Книга: Эффи Брист
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

Когда обе дамы отправились в обратный путь в Гоген-Креммен, кузен Дагоберт провожал их на поезд. Эффи и ее мать провели несколько счастливых дней еще и потому, что им не пришлось страдать от неудобного и почти неприличного для их звания родства. «Тетка Тереза, – заявила Эффи сразу же по прибытии в Берлин, – не должна знать о нашем приезде. Пусть она не приходит к нам в отель. Или «Hotel du Nord», или – тетка Тереза, то и другое несовместимо». Мать в конце концов склонилась на ее сторону и в знак согласия поцеловала любимое дитя в лоб.
С кузеном Дагобертом, разумеется, все обстояло совсем иначе. Солдафонства в нем отнюдь не было, а своими веселыми оригинальными манерами, ставшими почти традицией у александрийских офицеров, он умел приятно развлечь и мать и дочь. Хорошее настроение сохранялось у них до самого отъезда.
– Дагоберт, – так было сказано ему при расставании, – значит, ты будешь на моем девичнике и, само собой, с друзьями. Ведь после представления будет бал. Ты вообрази себе: мой первый большой бал, а может быть, и последний. Если ты приведешь шесть товарищей, только не солдат и не торговцев мышеловками и, разумеется, лучших танцоров, то это будет очень кстати. А с утренним поездом вы вернетесь назад.
Кузен обещал, на этом они и расстались. Около полудня обе дамы сошли на своей захолустной железнодорожной станции, среди торфяных болот, и в течение получаса добирались в повозке до Гоген-Кремме-на. Брист был очень доволен, что его жена и дочь опять дома, и забросал их вопросами, большей частью не дожидаясь ответа. Вместо этого в промежутках между вопросами он принимался рассказывать, что пережил за это время.
– Вы только что говорили мне про Национальную галерею и про «Остров блаженных», – ну, а у нас здесь, пока вас не было, тоже кое-что произошло: наш инспектор Пинк с женой садовника... Естественно, Пинка мне пришлось уволить, – кстати говоря, без особого удовольствия. Просто фатально, что такие истории почти всегда приходятся на время уборки урожая. У Пинка вообще золотые руки, только, увы, он не там пустил их в ход, Но оставим это: Вильке уже начинает беспокоиться.
За столом Брист слушал внимательнее; их веселое времяпрепровождение в обществе кузена, о котором ему много рассказывали, вызвало с его стороны одобрение, в меньшей степени – их обхождение с теткой – Терезой, Однако было видно, что это внешнее недовольство, в сущности, скрывало внутреннюю радость, так как их маленькая проказа пришлась ему по вкусу, а тетка Тереза была действительно комичной фигурой. Он поднял бокал и чокнулся с женой и дочерью. После обеда, когда некоторые из самых красивых покупок были распакованы и представлены его суду, он проявил к ним большой интерес, который, очевидно, не угас и позже, особенно при просмотре счетов.
– Дороговато, или, скажем прямо, очень дорого, ну да ладно. Во всем этом столько шика, я хотел сказать, столько прелести, что кажется, – если бы вот такие же чемоданы и такой плед ты подарила мне к рождеству, то к пасхе мы были бы в Риме и с восемнадцатилетним опозданием совершили свадебное путешествие. Как ты полагаешь, Луиза? Может, возьмем свое, хоть задним числом? Лучше поздно, чем никогда.
Госпожа фон Брист сделала движение рукой, как будто хотела сказать: «Неисправимый!» – а в остальном предоставила его собственному смущению, которое, впрочем, было не очень велико.
Был конец августа, приближался день свадьбы (3 октября), и в господском доме, как и в церкви и в школе, полным ходом шли приготовления к торжеству. Янке, верный своей страсти к Фрицу Рейтеру, изобретал нечто весьма «глубокомысленное»: Берта и Герта выступали в ролях Лининг и Мининг, разумеется – на диалекте; Гульда в роли Кетхен из Гейльбронна – в сцене под бузиной, а гусарский лейтенант Энгельбрехт – Веттера фон Штраля. Нимейер, которому позволено было именоваться Отцом Идеи, ни на минуту не сомневался, что ему необходимо сочинить стихи и для Эффи и для Инштет-тена. Сам он остался вполне доволен своей работой и сразу же после первой репетиции выслушал много приветливых слов в ее адрес от всех участников, за исключением своего покровителя и старого друга Бриста, который, прослушав эту смесь из Клейста и Нимейера, живо запротестовал, впрочем отнюдь не из литературных соображений.
– «Высокородный господин», опять и опять «высокородный господин»! Что это значит? Это сбивает с толку, это все переворачивает. Инштеттен, без сомнения, человек славный, образец характера и выправки, но Брист, – прости мне этот берлинизм, Луиза, – Брист в конце концов происходит тоже не от плохих родителей. Мы ведь слава богу, в известном смысле историческая фамилия, да позволено мне будет на это сослаться, а Инштеттен – нет; Инштеттены – просто очень старый род, по-моему даже – из первых дворян, но что такое первые дворяне? Я не хочу, чтобы Брист, или хотя бы персонаж из предсвадебного представления, в образе которого каждому предстоит узнать нашу Эффи; я не хочу, чтобы урожденный Брист прямо или косвенно кому бы то ни было говорил «высокородный господин». В таком случае Инштеттену следует быть по крайней мере скрытым Гогенцоллерном – бывают ведь и такие. Но он не Гогенцоллерн, и, следовательно, я повторяю, это – нарушение субординации.
И действительно, Брист долго и упорно отстаивал свое мнение. Лишь после второй репетиции, где Кетхен, уже наполовину костюмированная, вышла в очень узком бархатном корсете, он позволил себе, – а он никогда не скупился на похвалы в адрес Гульды, – сделать замечание, что «Кетхен выступала весьма удачно». Эти слова были равносильны сдаче оружия, или по крайней мере вели к таковой. Стоит ли говорить, что все это держалось от Эффи в секрете. При большем любопытстве последней это было бы почти невозможно, но Эффи проявляла слишком мало желания вникать в приготовления к свадьбе и в задуманные сюрпризы. Как она сама подчеркнуто объясняла своей матери – «она может и подождать», и когда госпожа Брист выразила по этому поводу некоторое сомнение, то Эффи повторила еще раз: это действительно так, мама может этому поверить. А почему бы и нет? Ведь все это лишь спектакль, к тому же красивее и поэтичнее, чем «Золушка», которую она видела в последний вечер своего пребывания в Берлине, он ведь быть не мог. Вот там она действительно сыграла бы сама, хотя бы ради того, чтобы измазать мелом сюртук смешного учителя. А как чудесно в последнем акте пробуждение Золушки! Она становится принцессой или хотя бы графиней: это поистине сказочно. – Так нередко говорила Эффи. В эти дни она резвилась больше прежнего и очень возмущалась постоянным шушуканьем и таинственностью подруг.
– Пусть они меньше важничают и больше бывают со мной. Они все прячутся, а я должна за них бояться и стыдиться, что они – мои подруги.
Из этих насмешливых речей было видно, что ни о девичнике, ни о свадьбе Эффи совсем не заботилась. Так думала госпожа фон Брист, но это не беспокоило ее, потому что-Эффи – и это было хорошим признаком – много размышляла о своем будущем и, обладая богатой фантазией, по четверти часа предавалась мечтам о предстоящей жизни в Кессине. Правда, эти мечты весьма и и весьма забавляли мать, так как в них проявлялось довольно удивительное представление о Померании. Так, ей нравилось представлять себе Кессин чем-то вроде сибирского города, где лежат вечные снега.
– Сегодня Гогенгофер прислал последние вещи, – сказала госпожа фон Брист, когда они с Эффи, как обычно, сидели перед фасадом флигеля у рабочего столика, на котором запасы белья и одежды росли все больше, а газет становилось все меньше. – Надеюсь, что теперь у тебя есть все, Эффи. Однако если ты утаила еще какие-нибудь маленькие желания, то выскажи их сегодня же, и если хочешь – сейчас. Папа выгодно продал рапс и сейчас в необычайно хорошем настроении.
– Необычайно? Он всегда в хорошем настроении.
– В необычайно хорошем настроении, – повторила госпожа фон Брист. – И это следует использовать. Ну, говори. Много раз, когда мы еще были в Берлине, мне казалось, что тебе хочется купить то одно, то другое.
– Милая мама, что мне на это сказать? Собственно говоря, у меня есть все, что нужно, то есть все, что нужно здесь. Но, поскольку предстоит ехать на север... должна заметить, я ничего не имею против и даже рада, что увижу северное сияние и яркий блеск звезд... Но раз уж так суждено, хотелось бы иметь шубу.
– Но, Эффи, дитя, это же чистое сумасбродство. Ты ведь едешь не в Петербург и не в Архангельск.
– Нет, но еду-то я в ту сторону.
– Конечно, дитя. Едешь в ту сторону: ну и что из этого? А если отсюда едешь в Науэн? Это ведь тоже на пути в Россию. Впрочем, раз ты хочешь, будет у тебя шуба. Но позволь мне лишь заметить, что этого я не советую. Шуба более к лицу пожилым людям, даже твоя старенькая мама слишком молода для шубы. И если ты в свои семнадцать лет появишься в кунице или норке, кессинцы примут это за маскарад.
Так они говорили 2 сентября. Разговор не был продолжен, потому что был как раз День Седана. Их прервал звук труб и барабанов, и Эффи, которая еще раньше слышала о предполагаемой процессии, но опять о ней забыла, немедленно бросилась прочь от их общего рабочего стола, мимо круглой площадки и пруда на маленький надстроенный на кладбищенской стене балкончик, куда вели шесть ступенек, немногим шире, чем у садовой лестницы. В мгновение ока она была наверху, и действительно, уже приближалась вся школьная молодежь. Янке важно выступал на правом фланге, а маленький тамбур-мажор – – далеко впереди, во главе процессии, с таким выражением лица, словно ему предстояло провести под Седаном вторую битву. Эффи помахала платком, и тот, кого она приветствовала, не преминул отсалютовать ей тростью с блестящим набалдашником.
Неделю спустя мать и дочь вновь сидели на старом месте, поглощенные своей работой. Был чудесный день. Гелиотропы, росшие на узорной клумбе вокруг солнечных часов, цвели, и легкий ветерок доносил их аромат.
– Ах, как я счастлива, – сказала Эффи. – Мне так хорошо, что лучше не может быть даже на небе. И кто его знает, будут ли у нас на небе такие прекрасные гелиотропы.
– Что ты, Эффи, нельзя так говорить: это у тебя от папеньки, для него ничего нет святого. Недавно он даже сказал, что Нимейер похож на Лота. Неслыханно. А что это значит? Во-первых, он не знает, как выглядел Лот, а во-вторых, это – ужасная бестактность по отношению к Гульде. Счастье, что у Нимейера только одна дочь, поэтому всякое сравнение само собой отпадает. Только в одном он, конечно, прав, я имею в виду его слова о «жене Лота», нашей доброй госпоже пасторше, которая со свойственной ей глупостью и дерзостью опять уничтожала нас в течение всего Дня Седана. Кстати, я припоминаю, что, когда Янке со школой проходил мимо, мы прервали наш разговор. Знаешь, я никак не могу поверить, что шуба, о которой ты мне тогда сказала, была единственным твоим желанием. Сокровище мое, позволь узнать, что у тебя не сердце!
– Ничего, мама.
– Так-таки и ничего?
– Нет, в самом деле, ничего! Я говорю совершенно серьезно... Но если я и думаю о чем, так это...
– Ну...
– ...так это о японской ширме для нашей спальни, черной и с золотыми птицами, все с длинными журавлиными клювами... И еще, может быть, о подвесной красной лампе, тоже для спальни.
Госпожа фон Брист молчала.
– Ну, вот видишь, мама, ты молчишь и смотришь на меня так, будто я сказала несуразное.
– Нет, Эффи, ничего в этом нет несуразного. А для твоей матери – и подавно. Ведь я же тебя знаю. Ты – маленькая фантазерка, с любовью рисуешь себе картины будущего, и чем они красочней, тем красивей и заманчивей тебе кажутся. Я это сразу подметила, когда мы покупали дорожные вещи. Теперь ты представляешь себе чудесную сказочную обстановку в красном полумраке. Тебе будет мерещиться сказка, и принцесса в этой сказке – ты.
Эффи взяла руку матери и поцеловала.
– Да, мама, я и есть такая.
– Да, ты такая. Это я наверно знаю. Но, милая моя Эффи, в жизни нужно многого остерегаться, и тем более нам, женщинам. Когда ты приедешь в Кессин, этот маленький городишко, где ночью едва ли горит хоть один фонарь, надо всем этим будут смеяться. И если бы только смеяться. Те, что невзлюбят тебя, – ведь такие всегда найдутся, – заговорят о дурном воспитании, а иные даже будут злословить.
– Хорошо, тогда ничего японского и никакой лампы. Но я откроюсь тебе: мне кажется, что в красном полумраке все выглядит так поэтично и красиво.
Госпожа фон Брист была тронута. Она встала и поцеловала Эффи.
– Ты ребенок! Прекрасный и поэтичный ребенок. Все это лишь мечты. В жизни бывает иначе, и подчас лучше, когда вместо света и полумрака совсем темно.
Эффи думала возразить, но тут пришел Вильке и принес письма. Одно было из Кессина от Инштеттена.
– Это от Геерта, – сказала Эффи и, отложив письмо в сторону, спокойно продолжала: – Но ты разрешишь мне поставить в комнате рояль, наискосок. Это мне больше нравится, чем камин, который обещал Геерт. И на рояль я поставлю твой портрет; совсем без тебя я не смогу жить. Ах, как я буду о вас тосковать, быть может уже в дороге, а в Кессине – так обязательно. Говорят, там нет даже гарнизона, даже штабного врача, но счастье, что Кессин хотя бы курорт. Кузен Брист... я недаром вспомнила о нем... его мать и сестра всегда выезжают в Варнемюнде, – так я не понимаю, почему бы ему не командировать однажды своих милых родственников в Кессин. Командировка – это звучит совсем как в генеральном штабе, а он, кажется, именно туда и метит. А потом он приедет сам и поживет у нас. Впрочем, кто-то недавно рассказывал, что у кессинцев есть довольно большой пароход, который два раза в неделю ходит в Швецию и обратно. И потом на палубе устраивают бал (у них, понятно, есть и музыка), а он танцует очень хорошо...
– Кто?
– Ну, Дагоберт.
– Я думала, ты говоришь об Инштеттене. Однако уже пора бы узнать, что он пишет... У тебя ведь письмо в кармане.
– Верно. Я чуть не забыла о нем.
И она, открыв письмо, быстро пробежала его глазами.
– Ну, Эффи, ты молчишь? Ты не сияешь, не смеешься. А он пишет всегда так весело и интересно, совсем не в отеческой манере.
– Это бы я сейчас же запретила. У него свой возраст, а у меня – моя юность. Я бы погрозила ему пальцем и сказала: «Геерт, подумай-ка, что лучше?»
? – И тогда бы он тебе ответил: «То, что у тебя, Эффи, чудеснее всего». Ведь он не только мужчина изящной внешности, но к тому же справедлив, разумен и прекрасно понимает, что такое юность. Он всегда помнит об этом и равняется на молодость. Если он и в супружестве останется таким, вы будете идеальной парой.
– Да, и я так думаю. Но, знаешь, мама, – мне просто стыдно сказать – я совсем не за то, что называется идеальным браком.
– Это на тебя похоже. А скажи мне, за что ты?
– Я за... ну, я за брак равного с равным и, конечно, еще за нежность и любовь. Ну, а если нежности и любви нет, потому что любовь, как говорит папа, – это только «ерунда» (во что я, однако, не верю), тогда я – за богатство, за роскошный дом, только совсем роскошный, как тот, в котором отдыхает принц Фридрих Карл во время охоты на лося или на фазана, или где останавливается кайзер и где он для каждой дамы, даже молодой, находит милостивое слово. А когда мы будем в Берлине, я побываю на придворном балу и в Гала-Опере, и всегда буду сидеть рядом с большой центральной ложей.
– Ты говоришь так из гордости или из каприза?
– Нет, мама, вполне серьезно. Сначала приходит любовь, потом сразу же за ней – блеск и слава, а затем развлечения, – да, развлечения, всегда что-нибудь новое, над чем можно посмеяться или поплакать. Чего я не выношу, так это скуки.
– Но как же ты жила столько лет с нами?
– Ах, мама, как ты можешь это говорить! Конечно, зимой, когда приезжают с визитом милые родственнички и просиживают по шести часов, а го и дольше, да еще тетка Гундель или тетка Ольга озирают тебя и ни с того ни с сего находят дерзкой – тетка Гундель даже это высказала, – такое, говоря откровенно, мало кому понравится. В остальном же я всегда была здесь счастлива, так счастлива...
И при этих словах слезы брызнули у нее из глаз, она бросилась перед матерью на колени и стала целовать ей руки.
– Встань, Эффи. В молодости, в твои годы настроения часто меняются, особенно перед замужеством и, неизвестностью. А теперь почитай мне письмо, если нет в нем ничего такого или каких тайн.
– Тайн, – засмеялась Эффи, настроение у нее внезапно переменилось, и она снова вскочила. – Тайны! Да, у него есть такая манера. Но большую часть этих тайн я могу узнать у сельского старосты, в делах, где всегда имеются распоряжения ландратов. Ведь Геерт тоже ланд-рат!
– Читай, читай.
– «Милая Эффи!..» Так он всегда начинает, а иногда еще называет меня своей «маленькой Евой».
– Читай же, читай.
– Итак, «Милая Эффи! Чем ближе день нашей свадьбы, тем реже становятся твои письма. Когда приходит почта, я всегда ищу взглядом конверт с твоим почерком, но, как правило, да ты и сама знаешь, тщетно (хотя иного я не требую). В доме сейчас рабочие, они готовят к твоему приезду комнаты, которых, кстати, не так много. Но лучше всего будет время, когда мы отправимся путешествовать. Обойщик Маделувт, что доставляет мне все необходимое, большой оригинал. Но о нем я расскажу в другой раз. Все мысли о тебе, моей прелестной, маленькой Эффи. У меня здесь земля горит под ногами, к тому же в нашем добром маленьком городе становится тихо и безлюдно. Вчера уехал последний курортник: перед отъездом он купался уже при девяти градусах, и курортный персонал страшно радовался, когда купальщик вылезал из воды здоровым. Все боялись, как бы его не хватил паралич, а это подорвало бы авторитет курорта, словно здешние волны стали бы оттого хуже, чем в других местах. Радуюсь при мысли, что через каких-то четыре недели мы будем на пути из Пьяченцы в Лидо или в Муране, где делают бусы и другие украшения. Самые красивые – для тебя. Большой привет родителям и нежнейший поцелуй от твоего Геерта».
Эффи сложила письмо, чтобы спрятать в конверт.
– Очень милое письмо, – сказала госпожа фон Брист, – и то, что он во всем знает меру, это его достоинство.
– Да, меру он знает.
– Милая моя Эффи, разреши задать тебе один вопрос: ты бы хотела, чтобы не во всем соблюдалась мера, чтобы письмо было нежнее, а может и очень нежным?
– Нет, мама. Честное слово, нет, этого мне не хотелось бы. Так оно лучше.
– Так оно лучше. Как это звучит. Ты такая странная. И то, что ты плакала передэтим – тоже странно. О чем ты думаешь? Еще есть время! Ты не любишь Геерта?
– Почему бы мне его не любить? Я люблю Гульду, люблю Берту, люблю Герту. А еще люблю старого Ни-мейера. И стоит ли говорить, что я люблю вас. Я люблю всех, кто хорошо ко мне относится, хорошо обо мне думает и балует меня. И Геерт, наверно, будет меня баловать. Конечно, по-своему. Он уже собирается дарить мне в Венеции драгоценности. Он ведь понятия не имеет о том, что я совсем не ношу украшений. Я больше люблю лазать по деревьям и качаться на качелях, а еще приятнее, когда есть опасность что-нибудь разорвать, сломать или сорваться вниз. Не будет же это стоить мне головы!
– Так же, наверное, ты любишь и своего кузена Бриста!
– Да, и очень. Он меня всегда веселит.
– А ты бы вышла за него замуж?
– Замуж? Клянусь богом, что нет. Ведь он еще желторотый юнец. Геерт – мужчина, красивый мужчина, человек, с которым можно устроить жизнь и выйти в свет. Как ты думаешь, мама?
– Все это верно, Эффи, и это меня радует. Но у тебя еще что-то на душе.
– Быть может.
– Так скажи.
– Видишь ли, мама: то, что он старше меня – это ничего, а может, даже хорошо: он ведь не стар, по-военному подтянут, он здоров и свеж, я бы сказала, мы подходящая пара, будь он... ну, будь он чуточку иной.
– Какой же, Эффи?
– Да, какой? Только не смейся надо мною. Я поняла это недавно, когда мы сидели там, в доме пастора. Мы говорили про Инштеттена. Старый пастор наморщил лоб – это он сделал от уважения и восхищения – и сказал: «Да, барон! Это – человек характера, человек принципов!»
– Он именно таков, Эффи.
– Конечно. И мне кажется, Нимейер сказал даже, что он человек с принципами. А это, я полагаю, нечто еще большее. Но у меня... у меня-то нет никаких принципов. Видишь ли, мама, в этом есть такое, что мучает меня и пугает. Он мил и добр ко мне и так предупредителен, но... я... я его боюсь.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая