мне этого человека на какое-нибудь королевство?» Не случайно всемогущий Аракчеев сказал как-то: «Если бы у меня была треть ума Сперанского, я был бы великим человеком!»
И все-таки, будь Сперанский даже семи пядей во лбу, он вполне мог затеряться где-нибудь на задворках крепостной России, как затерялись там, вероятно, десятки и сотни талантливых, если не гениальных простолюдинов. Но ему помог, говоря словами Фридриха Великого, «Его Августейшее Величество Случай».
Дело в том, что Александр I, замышляя с первых же шагов своего царствования эффектные, но безвредные для самодержавия реформы, очень нуждался в людях с государственным складом ума и не находил их при дворе. Сперанский, бывший тогда секретарем у одного из «молодых друзей» царя, В.П. Кочубея, случайно попался на глаза впечатлительному монарху, поразил его умением составлять доклады по любому вопросу и был взят на примету.
Граф В.П. Кочубей. Гравюра Райта с портрета Д. Доу.
После Тильзита, когда понадобилось вновь заняться реформами, царь вспомнил о Сперанском, призвал и возвысил его. 30 августа 1809 г. Сперанский был пожалован в тайные советники, а 1 января 1810 г. назначен государственным секретарем и почти три года являлся, по выражению Ж. де Местра, «первым и единственным министром империи». «Благоволение и доверие к нему императора не имели, как казалось, пределов», — констатировал Н.К. Шильдер.
Реформировать Россию Сперанский задумал, когда она еще переживала «дней Александровых прекрасное начало», а сам Михаил Михайлович в бумагах 1802 г. высказался так: «Я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи <…> Действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов». С того времени Сперанский и начал работать, что называется, «в стол», над проектами государственного переустройства России. Осенью 1808 г. после свидания с Наполеоном в Эрфурте Александр I поручил Сперанскому подготовить реформу государственного механизма, который оставался таким же «безобразным», как и в годы Негласного комитета. Плоды шестилетних трудов Сперанского были легализованы, и на их основе он к концу 1809 г. составил кроме ряда частных проектов знаменитое «Введение к уложению государственных законов», т. е. план преобразования Российской империи из цитадели феодального бесправия в правовое буржуазное государство.
Сперанский прямо отметил в тексте своего «Введения», что им изучены «все существующие в мире конституции». Сказались в его проекте и личные впечатления от европейских порядков. В Эрфурте Александр I как-то спросил его: «Как нравится тебе за границей?» Сперанский ответил: «У нас люди лучше, но здесь лучше установления». Теперь он попытался реформировать российскую государственность на европейских началах. Эталоном же этих начал служил для него Кодекс Наполеона, хотя и М.А. Корф, утверждавший, будто «Наполеон и политическая система Франции совершенно поработили все помыслы» Сперанского, и Н.М. Карамзин, расценивший «Введение к уложению государственных законов» как всего лишь «перевод Наполеонова кодекса», преувеличивали франкофильство российского реформатора.
Вот основные положения реформы Сперанского. Россия — на грани революции. Если оставить в ней все, как есть, революция неизбежна, ибо история не знает примера, «чтобы народ просвещенный и коммерческий мог долго в рабстве оставаться». Однако революцию еще не поздно предотвратить, сохраняя и самодержавие, и даже крепостное право. Надо лишь придать самодержавию видимость конституционной монархии, «облечь» его (не ограничить, а именно облечь) конституцией, крепостное же право отменить — постепенно и поэтапно, начав с разрешения помещичьим крестьянам приобретать недвижимую собственность.
По «конституции» Сперанского, все население страны разделялось на три сословия: дворянство, «среднее состояние» (купцы, мещане, государственные крестьяне) и «народ рабочий» (помещичьи крестьяне, мастеровые, прислуга). Политические права должны были получить два первых сословия, а людям из «народа рабочего» предоставлялась (в перспективе) возможность перейти в «среднее состояние» и стать политически правомочными, когда они обретут недвижимость.
В основу государственного устройства России, по мысли Сперанского, впервые был положен принцип разделения властей на законодательную, исполнительную и судебную. Высшим органом судебной власти должен был стать Сенат, исполнительной — министерства, законодательной — Государственная дума. Однако выше всех этих высших органов учреждался Государственный совет в качестве совещательного органа при царе. Как и прежде, окончательно утверждал или отклонял любой законопроект, даже принятый Государственной думой, Его Величество император.
Разумеется, Сперанский учитывал, что судьба его проекта (как и его самого) — в руках царя, и поэтому он формулировал свои идеи умеренно, стараясь не оттолкнуть монарха излишним радикализмом, а, напротив, затронуть в нем лагарповские струны и сыграть на них для пользы Отечества. Тем не менее даже в таком виде реформы Сперанского означали бы прорыв России от феодального самовластия к началам буржуазного права. Феодальная знать встретила их в штыки. Сам реформатор, простолюдин, выскочка, при дворе оказался явно не ко двору. Его ненавидели и завидовали ему, и чем больше завидовали, тем сильнее ненавидели. Что же касается его проектов, то в них усматривали чуть ли не революционную опасность. На кабинет Сперанского, по словам Ф.Ф. Вигеля, «смотрели все, как на ящик Пандоры, наполненный бедствиями, готовыми излететь и покрыть собою все наше отечество». Ф.В. Ростопчин вспоминал, что имя Сперанского дворяне и оболваненный ими люд ставили «рядом с именем Мазепы» и строчили на него доносы царю как на изменника. Один из таких доносов настрочил и сам Ростопчин: «Секретарь Ваш Сперанский с сообщниками своими <…> предали Вас мнимому Вашему союзнику».
С теоретическим обоснованием дворянской оппозиции Сперанскому выступил Николай Михайлович Карамзин — в то время популярный литератор, уже работавший и над «Историей государства Российского». К 1810 г. Александр I приблизил его к своей семье и думал предложить ему пост министра народного просвещения, но Сперанский воспротивился этой мысли и отговорил от нее царя. Кстати сказать, Александр, в отличие от Наполеона, не имел друзей среди корифеев национальной и мировой культуры — ученых, писателей, художников, музыкантов, актеров (Карамзин был единственным исключением).
К началу февраля 1811 г. Карамзин написал, в противовес проектам Сперанского, «Записку о древней и новой России». В марте он вручил ее Александру. Писатель выступил здесь как рупор консервативного дворянства, а его «Записка» представила собой первое изложение основ теории официальной народности — теории, которая «расцветет» при Николае I.
Н.М. Карамзин. Гравированный портрет Н.И. Уткина.
Страстно и гневно Карамзин обрушился на главную у Сперанского идею представительного правления, усмотрев в ней посягательство на святая святых — незыблемость самодержавия. Именно так: самодержавие должно быть не только вечным, но и незыблемым, вещал Карамзин, — его не нужно облекать никакими законами, ибо «в России государь есть живой закон». Впрочем, он отвергал и все вообще нововведения Сперанского по принципу: «всякая новость в государственном порядке есть зло».
Не вся «Записка» Карамзина понравилась Александру I, но в главном она льстила самодержавному инстинкту неограниченной власти. Когда Сперанский докладывал царю (еще в 1808 г.) перечень задуманных преобразований, он приписал к докладу: «Если Бог благословит все сии начинания, то в 1811 г., к концу десятилетия настоящего царствования Россия воспримет новое бытие и совершенно во всех частях преобразится». Бог не благословил, а «помазанник Божий» вновь, как и в 1804 г., своевременно почувствовал, что можно обойтись без «нового бытия». Поскольку Александр ценил либеральные идеи чисто эстетически, Сперанский испугал царя, «показав ему в конкретном воплощении его смутную и бесформенную мечту», как «предъявленный к уплате счет». Так объяснил одну из причин внезапной немилости Александра к Сперанскому А.А. Кизеветтер. Сказалось здесь и задетое самолюбие царя — ему доносили, что Сперанский отзывается о нем уничижительно. Сам Александр в марте 1812 г. перед ссылкой Сперанского жаловался Я.И. де Санглену: «Он имел дерзость, описав мне все воинские таланты Наполеона, советовать, чтобы я, сложив все с себя, собрал Боярскую думу и предоставил ей вести отечественную войну. Но что ж я такое? Разве нуль?» Ненависть дворян к Сперанскому тоже оказалась для царя кстати. Она давала престолу возможность пожертвовать Сперанским и таким образом вернуть себе расположение дворянства, утраченное после Тильзита.
В такой обстановке Александр I прислушался к обвинениям Сперанского в измене, которые вел. кн. Николай Михайлович оценил так: «Все чего-то добивались, чего-то искали и ничего не нашли, но придумали самые фантастические предположения». В воскресенье 17 марта 1812 г. к 8 часам вечера царь вызвал Сперанского к себе во дворец. Аудиенция продолжалась два часа. Из царского кабинета Сперанский вышел бледный, в слезах (сам он потом рассказывал: «На моих щеках были его слезы»). Разговор был тяжелым, но, как вспоминал Сперанский, «про измену не было сказано ни слова». Царь обвинял его по трем пунктам: расстроил финансы, возбудил россиян налогами против властей, «худо отзывался» о правительстве. Конечно же, царь не верил в измену Сперанского. Если Наполеон из одного разговора со Сперанским понял и потом, уже на острове Святой Елены, вспоминал, что «это была самая разумная и самая честная личность при русском дворе», то Александр тем более мог убедиться в этом за три года почти ежедневного общения со своим ближайшим помощником. Трудно было Александру терять «гениального советника», который один стоил целого кабинета министров. Об этом говорят и его слезы на щеках Сперанского, и признание, которое он сделал на следующий же день кн. А.Н. Голицыну: «Если бы у тебя отсекли руку, ты, верно, кричал бы и жаловался, что тебе больно. У меня в прошлую ночь отняли Сперанского, а он был моей правой рукой!» Но перед лицом угрозы ширящейся дворянской оппозиции царь счел необходимым принести Сперанского ей в жертву.
Когда Сперанский вернулся от царя домой, его там уже поджидал министр полиции А.Д. Балашов с почтовой кибиткой, в которой он немедля, едва позволив опальному фавориту проститься с семьей, отправил его с фельдъегерем в Нижний Новгород, а затем еще далее — в Пермь, под строгий надзор полиции…
Из крупных проектов Сперанского осуществился только один: 1 января 1810 г. вместо аморфного Непременного совета из 12 представителей высшей титулованной знати был учрежден Государственный совет со строго очерченными законосовещательными функциями, в который входили 35 самых влиятельных чиновников, включая министров империи. Как своеобразный памятник Сперанскому Государственный совет просуществовал вплоть до падения царизма. Еще дольше, до 1918 г., напоминало о Сперанском другое его детище — Царскосельский лицей. Именно Сперанский подал идею и написал устав лицея, единственного тогда в России учебного заведения, где не допускались телесные наказания. Лицей был торжественно открыт 19 октября 1811 г. в присутствии Александра I, которому, были представлены лицеисты первого набора: А.С. Пушкин, А.М. Горчаков, И.И. Пущин, В.К. Кюхельбекер, А.А. Дельвиг, М.А. Корф и др.
Сам Сперанский через девять лет будет возвращен из ссылки и вновь займет видное положение, но труды его, как выразился А.И. Герцен, «остались сосланными в архиве». Дворянство, напуганное его проектами и обеспокоенное угрозой нашествия Наполеона, тесно сплотилось с престолом, а другим слоям общества удалось за трехлетие реформ Сперанского напустить пыль в глаза. В результате Александр I увидел, что позиции самодержавия упрочились, и после падения Сперанского уже не имел больше нужды заниматься реформами. Говоря словами В.О. Ключевского, «стыдливую, совестливую сперанщину» сменила «нахальная аракчеевщина», и Россия вновь приняла обычный для нее вид, который подвигнет несколько позднее А. де Кюстина на такое сравнение: «Сколь ни необъятна эта империя, она не что иное, как тюрьма, ключ от которой хранится у императора».