Книга: Офицерский штрафбат. Искупление
Назад: Глава 16 От Вислы до Одера. Варшава, Германия, Альтдамм
Дальше: Глава 18 После гибели. Несостоявшиеся Герои

Глава 17
В Берлинской операции, Одер. Не утонул, убили

Не за почести и славу
Брали эту переправу:
Каждый в пекло лез и знал,
Для чего он Одер брал.

По Владимиру Илюшенко
На всех ярится смерть — царя, любимца славы,
Всех ищет грозная… и некогда найдет…

Василий Жуковский
После долгого и утомительного марша мы сосредоточились километрах в шести от Одера, в аккуратной немецкой деревеньке. Жителей в ней не осталось, успели все удрать за Одер, хотя разрушений в деревне не было видно. Побросали немцы все: и мебель, и застеленные перинами кровати (пышные перины — обязательный атрибут любого жилого немецкого дома), и разнообразную кухонную утварь. В одном доме из 4 комнат поместились все офицеры роты, разместились, в общем, уютно. Небольшую комнату на втором этаже занял я с женой, теперь медсестрой нашего медпункта, остальные — попарно мои взводные офицеры, старшина и ротный писарь. Хозяйственники рядом с нашим домом быстро развернули офицерскую «столовую», и к нам стали доноситься густые кухонные ароматы, к которым Рита стала относиться весьма разборчиво.
У нас уже не было сомнений, что все идет своим чередом, ребята знали, что ее «тянет» на соленое, на остренькое, и в «столовой» часто откладывали часть своих порций селедки для нее. Батальонный доктор Степан Бузун зашел однажды к нам и заявил, что в связи с беременностью Риты он полностью исключает ее работу на передовой и она впредь будет по мере сил только помогать ему в БМП и что это согласовано с комбатом.
Когда мы освоились в этой деревне, определились, где штаб, где жилье комбата, то заметили в его доме женщину. Оказалось, что это была жена Батурина. И мне стало спокойнее: теперь уже предметом разговоров некоторых офицеров стал и Батурин, к нам ставший относиться мягче.
Формирование и подготовка роты шли по плану. Мы все понимали, что форсирование последнего крупного водного рубежа Одера, прикрывающего немцам их столицу Берлин, будет нелегким, защищать его они будут с упорством невиданным, остервенелым. Это станет «последним и решительным боем», едва ли нам еще достанет сил с боями дойти до Берлина.
Как я уже говорил, пулеметный взвод при моей роте снова формировал Георгий Сергеев. Ему помогал другой взводный пулеметной роты, старший лейтенант Сергей Сисенков. Я уже много писал о Жоре Сергееве, о его характере: он был не бесшабашен в своей смелости, она держалась у него на трезвом расчете, на боевой грамотности. Буквально за несколько дней до ввода роты в бой вдруг стали происходить кадровые перемены в комсоставе, назначенном на Одер.
Сисенков, «дублер» Сергеева, откомандирован в отдел кадров 61-й армии, а вместо него назначен младший лейтенант Кузнецов-2-й, то есть не Женя-Кузнечик, а Николай Николаевич, заметно старше своего однофамильца. В первых числах апреля командир пулеметной роты майор Анатолий Бабич сдал свою роту прибывшему с фронтовых курсов комбатов капитану Борису Алексеевичу Тачаеву. Особенно мы радовались тому, что он отказался от назначения командиром стрелкового батальона ради возвращения в «штрафбат родной». Приятный и жизнерадостный человек Боря Тачаев. И сам он был рад возвращению в свою штрафбатовскую семью.
Ну просто сплошные радости, может быть, перед последним в истории нашего батальона боем. Известный уже читателю Георгий Ражев и на этот раз у меня опять был взводным. В последнее время он стал особенно вспыльчивым, не сразу приходящим в нормальное состояние, более заметным стало и его влечение к спиртному, что тоже вызывало определенные трения между нами. Причем это его увлечение даже стал замечать комбат.

 

Надо сказать, мы уже привыкли к манере нашего комбата Батурина, в отличие от его предшественника Осипова, сыпать взысканиями направо и налево, чаще — в приказах, и стали понимать, что эта батуринская манера вызвана компенсацией отсутствия авторитета, которым обладал наш Батя Осипов. Тогда дисциплина всех, комсостава и переменников обусловливалась в том числе и нежеланием огорчать уважаемого командира неправильными поступками.
Забегу несколько вперед, поскольку получил многие архивные документы того времени. При Батурине исчезло это сдерживающее начало, и дисциплина в батальоне стала заметно хромать. Ну а некоторые случаи, выходящие за рамки нормального поведения, естественно, не могли оставаться безнаказанными. Так «Приказом по 8-му ОШБ № 88 от 8 апреля 1945 года» подполковник Батурин объявил Ражеву «за пьянство и дебош 8 суток домашнего ареста с удержанием 50 % денежного содержания за каждые сутки ареста».
Сейчас, когда перед моими глазами лежит ксерокопия этого приказа, я обратил внимание на пять восьмерок и подумал, не специально ли для «оригинальности» были определены эти 8 суток ареста, а не 5 или 10? Если это так, отдадим должное юмору комбата или того штабиста, который готовил этот приказ. А тот дебош заключался в том, что Ражев попросту устроил скандал с неприличной бранью и спьяну не заметил, что свидетелем этой сцены был замполит майор Казаков. Кстати, даже и после этого приказа Ражев оставался моим взводным буквально до самого получения боевой задачи. Что касается взысканий «направо и налево», то вот факты из разных приказов комбата за последний месяц войны и первые мирные дни:
17 апреля — за самовольные отлучки, находясь в госпитале на излечении, арестовать бойца-переменника Гущина В.А. на 10 суток строгого ареста с содержанием на гауптвахте.
28 апреля — за опоздания на учебные занятия лейтенанту Афонину и младшему лейтенанту Писееву — объявить выговор.
5 мая — за нарушение моего приказа, запрещающего вступать в интимные отношения с немецкими женщинами, капитана Гольдштейна арестовать на 5 суток дом. ареста с удерж. 50 %…
8 мая — за самовольный уход из расположения части моему заместителю по строевой части подполковнику Филатову объявляю выговор.
12 мая — за сокрытие документов выписанного из госпиталя после излечения по ранению бойца-переменника Шульгу А.Т. арестовать на 10 суток строгого ареста с содержанием на гауптвахте.
26 мая — капитанов Слаутина за плохой учет личного состава и Зельцера за обман начштаба арестовать на 3 суток домашнего ареста каждого с удержанием 50 % денежного содержания…
Если приводить все приказы Батурина о наказаниях, то это займет много страниц. Ограничусь лишь несколькими комментариями к ним:
— в большинстве случаев в приказах о наказании переменников указаны их инициалы, офицеры же часто перечисляются только по фамилиям, даже без инициалов;
— к переменникам почему-то комбат применял только строгий арест с максимальным сроком ареста 10 суток, при котором горячая пища полагалась только один раз в двое суток;
— наверное, бойцы-переменники, прибывшие из госпиталя после ранения, полученного в бою, фактически искупили свою вину кровью, и пока только формально не восстановлены в офицерских правах. Сажать их под строгий арест как солдат как-то не по-офицерски;
— к офицерам постоянного состава очень часто применялся арест, хотя и «домашний».
Как тут не провести аналогию с предшественником Батурина, полковником Осиповым — можно и без комментариев, достаточно привести выписку из одного только документа:
Приказ № 192 от 29 августа 1943 года:
«…4. Напоминаю офицеру Мильхикеру о том, что его вина заслуживает большего дисциплинарного взыскания, но я надеюсь, что в боях он оправдает мои в этом соображения.
Командир 8-го ОШБ подполковник Осипов. Начальник штаба капитан Рубилов».
Но вот особый комментарий к одному приказу Батурина: 8 мая, когда наш батальон был вне зоны боевых действий и когда все ожидали с часа на час сообщения о долгожданной Победе, своему заместителю, подполковнику Филатову, только месяц назад получившему звание подполковника, равное комбатовскому, объявляется выговор «за самовольный уход из расположения части». Это же не «самоволка» рядового! Надо полагать, у подполковника были и боевые друзья в соседних гарнизонах. Уж не для того ли комбат объявляет своему заместителю выговор в приказе, а не устно, чтобы все об этом знали? Или чтобы последний не возомнил себя равным Батурину, мол, «каждый сверчок знай свой шесток»?
Известный читателю по многим боевым событиям капитан Гольдштейн наказан за «интимные отношения» с немкой. Тут не поспоришь о справедливости, хотя по формулировке приказа можно понять, что наказан он за нарушение комбатовского приказа, а не за установку Ставки на этот счет. Но вот не отмечен в приказе хотя бы просто порицанием за аналогичное действо весьма приближенный к комбату офицер политсостава батальона капитан Виноградов, попавший в госпиталь по поводу венерического заболевания уже после 9 мая? Или этот недуг ему «ветром занесло» и тот же приказ комбата им не был нарушен?
Что касается наказания Ражева, то мои раздумья о дисциплине вообще, разумеется, приводили к итогам, что дисциплина есть полное подчинение начальнику, но подчинение это должно быть не бездумным, исключающим собственную инициативу, а с душой, с желанием сделать порученное лучше, быстрее, надежнее. То есть предпочитал дисциплину понимания во имя победы над врагом, а не дисциплину послушания в угоду командиру. И не принцип «что хочешь, то и делаю», а стремление сделать нужное во имя осознанной необходимости должно быть главенствующим. Я и сегодня не уверен, что мои мысли совпадают с мнениями маститых психологов. А тогда все чаще сомневался, хватит ли у Ражева понимания уровня этой самой «осознанной необходимости».
Другим взводным тогда перед Одером ко мне был назначен недавно прибывший в батальон лейтенант Чайка Алексей Кузьмич. Это был несколько грузноватый, среднего роста большелобый офицер, казавшийся нам уже пожилым (хотя ему тогда было не больше 35 лет), с редкими светлыми волосами и большими залысинами. За его неброскостью угадывались и острый ум, и решительность. Его сразу же избрали парторгом роты. Он как-то по-особому был скроен, будто по образцу комиссара гражданской войны, не хватало лишь кожаной тужурки. И я сразу подумал: ну вот, и у меня свой Фурманов есть!
Вообще большая часть штрафников, чувствуя особенность предстоящих боев, были сосредоточенно-молчаливы, даже будто подавлены неотвратимой неизбежностью близящейся опасности, когда так долго длившаяся война уже идет к концу, возможно, к самому нелегкому. Все мы знали, что принесло нам «вчера»: многие погибли, но нам, живым, повезло. Но кто знает, чем обернется для нас «завтра»? Мы, командиры штрафников, понимали, что с этими людьми нам вместе идти на верную смерть, может, для каждого из нас «последний парад наступает», что наша командирская жизнь зависит во многом от того именно, как они будут драться, с какой долей умения и ответственности. Штрафники, конечно, думали, что их будущее зависит и от нас, командиров, от нашего боевого командирского умения.
Вместе с моим «комиссаром» Чайкой в батальон прибыл из резерва комбата младший лейтенант Семенов Петр Гаврилович, рождения 1924 года. Курносый, с почти мальчишеским лицом, обильно усыпанным веснушками, будто кто-то еще в детстве, балуясь, сбрызнул его щеки и нос кистью, смоченной светло-коричневой краской, да так и не смытой с тех пор. Несмотря на свой ребячий вид, боевой опыт у него в отличие от Жени-Кузнечика солидный: в Красной Армии с 1942 года, на фронте с апреля 1943-го, 3 ранения, орден Отечественной войны II степени. Моим заместителем (опять по-батурински, «дублером») был назначен состоявший на должности командира 2-й стрелковой роты капитан Николай Слаутин, округлый, как бочонок или двухпудовая гиря, хотя толстым его не назовешь.
Он производил впечатление, будто вообще отлит из чугуна, особенно — его кулаки. Нрава крутого, немногословен и грубоват. При случае, когда слов не хватало, мог дать волю и матерщине, и этим чугунным кулакам. В формировании роты участия принимал мало, я понимал, что и форсировать Одер он тоже не будет, назначен лишь для подмены меня в случае выхода из строя. А «выходов» я видел три: либо тяжело ранен, либо убит, либо, что касается меня, не умеющего плавать, — утонул. Главным моим желанием было, чтобы ему не пришлось дублировать меня, тем более как утопленника. Да и если замена будет нужна, как это будет, когда между «дублером» и плацдармом окажется широкий Одер?
Взвод ПТР в моей усиленной роте возглавлял старший лейтенант Кузьмин Георгий Емельянович. С ним у нас в роте стало поначалу три Георгия, и роту в шутку стали называть «Трижды Георгиевской», даже «Полно-Георгиевской», по аналогии с полными георгиевскими кавалерами. Кузьмин был всего на год старше меня, но выглядел значительно старше, не по годам серьезным, хотя неожиданно мог и остроумно пошутить. У меня тогда еще не было определенности в том, нужен ли при преодолении такой большой реки взвод сравнительно тяжелого оружия. Ведь ПТР даже переносить должны двое. Было время подумать об этом.
На сержантские должности в роте, как всегда, назначили штрафников — бывших боевых офицеров. Я, к сожалению, не помню их фамилий, за исключением одного бывшего командира роты гвардейского полка, лейтенанта по фамилии Редкий. Его «редкая» фамилия запомнилась мне прочно, а вот имя и отчество его (Михаил Петрович) да и другие подробности удалось установить только недавно по документам из ЦАМО РФ. Назначили его командиром отделения, в основном собранного из морских офицеров-штрафников. Он постоянно травил анекдоты, рассказывал о своих боевых (и не только) приключениях, в которых больше допустимого было бравады и хвастовства. Тогда мне, 21-летнему ротному командиру, подумалось, что его веселый нрав при солидном (36 лет!) возрасте и опыт командования ротой в гвардейском полку будут авторитетны среди «морских волков».
Вскоре, когда боевой расчет роты был завершен, взводы и отделения сформированы с учетом персональной подготовки бойцов примерно по 25 человек и дальнейшее поступление пополнения его уже не меняло, к нам в роту прибыл пожилой штрафник по фамилии Путря Прохор Антонович. Был он очень худым, просто истощенным. Я даже удивился, что его по возрасту не списали в гражданку, таким старым он мне показался, хотя ему пятидесяти не было, был он на 2 года старше нашего XX века, с 1898 года. Несколько лет отсидел в тюрьме: будучи начальником отделения одного из больших военных складов в чине техника-интенданта 1-го ранга, допустил нарушения. По его сбивчивому рассказу, воинская часть, получая со склада хозяйственное мыло, забыла небольшой его ящик. Припрятал, авось вернутся, а потом решил: это же подарок судьбы, валюта в военное время! И несколько кусков было пущено в оборот — обменено на продукты для немалой семьи.
Вроде бы за тот неучтенный ящик, а из копии приговора следовало, что еще за ним числилось что-то с незаконной продажей, получил он несколько лет тюремного заключения. Угрызения совести за проведенную почти всю войну в камерах, на лагерных работах, под конвоем заставили его проситься на фронт, лучше с оружием в руках погибнуть на фронте во имя Родины, чем прослыть преступником, наживавшимся на солдатском добре. Не сразу выпросился, видел, как другим везет, а ему — нет. Наконец заменили ему как офицеру оставшийся срок штрафбатом.
Как птичьи лапки, тонкие его руки вызвали сомнение, удержат ли они даже легкий автомат, не говоря уже о пулемете или ПТР. И решил я его назначить на кухню, чтобы не подвергать жизнь бедолаги тем опасностям, которые ожидали всех нас. Вдобавок мне стало жаль его еще и потому, что он, как и я, оказывается, не умел плавать, а нам предстояло форсировать Одер. Надо было видеть, сколько затаенной радости и надежды засветилось в едва сдерживаемой счастливой его улыбке…
Большим усердием в овладении пехотными приемами боевых действий отличался среди штрафников тоже с необычными фамилией и отчеством бывший летчик, старший лейтенант Смешной Павел Антифеевич, высокий, спокойный, сравнительно молодой блондин лет 30. Это мудреное отчество я тогда не запомнил и тоже почерпнул из документов, присланных мне из ЦАМО РФ. Будучи командиром авиаэскадрильи, отказался после ранения лечиться в госпитале и до выздоровления попросился на должность техника своего же коллектива. Боевой летчик, имевший уже ордена, чтобы подтвердить выводы медиков и доказать, что излечение закончено, выпросил у начальства командировку на авиазавод принять и перегнать с группой летчиков по воздуху на фронт новые истребители. Один из его подчиненных, то ли решив испытать в полете машину в недозволенном режиме, то ли просто не справился с ней в воздухе, разбил ее и погиб сам, за это старший лейтенант и загремел в штрафбат.
В те предельно напряженные дни пехотную «науку побеждать» авиатор Смешной постигал старательно, инициативно, как он сам говорил, «до тупой боли в плечах и гудящих ногах». Был он сколь настойчив, столь и терпелив. Стремился все познать, все испробовать. Будучи во взводе автоматчиков, научился метко стрелять из ПТР, из пулемета. До всего ему было дело, все в бою может пригодиться, считал он. У него получались и меткие попадания по стоящему неподалеку, сгоревшему «тигру» из трофейных «фаустпатронов». Казалось, он трудился круглые сутки, никем не принуждаемый.

 

Близка была уже середина апреля. Настали по-весеннему теплые дни — шинели, шапки, ватные телогрейки и бушлаты уже оказывались лишними. Однако ставшие у наших офицеров по примеру комбата Батурина-кавалериста модным головным убором кубанки мы не снимали. Многие с удовольствием носили их по-ухарски, набекрень. К слову сказать, комбат снял свою кубанку только после Победы, когда был вызван в штаб маршала Жукова.
Непосредственно перед форсированием Одера комбат Батурин, по-видимому, все-таки решил, что Ражев ненадежен в предстоящих боях, вывел его из состава роты, готовящейся к боевым действиям. Он был заменен лейтенантом Киселевым Иваном Ивановичем, прибывшим в батальон еще перед Варшавой, но не участвовавшим в боях за нее, числился в резерве комбата. Был он старше нас лет на 10–15, молчалив, не реагировал на шутки, будто его мучают тяжелые мысли или предчувствия. Но я рад был той замене, хотя рота и перестала быть «трижды Георгиевской».
В состав роты был включен также еще один взвод автоматчиков младшего лейтенанта Кузнецова, но не Жени-Кузнечика, этого звали Николай Николаевич, в отличие от Кузнечика был он немного старше (уже 23 года), ростом повыше и голосом покрепче. Стала моя рота четырехвзводной и практически была уже укомплектована для боевых действий.
В общем, характер предстоящей задачи становился более-менее ясным. Я отметил, что наступает новолуние и ночи будут темными. Первые мои познания, касающиеся луны и определения ее фаз, когда-то поселил в моем еще детском мозгу, остром к восприятию всего нового, мой дед Данила, сведущий во многих народных приметах и наблюдениях. Но осмысленное понимание этих лунных фаз и умение, глядя на сегодняшнюю луну, точно определить, сколько дней осталось до наступления новолуния или полнолуния и какую часть ночи, с вечера или под утро, она будет наиболее ярко светить, — это уже заслуга нашего топографа в военном училище.
Тогда мои предположения свелись к тому, что наиболее выгодные условия, если командование захочет воспользоваться именно темной ночью, сложатся в период с 12 по 19 апреля, как раз такой период и наступал.
Вскоре была объявлена суточная готовность, и в ночь с 14 на 15 апреля по боевому распоряжению штаба корпуса рота со всем оружием, запасами патронов, гранат, сухого пайка была выдвинута на берег Одера. Вот текст приказа по батальону с ксерокопии, присланной из ЦАМО РФ.
Приказ по 8-му ОШБ 1 Бел. фронта
15 апреля 1945 года № 94 Действующая армия
(По части строевой)
1. На 16 апреля 1945 года назначаю дежурным по части капитана Ражева.
2. Сформированную 3-ю стрелковую роту в составе 12 офицеров, 4 сержантов, 100 чел. бойцов-переменников и 9 лошадей, полагать убывшей в распоряжение командира 89-го стр. корп. для выполнения боевых заданий. Помощнику по м/о исключить с котлового довольствия.
Командир 8-го ОШБ подполковник (Батурин),
Начальник штаба майор (Киселев)
Прошу обратить внимание на некоторые детали этого документа.
Во-первых, в день отправки роты на Одер дежурным по части назначен капитан Ражев, только что замененный в моей роте лейтенантом Киселевым. Это потом мы узнали, что истинной причиной замены Ражева была просьба его отца, полковника 5-й ударной армии, а не сомнения комбата в надежности терявшего иногда самообладание Георгия, имевшего от комбата уже не одно взыскание. Таким образом, Ражев, будучи дежурным по части, хоть временно вставал пусть на малую ступеньку, но над нами, идущими в «последний решительный» бой.
Во-вторых, в приказе не перечислены поименно 12 офицеров, уходящих на Одер, тем более что в составе моей, даже усиленной, роты такого количества офицеров быть не могло, их было всего 8. Просто, наверное, предусмотрена возможность включить в этот список назначенных «дублерами» на случай замены выбывших, или надо будет кого-то еще представить к наградам за форсирование Одера. Это только мои предположения, но другого объяснения этому парадоксу у меня просто нет. А штрафники упомянуты рядом с лошадьми, и, честно говоря, я не помню, чтобы этих представителей конского сословия было именно 9, хотя и походная кухня, и повозки с боеприпасами, а также с личными вещами переменников, конечно, были, но не более одной на взвод. И вообще, непонятно, как эти 9 коней могли бы форсировать Одер? Очевидно, часть их просто надо было списать за счет боевых потерь.

 

А к нам в село Штайнвер, куда мы перебрались два дня назад из Цартунга, прибыл майор из 397-й Сарненской Краснознаменной ордена Кутузова II степени стрелковой дивизии, входящей в состав 89-го стрелкового корпуса, в полосе которого нам предстояло действовать. Узнали мы, что небольшой группе от одного полка этой дивизии удалось уже «сплавать» на тот берег и провести элементарную разведку. Группа вернулась почти без потерь, а командир этой группы, сержант, представлен к званию Героя Советского Союза.
Мы уже знали, что за форсирование таких крупных водных преград, как Днепр и Висла, многие сотни воинов были удостоены этого высокого звания, да и дошли слухи, что при захвате Кюстринского плацдарма, на том же Одере, Героями Советского Союза стал не один десяток воинов. Наши офицеры рассуждали: если выполним задачу и останемся живыми, будут и у нас свои Герои.
Сказали нам, что в ночь перед форсированием к берегу подвезут в достаточном количестве хорошо просмоленные лодки, специально изготовленные саперным батальоном, который сразу же после захвата плацдарма наведет переправу. Меня грызла совесть, что не умею плавать, но вроде никто и не собирается преодолевать Одер вплавь.
Весна уже набирала силу, ледоход этой зимой прошел еще в начале февраля, вода в реке была очень холодная, чуть выше плюс 5 градусов. Да и другие данные об Одере не радовали. Глубина — до 10 метров обычно, а пока еще не закончилось весеннее половодье, и того больше. Ширина на нашем участке метров 200, скорость течения — больше полуметра в секунду. Определяя необходимую скорость движения лодок, мы шагами отмеряли эти 200 метров на суше и засекали время, чтобы определить снос лодок течением вниз и какое упреждение необходимо выбирать. Выходило, что метров на 100–150, и хорошо, что русло реки делится на два рукава только километров через пять, не придется тащить лодки волоком.
Вел нашу роту, пользуясь темнотой, представитель дивизии, капитан, предупредив о полной «световой» маскировке. Нельзя было ни курить, ни включить даже на самые короткие мгновения фонарики, которые на этот раз в дополнение к тем, что были положены командирам взводов, выдали и всем командирам отделений, так как предполагалось, что все сигналы управления боем, особенно — при форсировании, будут подаваться не ракетами, как обычно, а огнями фонариков, имевших зеленые и красные светофильтры. Сигнальные ракеты тоже были с нами, но уже для того берега, где нам еще предстояло зацепиться.
Шли темпом, заданным этим юрким капитаном, заметно слышен был нестройный шум шагов почти полутораста человек, да глухой цокот копыт взводных лошадок, везущих походную кухню. Не было и обычных разговоров в строю — все были до предела сосредоточенны.
Немного не дойдя до берега, мы остановились у строения, похожего на длинный сарай. Сопровождающий нас капитан попросил меня собрать командиров взводов и под прикрытием этого сарая разрешил роте покурить, маскируясь, как было принято, «в рукав», а нас, командиров, повел в ближайший окоп, где доложил майору в накинутой на плечи шинели и с палочкой (видимо, после ранения), как оказалось, представителю штаба дивизии. Был там еще один майор, заметно ниже ростом. Он мне назвался (фамилию его я не запомнил) как комбат 447-го полка «стрелкачей», как называли у нас стрелковые части и подразделения. Эти два майора объяснили, что в этой траншее сейчас нужно рассредоточить бойцов роты и, оставив здесь под охраной тяжелое оружие, из лощины за тем длинным сооружением, куда поведут проводники, перенести лодки, на которых и будем, как выразился тот майор с палочкой, «брать Одер».
Лодок было из расчета одна на четверых. Когда я спросил, почему лодки заранее не подвезли сюда, он ответил: «Да продырявят же их снаряды, немцы часто бьют артиллерией по нашим ближайшим тылам». Это очень быстро подтвердили и сами немцы, нанеся короткий, но мощный артналет, как только рота заняла окопы. Хорошо, что успели, а то там, за сараем, не миновать бы нам потерь. «Теперь фрицы часа три будут молчать. Это время и нужно использовать для переноски лодок», — добавил майор. Дали на каждый взвод провожатых, и повели взводные своих бойцов за лодками. Часа через полтора-два лодки перенесли за этот длинный сарай. Но они оказались столь тяжелыми, что часть пришлось нести вшестером. За оставшимися послали несколько групп физически сильных штрафников.
Местный комбат сказал, что для меня у него припасена дюралевая лодка с веслами. На ней ходил в разведку их сержант и вернулся, она счастливая. Я попросил этого комбата помочь мне провести рекогносцировку берега — и своего, и немецкого, правого и левого. По ходам сообщения, а где они засыпаны свежими взрывами от недавнего артналета — в обход этих мест, ползком да по воронкам, пробрались мы в первую траншею, вырытую почти непосредственно на правом берегу, оказавшемся каким-то бугристым, местами пологим, местами возвышенным. Когда теперь вспоминаю Одер, в памяти всплывает «Переправа» Александра Твардовского. Она была написана еще по впечатлениям войны с финнами, это потом она вошла в «Теркина» отдельной главой, но, мне кажется, тогда, перед Одером, ее слова самопроизвольно и тревожно возникали в голове:
Переправа, переправа!
Берег левый, берег правый,
Кому память, кому слава,
Кому темная вода…

При мысли о темной воде сразу бросилась в глаза возвышающаяся вдалеке слева над водой длинная и высокая металлическая ферма большого железнодорожного моста через Одер. Судя по карте, железная дорога вела в довольно крупный город Кенигсберг-на-Одере, повторяющий название больших Кенигсбергов в Баварии и Пруссии. Какая же бедная фантазия у немцев, подумал я, если городам своим не могут дать оригинальных имен.
Подумал, что, хорошо подавив артиллерией и авиацией немецкую оборону моста, можно было бы быстро преодолеть Одер, «не намочив сапог», и захватить плацдарм. Комбат, словно угадав мои мысли, заметил: «Мост сильно заминирован». Значит, другого выхода нет, нам остается одно: форсировать эту, может, последнюю перед Победой водную преграду.

 

Изучив местность, распределив траншею по взводам, я тут же принял решение: взвод противотанковых ружей на реку не брать, пусть он во время нашего продвижения по воде с этого берега поддерживает нас огнем по немецким огневым точкам. Командир этого взвода Кузьмин, похоже, втайне обрадовался такому ходу дела, хотя вида и не подал. Если и радовался он, то не столько за себя, сколько за взвод: ведь в него отбирали самых сильных и выносливых.
Такое же решение после некоторых раздумий я принял и относительно пулеметного взвода. Ведь его пулеметы системы «максим» да и «горюновские» тоже были достаточно тяжелыми, и едва ли наши «дредноуты» смогут выдержать на плаву и четырех человек, и пулеметы. Другой Жора, Сергеев, помолчав немного, спросил, кто же будет моим заместителем вместо него, и предложил взять с собой хотя бы два-три пулемета «Горюнова». И тихонько, почти шепотом, добавил: «Хорошо ли ты взвесил свое решение? Не пожалеешь, что без пулеметов пойдешь?»

 

Мои предположения и расчеты, куда примерно мы должны высадиться, совпали с теми расчетами, которые провели в штабе дивизии, так как участок будущего плацдарма нам определили ниже по течению метров на сто пятьдесят. Исходя из этого, взводам пулеметному и ПТР определил позиции здесь, на правом берегу, напротив того места, где предполагалось захватить плацдарм. А поскольку Сергеева я оставлял на этом берегу, то своим заместителем на время форсирования назначил лейтенанта Чайку, старшего и авторитетного в роте.
День провели во второй траншее. Для бойцов он был, если можно так сказать, «отдыхом»: кто занимался подготовкой оружия к бою, кому удавалось компенсировать сном прошлую и предстоящую ночи. Дважды успели опорожнить котелки, один раз получив поздний завтрак хорошей порции пшенной каши с мясом, которую неплохо сготовил наш новый кашевар Путря, а потом и ужин, доставленный в термосах уже из полковых кухонь.
У нас, командиров, было больше забот: этот день ушел на изучение нашего берега, определение мест, куда должны принести лодки, путей и способов их доставки к воде, а также установление сигналов. Все это мы определяли совместно с майором из штаба дивизии. С наступлением относительной темноты (неподалеку от нас горел какой-то завод, да осветительные ракеты фрицы иногда подвешивали), после двух ночи, переждав очередной артналет, стали подносить лодки к самому берегу, бережно прятали их за малейшими складками местности, бугорками и в неглубоких воронках. Часам к трем ночи лодки были на местах, в том числе и та, которую держал в резерве и предназначил мне майор.
Это была действительно легкая трофейная дюралевая лодка, с дюралевыми же веслами, на которой и ходил в разведку тот сержант. Боевая лодка, «геройская», несколько пулевых пробоин в ней были хорошо законопачены. Какую-то уверенность в нормальном исходе преодоления этой пугающе широкой реки лично в меня она вселила. Деревянные лодки, как я уже говорил, были тяжеловаты, сделаны, наверное, из кое-как высушенных досок (а где их было сушить?), но хорошо проконопачены и просмолены.
В темноте каждый экипаж излазил свой участок, определяя, каким путем спустить свою лодку на воду. На некоторых не оказалось весел, да и имеющиеся были тяжелыми, неудобными, многим пришло в голову использовать вместо них малые саперные лопатки, имевшиеся у каждого. Наверное, не только во мне шевельнулось неясное чувство ревности-зависти. Дивизия солдат остается сзади, на берегу, а вот штрафным офицерам опять идти впереди них, завоевывать «на голом месте» плацдарм, с которого та дивизия пойдет уже на Берлин завершать эту войну.
Скорее всего нам до логова фашистского зверя добраться едва ли посчастливится. Тот сержант-разведчик ходил к вражескому берегу тихонько, не обнаруживая себя, и так же уходил оттуда. А нам бой держать! Но ничего, не впервой, надо надеяться — прорвемся! Хоть сколько-нибудь из сотни штрафников роты доплывут, а если доплывут и пусть маленький плацдарм захватят, то хоть зубами, но удерживать его будут до последнего. У штрафников назад пути нет.
Да и сознание того, что наш «штрафной удар» приблизит совсем уже близкую, но кому-то из нас и недосягаемую Победу, приблизит самую главную точку в этой войне, к которой стремились и все, кто сложил свои головы раньше. Может, и мы пойдем за ними, но ради общего блага! За нашей спиной для нас не может быть ни земли, ни воды, все только впереди. Одиночка тут ничего сделать не сможет, именно здесь «один в поле не воин». Но если хоть один из взводов зацепится, можно будет сказать: наша опять взяла!
Командира полка я так и не видел, хотя плацдарм планировалось захватить для полка. Войсковой комбат, который пробыл с нами почти весь день, накануне передал в мое распоряжение радиостанцию и двух радистов-солдат. Они должны были находиться при мне безотлучно и передавать сигналы о ходе и этапах выполнения боевой задачи. Я мысленно уже сформировал экипаж нашей «геройской» лодки: со мной ординарец, два радиста и один штрафник для помощи радистам в качестве гребца, чтобы грести «в четыре руки». Нужна ведь скорость, чтобы не оказаться позади своих взводов.
Командиры взводов прислали своих связных с докладами о готовности. В докладе из взвода, которым теперь вместо Ражева командует Николай Кузнецов, я услышал, что мой резерв надежно расположился в добротной землянке. Резануло ухо это сообщение: никакого резерва я не выделял. Спросил, о каком резерве идет речь. Оказалось, это отделение большей частью из бывших офицеров флота под командой анекдотиста Редкого, на которое я возлагал особые надежды: моряки ведь народ стойкий, да и командир у них — гвардеец! Приказал провести меня в эту землянку. Когда вошел и осветил фонариком ее, то увидел сгрудившихся в ней штрафников и застывшего в растерянности и недоумении их командира отделения. На мой вопрос, кто и в какой резерв его назначил, он стал что-то сбивчиво врать. С него враз слетела бравада, маска весельчака уступила место банальной животной трусости разоблаченного лжеца.
Ложь вообще нетерпима, а на войне особенно непростительна, за нее расплачиваются кровью, и, к сожалению, чаще не сам лжец, а другие. Когда весь смысл этого дошел до штрафников, один из них, которого в отделении называли Моряк-Сапуняк, фамилию которого я тогда забыл, но по архивным спискам установил — Стеценко Виктор Иванович, взорвался: «Ах ты, шкура!..» и добавил: «Товарищ капитан! Таких сук и сволочей у нас на флоте расстреливали на месте. Дайте мы рассчитаемся с ним сами». Я понял: до них дошло, что всех их, гордившихся принадлежностью к морскому воинству, хотел использовать для прикрытия трусости и предательства редкий шкурник да еще и не из «морского племени».
Отобрали у Редкого автомат, гранаты, а я назначил вместо него все еще дрожащего от возмущения Моряка-Сапуняка. Еще не зная, решусь ли расстрелять его, вынул свой пистолет из кобуры, приказал Редкому выйти из землянки. Подумал, если не расстреляю, то сколько конвоиров нужно будет оторвать из боевого состава, чтобы отправить его в штаб штрафбата, и какую докладную записку написать, чтобы с ним разобрался сам комбат или трибунал.
И надо же было! Как только он вышел из землянки, прямо над ним разорвался немецкий бризантно-шрапнельный снаряд и намертво его изрешетил, совершенно не задев меня, идущего несколькими шагами сзади. «Бог шельму метит», вспомнилось мне, и рад я был, во-первых, тому, что не выскочил первым сам, что не успели выйти другие бойцы, да и не нужно теперь ломать голову, что с этим Редким-подлецом делать дальше. Жестокими, может быть, были эти мои мысли, но так было. Кто-то из штрафников, выходя из землянки и узнав о случившемся, даже сказал: «Собаке собачья смерть!» Не стал я одергивать этого человека, пусть выйдут наружу эмоции. Здесь сам бог жестоко покарал труса, подло предававшего боевых товарищей и хитро хотевшего покинуть поле, вернее — акваторию боя, что ближе к понятиям моряков.
Уже теперь, узнав по архивным документам, что в штабе батальона зачислили его в число именно утонувших при форсировании Одера наравне с другими, действительно героически погибшими там, считаю, что поступили правильно. Родные этого труса, которым пришла бы весть о позорной его кончине, конечно, не должны были страдать из-за него. Да и обозначать место его истинного захоронения в каком-нибудь документе уже не нужно было.

 

Вскоре после этого, немного успокоившись от случившегося и от очередной своей ошибки в определении истинных качеств подчиненного, через связных я передал команду доставить лодки к воде. Выскочили из окопов мои штрафники и, пользуясь безлунной ночью, замирая под мертвенно-белесыми огнями немецких осветительных ракет, спасаясь от осколков вражеских снарядов, бросились к своим лодкам. Некоторые уже были повреждены осколками, бойцы искали пробоины, конопатили их, даже отрезая для этого полы одежды. Было уже несколько убитых, раненых я приказал собирать в той злополучной землянке.
Лодки были готовы к спуску на воду, как и предполагалось, до рассвета. Еще раз через связных я передал, что форсирование начнем через пять минут после начала артподготовки по прерывистому зеленому огоньку фонариков. Артподготовка должна была начаться в 5.30 утра, еще до рассвета (время у нас всегда было московское). Она планировалась недолгой, чтобы успеть лишь преодолеть реку, а далее ее огонь будет перенесен в глубину обороны противника по нашему сигналу по радио или ракетой. Однако не всегда все идет по плану.

 

Как я молил бога, чтобы над водой образовался хотя бы легкий туман, чтобы фашисты не смогли сразу разглядеть начало форсирования и открыть прицельный огонь. Еще до того, как стал рассеиваться предутренний мрак, мощный гул артподготовки будто взбодрил всех, и наши первые лодки уже были на воде. Мои убеждения, что чем быстрее будем двигаться, тем меньше шансов у фрицев поразить нас, теперь мне самому казались излишними, но движение лодок было заметным, а туман, хотя и жиденький, ненадолго повис над рекой!
Эта ночь была, кажется, третьей или четвертой после новолуния, и ущербная луна должна появиться уже после восхода солнца. Немецкий артиллерийско-пулеметный огонь усилился, заметно ожили и наши ПТР и пулеметы, оставшиеся на берегу. Мысль о том, почему нас не поддержала авиация, объяснил себе тем, что вся она работала на направлении главного удара фронта, с Кюстринского плацдарма, а наш штрафбат был, оказывается, отвлекающей силой.
Часть лодок была заметно повреждена, или они были просто сами настолько тяжелы, что под тяжестью четырех человек с оружием стали тонуть. И тогда, оставив в них только оружие, часть штрафников с каким-то ярым отчаянием бросались в студеную воду и плыли, держась за борта лодок, преодолевая судороги, сводившие ноги в этой холодной купели. Студеная, черная или, как у Твардовского, темная вода местами словно вскипала, поглощая и некоторые лодки, и отдельно от них плывущих людей.
Это теперь, когда из литературы известны случаи выживаемости людей, попавших в воду такой же температуры, мы знаем, что это могли быть отрезки времени даже более 40 минут. Не знаю, многие ли тогда выдержали это испытание, сколько их ушло на дно, но эти отважные люди упорно продвигались вперед, правда, со скоростью гораздо меньшей, чем мы рассчитывали, и потому сносило их вниз по течению дальше, чем хотелось, что осложняло еще более задачу захвата плацдарма. Мое напряженное сознание фиксировало только те экипажи, которые, яростно взрывая веслами, лопатками и просто ладонями и так бурлящую от пуль и осколков воду, вырисовывались в этом слабом туманном мареве. Некоторые из бойцов были без пилоток, и не оттого, что им было жарко — просто пустили они их для забивания появляющихся пробоин в лодках.
Легкая, с небольшой осадкой наша дюралевая лодка двигалась быстрее других, и, еще не достигнув берега, я подал команду радистам передать условный сигнал артиллеристам на перенос огня. И в этот момент мне показалось, что какой-то фриц ведет прицельный огонь по нашей лодке, благо она заметно отличалась от тех, деревянных, и противник легко мог предположить, что она — командирская. Вскрикнул радист, в плечо которого впилась пуля. В надводную часть нашей дюралевой посудины попала разрывная пуля, и осколками задело кисть моей левой руки.
С лодок велся интенсивный огонь по приближающемуся берегу, с некоторых из них даже строчили ручные и один горюновский пулемет! Но кажется, наша лодка одна из первых на берегу! В другую лодку, уже приближавшуюся к берегу, на моих глазах попал снаряд, и ее обломки взлетели на воздух вместе с людьми. Но те, которые с пулеметами, уцелели. Значит, помогут десанту. Да кажется, они уже и вели огонь по приближающемуся берегу.
Вели огонь и немцы, в том числе и своей малой, но достаточно мощной артиллерией, «фаустпатронами». Сколько было разбито лодок на середине реки, я не видел, но часть их уже достигла цели, уткнулась в берег, и бойцы бросились вперед, ведя огонь из своего оружия и прикрывая кто грудь, кто живот малыми лопатками, как стальными щитками. Первые метры вражеского берега — наши! Но как немного оказалось у этого берега лодок и как мало высадилось из них бойцов! Всего человек 20–25. Оглядываясь, я больше не видел ни даже обезлюдевших лодок, ни людей на воде. Значит, это были все, кто добрался. А остальные? Неужели все погибли? Нет ни одного взводного! Что с ними? Ведь для двоих это был первый бой, а парторг Чайка с его боевым опытом был бы хорошей опорой, да и спокойная его мудрость не помешала бы нам всем.
Оборачиваясь, кричу радисту: «Передай — мы на берегу!» Но тот в ответ: «Не могу, рация пробита, связи нет!!!» Выхватил ракетницу, выстрелил вертикально в воздух заранее заряженную зеленую ракету — значит, наши должны понять, что мы доплыли, добрались и бьемся за плацдарм. Туман давно растаял, уже ясно вижу, будто уже в другом мире, в другом, не нашем, измерении правый берег, который совсем недавно был первым рубежом для нас и с которого предприняли мы свой «последний и решительный». Значит, и нас должны хорошо видеть. Да, эта ракета должна перенести огонь и оставшихся там наших ПТР, и станковых пулеметчиков на фланги и в глубину.
Здесь, на левом берегу, события развивались с молниеносной быстротой. Недалеко от меня пролетел, шипя и свистя, «фауст». Слева от меня на правый фланг стремительно пробежал летчик Смешной, что-то прокричав резким, срывающимся голосом. Заметил я и Сапуняка, и даже его расстегнутую на все пуговицы гимнастерку, из-под которой виднелась морская тельняшка. Он бежал вперед, увлекая не только своих моряков, оказавшихся на этом берегу, но и всех, уже выбравшихся на берег. Часть бойцов устремилась за летчиком Смешным, побежал с ними и я.
Две наши небольшие группы рванулись вперед, а уже недалеко появились три немецких танка. Не знаю уж, «ура!» кричали перекошенные от злости и напряжения рты или мат извергали, но смяли штрафники в рукопашной схватке фашистский заслон в первой траншее, оставив позади себя нескольких раненых или убитых собратьев-переменников. И еще три-четыре человека упали, всего несколько шагов не добежав до траншеи.
Наш летчик Смешной, наверное, еще с воды заметил немца-фаустника и прямиком летел к его позиции. Тот, видимо, не ожидая такого неистового напора и не сумев поразить бегущего прямо на него бойца, выскочил из окопа и стал удирать, но Смешной достал его из автомата.
Я дал красную ракету и свистком подал условный сигнал «Стой!» — нужно было дать перевести дыхание бойцам и сменить уже опустошенные диски автоматов и магазины пулеметов. Да и три танка, показавшиеся вдали, продолжали приближаться. В траншее я насчитал нас тринадцать человек, достреливавших убегающих фашистов. Мало! Но уже хоть маленький клочок земли на этом вражьем берегу завоеван! Теперь задача — этими малыми силами удержать его.
За танками показалась контратакующая пехота противника, а сколько их? Отобьем ли? И вдруг один танк остановился и задымил. Это Смешной из арсенала фаустника подбил немецким «фаустом» их же танк. Замечательно! Не зря, выходит, этот смелый летчик на тренировках при подготовке роты к боям изрешетил ими, трофейными, остов сгоревшего немецкого танка.
Почти без заметной паузы еще два «фауста» попали во второй танк, он остановился и тут же загорелся. Выскочившую из-за танков пехоту наши бойцы, успев захватить окопы и перезарядить оружие, встретили плотным огнем, от которого многие фрицы попадали, а другие вслед за пятящимся задним ходом третьим танком повернули назад.
И тут как-то стихийно, почти одновременно и без моей команды, штрафники поднялись из окопов и ринулись вперед. Немцы убегали, многие из них бросали оружие, но рук не поднимали, чтобы сдаться, — поняли, что этим отчаянным русским сдаваться неразумно. Конечно, в этом они были правы! И вдруг, как только наш герой-летчик пробежал мимо убитого им фаустника, тот, не убитый, а притворявшийся им, чуть приподнялся и на моих глазах стрелял из «шмайссера» в спину Смешного, пока я не прикончил его, послав в его рыжую, без пилотки или тряпичной фуражки голову длинную автоматную очередь.
Подбежал я к летчику, повернул его лицом вверх и увидел открытые, но уже остановившиеся голубые глаза. В них, несмотря на песчинки на роговице, отражалось посветлевшее небо, которое он, наверное, так любил и которому посвятил почти всю свою армейскую жизнь. Грудь его была в области сердца разворочена и обильно залита дымящейся алой кровью. На секунду я положил свою ладонь на его глаза, ощутив уже уходящее тепло его лба и век. Но терять время нельзя, нужно решать, что делать здесь, сейчас, немедля.
Захватили вторую траншею. Теперь нас было уже двенадцать, я — тринадцатый (не считая радистов, оставшихся у лодки). Дал снова сигнал «Стой!» и уже голосом приказал перейти к обороне. Решил отправить донесение комбату «стрелкачей» со связистами, один из которых был пока даже не ранен. Они мне без рации все равно не нужны, хотя могли бы и воевать, да с ними двух-трех тяжело раненных штрафников отправлю. А вдруг там догадаются прислать исправную радиостанцию… Второпях написал в записке-донесении, что «заняли вторую траншею, обороняемся в составе 13 человек. Нет ни одного командира взвода. Своим заместителем назначил штрафника Сапуняка. Геройски погиб, проявив мужество и необычайную храбрость, офицер Смешной». Написал так потому, что считал его вернувшим себе офицерское звание и честь, искупив вину всей своей кровью и самой жизнью, и добавил красным карандашом: «Считаю достойным присвоения ему звания „Герой Советского Союза“.»
Приказал доставить в лодку двух тяжело раненных штрафников, чтобы скорее отправить их в тыл для оказания крайне необходимой им врачебной помощи, иначе они здесь не выживут. Один, я видел, схватился за живот окровавленными руками и корчился от боли. Еще не успели принести раненых, как я, наклонившись к радисту, чтобы передать ему донесение, вдруг даже не услышал, а скорее почувствовал, будто огромный цыганский кнут неестественно громко со свистом щелкнул у моего правого уха, и что-то ударило в правый висок… Стремительно и мгновенно провалился будто в безразмерный, безграничный черный омут. Как молния, успела сверкнуть лишь успокоительная мысль: «Слава богу, не утонул, убили…» Вроде бы даже успел поверить раннему своему определению, что свистят не твои пули, свист твоей пули услышать не дано. Значит, это была моя пуля, свист ее я не слышал. Больше ничего не успел ни вспомнить, ни подумать. Убитые не думают.
Назад: Глава 16 От Вислы до Одера. Варшава, Германия, Альтдамм
Дальше: Глава 18 После гибели. Несостоявшиеся Герои