Глава 12
Пока-пока
Во втором триместре в силу физиологических причин – формы и расположения матки – нельзя делать кесарево. То есть беременность нельзя прервать хирургически под общим наркозом. Существует, правда, “малое кесарево” – когда матка рассекается с доступом не через брюшную полость, а через влагалище и половые губы, но этот метод с большой вероятностью гарантирует бесплодие на всю жизнь, к нему прибегают только в случае крайней необходимости, если “что-то пошло не так”. Так что – роды. Я должна быть в сознании. Я должна пройти через три этапа: раскрытие шейки, потуги и изгнание плода.
На сайтах “беременюшек” пишут, что родовая боль – ничто в сравнении с тем счастьем, которое испытываешь, увидев наконец-то своего “масика”.
Я не увижу своего масика. Я не хочу его видеть. Я не хочу, чтобы страшненькое, недооформленное, невинное, умерщвленное существо являлось мне потом в бесконечных кошмарах. Я предупреждаю всех: Наташу, мужа, акушерок, врачей, – что я не хочу, я ни за что не хочу на него смотреть. Когда все закончится, пожалуйста, пусть его сразу же унесут, а я закрою глаза. Наташа, переведи им, пожалуйста. Вдруг они не поняли по-английски.
Они понимают. Они говорят: окей, все будет так, как вы скажете. Но это неправильно. Вам следовало бы на него посмотреть.
– Я не хочу, я боюсь на него смотреть, – говорю я Саше. – Это самое страшное! Пообещай, что мне не придется этого делать!
– Я обещаю. Никто не собирается заставлять тебя силой.
– А ты не боишься его увидеть?!
– Нет, Ань. Не боюсь. Я боюсь совершенно других вещей.
– Каких вещей?
– Осложнений. Кровотечений. Ну, ты же знаешь…
Я почему-то не очень боюсь осложнений. Я боюсь его видеть. И еще я боюсь умертвляющего укола.
12:30. Мы сидим в палате – я, муж и Наташа. Полчаса назад мне начали стимулировать роды. Метод стимуляции очень мягкий – одна таблетка мизопростола вагинально раз в три часа. Акушерка вводит ее быстро и безболезненно, прямо в палате, мне даже не приходится садиться в гинекологическое кресло.
– Мы надеемся, что этого будет достаточно и где-то после третьей-четвертой таблетки у вас начнутся схватки.
– А если не начнутся?
– Есть другие методы стимуляции. Но обычно женщины хорошо откликаются на этот препарат.
– А когда будет укол… с ядом?
– Вы очень боитесь этого укола?
– Да.
– Я спрошу врача.
Я “откликаюсь” даже лучше, чем они предполагают. Легкие схватки начинаются уже после первой таблетки. После второй – в 15:00 – они становятся регулярными. Мне предлагают эпидуралку, но боль терпимая, я отказываюсь. Мне говорят, что умертвляющий укол, если мне так будет спокойнее, можно отменить. Что они сопоставили предполагаемый вес плода и интенсивность схваток и пришли к выводу, что малыш довольно быстро погибнет сам.
Я с облегчением соглашаюсь, я не спрашиваю, насколько мучительной будет смерть, я позволяю ему “погибнуть самому” – как бы в ходе естественного процесса, как бы без моего участия – и до сих пор не могу себя за это простить. Что я натворила, дойдет до меня не сразу. Гораздо позже. Когда мы наконец получим протокол вскрытия (в “Шарите” это дело долгое) и Наташа, замявшись, переведет мне причину смерти: “массивное кровоизлияние в мозг”.
…После третьей таблетки, в 18:00, приходит настоящая боль. На тумбочке рядом с моей кроватью сидят плюшевые собачка и сурикат, талисманы, которые дала мне с собой дочь, но они не помогают. Я соглашаюсь на эпидуралку, и через пару минут в палату приходит холодноглазый Кай. Меня подключают к аппарату, фиксирующему мое давление и пульс (при обычных родах с эпидуралкой следят еще за сердцебиением плода, но в нашем случае оно никого не волнует), Кай обрабатывает чем-то ледяным мою спину. Теперь ему нужно точно попасть иглой в позвоночник, для этого я должна застыть и сидеть неподвижно. Но я не могу застыть. Я скрючиваюсь от схваток и трясусь крупной дрожью от ужаса. Ни Сашины увещевания и поглаживания, ни правильное дыхание, ни успокоительное, ни уверения Кая, что я почувствую просто легкое “бззз – как укус комарика”, – ничто мне не помогает. Тогда равнодушный Кай совершает удивительный трюк:
– Я был в Москве в детстве, – говорит он мне по-английски. – Москва запомнилась мне большим количеством памятников. Меня давно тревожит вопрос: а сколько же их? Вы можете назвать мне хотя бы приблизительное количество памятников в Москве?
Разрыв шаблона – в моем случае отличный прием. Пока я вяло изумляюсь про себя его бессердечию (какие, к чертовой бабушке, памятники в такой ужасный момент?!), пока я тем не менее вежливо пытаюсь прикинуть порядок цифр и сообразить, а что этот тип вообще понимает под памятниками, – он успевает воткнуть иглу куда надо. И сразу же теряет к памятникам столицы нашей родины всякий интерес. А боль уходит. Быстро и почти полностью.
Я продолжаю чувствовать схватки – но это уже не боль, а тень боли. В ногах появляется легкое онемение, как будто я их “отсидела”. Кай говорит, что при желании можно ходить, но только с поддержкой. Но лучше всего посидеть или полежать.
– Займитесь пока чем-нибудь, – советует он. – У вас есть компьютер? Отлично. Посмотрите кино.
Я снова поражаюсь бессердечию. Потом Кай уходит, акушерка проверяет давление и тоже уходит, Саша засыпает – мгновенно и без предупреждения, как будто его отключили от электросети (меня всегда поражало это его умение вдруг выключаться в стрессовых ситуациях), а мы с Наташей некоторое время молча сидим и смотрим на мою капельницу, а потом она говорит:
– Может быть, давай и правда что-то посмотрим?
В “Шарите” отсутствует интернет, скачать или посмотреть онлайн ничего невозможно. Выясняется, что единственный фильм, который есть в моем ноутбуке, – это “Три мушкетера” с Боярским, я когда-то скачала его для дочки.
И вот мы с Наташей сидим на кушетке в немецкой клинике “Шарите”, я под капельницей, я рожаю ребенка, который никогда не будет дышать, рядом спит как убитый его отец, и мы смотрим “Трех мушкетеров”, а там все фехтуют, влюбляются и поют. Потом окажется, что фильм “Три мушкетера” с тех пор и навсегда станет самым страшным кино, которое я видела в жизни, я больше никогда не буду его смотреть. А песенка про “пора-порапорадуемся” и “пока-пока-покачивая” – самая жуткая в мире песня, и я больше никогда не смогу ее слушать, я буду выключать громкость, если ее крутят по “Детскому радио”, я буду выходить из комнаты, если кто-нибудь ее напевает, для меня это песня о том, как умирают нерожденные дети, а с ними умирает вся радость мира, для меня это песня о том, что судьбе плевать, что ты ей там шепчешь, для меня это песня о том, как мой маленький сын говорит мне “пока-пока”…
Но это все будет позже. А сейчас я просто пялюсь в экран, и даже почти засыпаю, и даже почти забываю, зачем я здесь. А потом – внезапно, в одно мгновение – вспоминаю. Потому что через дрему, через качающиеся перья на шляпах, через обезболивание, через онемевший живот я вдруг чувствую, что что-то внутри меня отрывается и перестает жить. Внутри меня – смерть. Она горячая, скользкая, красная, она двигается во мне ритмично, как в танце, она хочет порвать меня и выйти наружу.
– Я рожаю, – говорю я Наташе и нажимаю кнопку вызова акушерки.
Дальше все происходит будто в театре. Будто все мы уже не раз эту сцену отрепетировали. Акушерка появляется в палате мгновенно и встает у меня в ногах с лотком и пеленкой. Просыпается Саша, сразу вскакивает, и встает с другой стороны кровати, позади меня, и гладит меня по лицу. А Наташа отходит чуть в сторону и на нас смотрит. У нее пока нет детей, мне не хочется, чтобы она увидела роды такими. Я успеваю попросить ее отвернуться, и она отворачивается, а я чувствую, как смерть течет по моим ногам, и тогда я начинаю кричать. Не от боли. От страха.
Сквозь собственный крик я слышу, как акушерка говорит по-немецки, а Наташа, стоя ко мне спиной, переводит, очень спокойно и тихо. Она говорит, что сейчас все кончится. Очень скоро все совсем кончится. Но для этого я должна перестать кричать. Я должна выдохнуть, потом вдохнуть, опять выдохнуть и потужиться. А кричать не нужно. Не нужно кричать.
Я слушаю голос Наташи, я выдыхаю, вдыхаю. Смерть рождается с первой потуги, в тишине. И вместе с ней мой ребенок. Я не кричу – и он не кричит. Мои глаза закрыты – и его, наверное, тоже.
– Все вышло, даже плацента, – говорит акушерка, и я почему-то понимаю ее до того, как Наташа мне переводит. – Вы хотите видеть ребенка?
– Нет, не хочу.
Я чувствую, как акушерка быстро и ловко подхватывает и заворачивает в пеленку то скользкое, влажное, остывающее, что лежит у меня между ног – смерть, плаценту и мертвого мальчика, – все, что из меня вышло. А на меня так же ловко натягивает непромокаемые трусы.
– Это неправильно, – говорит акушерка, и я снова понимаю без перевода. – Я работаю здесь уже двадцать лет. Я видела много женщин – таких, как вы. Те женщины, которые отказываются смотреть на ребенка, они потом навсегда теряют покой. Они возвращаются, через несколько месяцев или лет, они спрашивают и плачут, они хотят видеть свое дитя, но уже слишком поздно.
– Я не хочу на него смотреть.
– Как хотите. Уже можно открыть глаза.
Я открываю глаза, а она куда-то уходит с лотком и свертком.
– Ты его увидел? – спрашиваю я Сашу.
– Нет, его так… быстренько унесли.
– А куда его унесли?
– Не знаю, – говорит Саша.
– Ты не знаешь, куда его унесли, Наташа?
Она не знает.
Мне становится жутко. От того, что его унесли, замотанного в кулек, унесли больничными коридорами в холодное, незнакомое место.
От того, что его унесли от нас навсегда.
Акушерка возвращается обратно без свертка, она что-то мне говорит, но я больше не понимаю ее язык.
– Сейчас будет УЗИ, – переводит Наташа. – Они хотят убедиться, что в матке ничего не осталось.
Я пытаюсь встать, но акушерка жестами велит мне улечься обратно, на спину, а руки скрестить на груди. Эта поза мне не нравится, эта поза – как у мертвых, я закидываю руки за голову, но акушерка подходит и возвращает их в прежнее положение. В палату вкатывают аппарат УЗИ на колесиках, кто-то водит датчиком по моему животу, чтобы понять, осталось ли что-то в матке и нужно ли мне some surgery, но меня это не волнует. Моя главная задача – не лежать в этой позе покойника. Я закидываю руки за голову снова и снова, а акушерка снова и снова скрещивает их у меня на груди и говорит на чужом языке.
– Она просит, чтобы ты держала руки вот так, – говорит Наташа. – Это лучше для кровообращения.
Я сдаюсь и застываю в позе покойника. Они правы – это самая подходящая для меня поза. Смерть была у меня внутри, и, наверное, она вышла не вся. От нее там что-то осталось. Какие-то фрагменты и сгустки.
– В матке ничего нет, – говорит врач УЗИ. – Вам повезло. Хирургия вам не понадобится.
Она вытирает гель с моего живота, в котором больше нет моего ребенка, в котором больше ничего нет, кроме следов, которые оставила смерть. Эти следы не может распознать ультразвук, но я их чувствую. Уж я-то их в себе чувствую.
Они уходят – и акушерка, и врач УЗИ, а я лежу со скрещенными руками и смотрю в потолок. Наташа тоже прощается и уходит – уже глубокая ночь.
Мой Саша наклоняется надо мной и спрашивает:
– Ты как?
– Мне кажется, я умираю, – говорю я моему Саше. – Он умер – и я тоже сейчас умру. Так может быть?
– Нет, не может, – говорит Саша. – Врачи бы точно заметили, если бы ты умирала.
– Мне кажется, тут нет воздуха, – говорю я. – Мне трудно дышать. Мне холодно. У меня немеют губы. И нос. И щеки.
– Позвать врача?
– Позови.
Мой Саша уходит – и возвращается вместе с Каем, любителем памятников. У Кая в руке шприц с прозрачной жидкостью, он мельком смотрит на датчик, до сих пор фиксирующий мои давление и пульс, и говорит:
– Физически вы в порядке. Но у вас стресс. Если не возражаете, я введу вам успокоительное.
Я не возражаю.
Минут через пять после укола в комнату возвращается воздух, а ко мне – ощущение, что мое лицо – это мое лицо, а не посмертная маска. Еще минут через десять приходит понимание, что я и ребенок – теперь уже не одно целое. Я живу – а он умер. Это он, а не я, не дышит и не чувствует свою кожу… Это он лежит сейчас в одиночестве, в холоде, с закрытым лицом. Никому не знакомый. Ненужный. Необнятый.
– Может быть, мы все-таки должны были на него посмотреть? – говорю я Саше.
– Может быть.
– Но я боюсь, что он очень страшный. Что он будет мне потом сниться всю жизнь.
– А давай мы сделаем так, – говорит Саша. – Я сейчас пойду один, узнаю, где он, и на него посмотрю. А потом я скажу тебе, страшный он или нет. И сможешь ли ты на него смотреть.
От того, что Саша сейчас найдет его, побудет с ним и заглянет в его лицо, мне становится легче. И еще от того, что, вернувшись, он скажет, смогу я посмотреть на мертвого сына, не потеряв разум, или все-таки нет. Я уверена, что мой муж определит это правильно.
Муж приходит обратно с красными глазами и говорит:
– Он не страшный.
– Что, совсем не страшный?
– Совсем. Но он… грустный. И его очень жалко. Посмотри на него.