28
Вдруг, чего уже давно не случалось, Тору покорно обратился к Хонде с просьбой. Он хотел почитать дневник снов Киёаки и просил его на несколько дней.
Хонде очень не хотелось давать дневник, но отказать было еще страшнее.
Тору просил его на пару дней, но прошла уже неделя. Двадцать восьмого декабря утром, когда Хонда решил, что сегодня потребует вернуть дневник, его напугала прибежавшая с плачем служанка. Тору у себя в спальне принял яд.
Был конец года, знакомого врача поймать было трудно, оставалось, несмотря на то, что это пугало весь свет, вызвать скорую помощь. Когда, завывая сиреной, машина скорой помощи прибыла к дому, у ворот собралась толпа из жителей соседних домов. Люди, ожидавшие очередного скандала, были полностью удовлетворены.
Тору долго был в коме, сопровождавшейся судорогами, но жизнь ему спасли. Однако когда он вышел из комы, у него начали страшно болеть глаза, зрение стало резко падать и в конце концов полностью пропало. Яд поразил нервные окончания сетчатки и вызвал необратимую атрофию зрительного нерва.
Тору принял применяемый в промышленном производстве метиловый спирт, украденный по его просьбе родственником одной из горничных с завода, — тот воспользовался обычной для конца года суматохой. Горничная, слепо выполнявшая приказы Тору, с плачем говорила, что никак не предполагала, что Тору выпьет это сам.
Тору, потерявший зрение, почти ничего не говорил, но когда в начале нового года Хонда спросил его про дневник снов Киёаки, коротко ответил:
— Я его сжег перед тем, как принять яд.
И пояснил потрясенному Хонде:
— Потому что я никогда не видел снов.
Все это время Хонда несколько раз пытался прибегнуть к помощи Кэйко, но она заняла какую-то непонятную позицию. Казалось, что одна Кэйко знает о мотивах, побудивших Тору к самоубийству:
— У него самолюбия на двоих, вот он и решился умереть, чтобы доказать свою исключительность, — сказала Кэйко.
Когда Хонда стал особенно настаивать, она созналась, что все рассказала Тору на рождественском банкете. Кэйко утверждала, что сделала это из дружеских чувств, но Хонда тут же решил, что разрывает с ней всякие отношения. Так он объявил о конце их прекрасной дружбы, продолжавшейся более двадцати лет.
Хонда освободился от запрета распоряжаться собственным имуществом, положение складывалось таким образом, что если Хонда умрет и Тору наследует имущество, то по закону слепому требуется опекун, и недееспособным нужно было признать именно Тору. Хонда составил официальное завещание и указал в нем самого надежного опекуна, который мог в течение долгого времени помогать Тору.
Ослепнув, Тору бросил университет и весь день проводил дома, ни с кем, кроме Кинуэ, не общаясь. Всех горничных уволили, и Хонда нанял в дом бывшую медсестру. Тору большую часть дня проводил во флигеле у Кинуэ. Оттуда весь день доносился ее ласковый голос. И Тору не уставал подробно ей отвечать.
На следующий год миновало двадцатое марта — день рождения Тору, но никаких признаков близкой смерти у него не обнаруживалось. Он изучал азбуку для слепых и стал читать книги. Когда он был один, то мирно слушал музыку с пластинок. Голоса прилетавших в сад птиц тоже стали для него своего рода музыкой. Как-то Тору заговорил с Хондой. Он просил разрешения жениться на Кинуэ. Хонда, хотя и знал, что помешательство Кинуэ болезнь наследственная, разрешил, не колеблясь.
Сам Хонда все больше слабел, потихоньку приближался конец. Как порой оставшиеся после стрижки волоски напоминают о себе, покалывая шею, так и смерть каждый раз напоминала о себе легким покалыванием. Хонда с некоторым усилием приучил себя к мысли о том, что полностью готов встретить смерть, и удивлялся, что же она медлит.
Более того, в этой сумятице Хонда стал как-то спокойнее относиться к часто возникавшим, давящим ощущениям в области желудка, не бросился к врачу и сам себе поставил диагноз — несварение желудка. В наступившем новом году у него по-прежнему отсутствовал аппетит, если это было связано с целым рядом несчастий, начавшихся с неудавшегося самоубийства Тору, то тоже было непохоже на Хонду — так презирать собственные страдания. Довольно неожиданным было то, что он считал, будто понемногу худел от каких-то неосознанных страданий и печали.
Однако Хонда чувствовал, что уже не может отделить страданий душевных от страданий физических. Чем моральное унижение отличается от опухоли предстательной железы? Чем острая печаль отличается от боли в груди при воспалении легких? Старость была общей болезнью души и тела; это сама по себе неизлечимая болезнь, точно так же как неизлечимой болезнью является само человеческое существование, при этом не онтологической, философской, а болезнью самого тела, скрытой смертью.
Если угасание — смерть, то больно именно тело, которое есть главная причина угасания. Суть тела в возможности его уничтожения, во временной промежуток оно помещено исключительно для доказательства того, что оно гибнет, уничтожается.
Почему человек впервые осознает это, когда стареет и становится слабым? В короткий полдень тела человек слабо, будто шорох пролетевшей над ухом пчелы, чувствует это сердцем, но почему же он разом об этом забывает? Почему, например, молодой здоровый спортсмен, когда он, принимая после тренировки душ, смотрит на капельки воды, градом стучащие по коже, не чувствует того, что сама полнота жизни — безжалостная, свирепая болезнь, сгусток янтарного цвета тьмы.
Теперь Хонде пришло на ум, что жить означает стареть, именно старение и есть жизнь. Было ошибкой, что эти одинаковые по смыслу понятия постоянно противоречили друг другу. Состарившись, Хонда впервые понял нелепую вещь: какую же радость он постоянно испытывал все эти восемьдесят лет, прошедшие с момента его рождения. Эта несуразность проявлялась в человеческих устремлениях, то тут, то там, непрозрачный туман был самозащитой, его излучала сама воля человека, желание всегда боялось безжалостного тезиса о том, что жить и стареть — это близкие по смыслу понятия. История-то это знала. Среди того, что было создано человеком, история оказалась самым бесчеловечным продуктом. Она обобщала желания различных людей, держала их под рукой и, как та богиня Кали из Калькутты, пожирала по одному, брызгая кровью.
Все мы служим пищей кому-то, кто может набить нами свой живот. Погибший в огне Иманиси, каким бы легкомысленным он ни был, заметил хотя бы внешние признаки этого. И для бога, и для судьбы, и для истории, которая среди людских занятий единственное, копирующее другое, было очень мудрым решением, чтобы человек до тех пор, пока не состарится, не замечал этого.
Но какое блюдо получилось бы из Хонды! Да, скорее всего, то была бы непитательная, невкусная, сухая еда. У него, человека, инстинктивно избегавшего вкусненького, жившего тщательно и скрупулезно, последнее желание в жизни будет направлено на то, чтобы пожирающий подавился бы косточками его сознания, вкус которого неощутим, но и эти планы снова непременно провалятся.
Не удалось и самоубийство Тору: достигнув двадцати одного года, он продолжал жить, и у Хонды вскоре как-то незаметно для него самого пропало желание искать в Тору следы переселившихся душ, следы тех, кто умер в двадцать лет. Достаточно того, если такой человек существует. Сейчас в жизни Хонды уже не оставалось времени на встречу с ним, и вряд ли дело дойдет до встречи. Небесное тело отдалялось от него, наверное, произошла какая-то грубая ошибка в вычислениях, и душа Йинг Тьян направлялась в совершенно другую, бесконечно далекую от него сторону огромного космоса. Возродившиеся, переселившиеся души в трех поколениях освещали всю прожитую Хондой жизнь (даже это было невообразимой случайностью), а теперь, блеснув лучом, они скрылись в неизвестной Хонде стороне огромного неба. А может статься, Хонда где-нибудь снова встретится с их сотым, тысячным, миллионным возрождением.
Не надо спешить!
«Я сам не знаю, куда ведет моя жизненная колея, так зачем же спешить», — рассуждал этот человек, который никогда не торопился к смерти. В свое время в Бенаресе Хонда узнал, что как частица космоса человек бессмертен. Будущая жизнь — это не потустороннее растяжение времени и не блистательное существование в потустороннем пространстве. Если со смертью, с возвращением человеческого тела в природу разом распадается существование целого, то нет закона, определяющего, что место переселения душ должно находиться в нашем мире. Случайностью, чистой случайностью было то, что Киёаки, Исао, Йинг Тьян один за другим появлялись рядом с Хондой. Если бы какой-то элемент Хонды был идентичен элементу космоса, их все равно нельзя обменять через время и пространство. А все потому, что они указывают на тождества, существующие в разных пространствах. В будущем мире, пусть даже в совершенно другой точке космоса, Хонде уже ничто не помешает. Когда рвется нить и ты нанизываешь рассыпавшийся по столу бисер в другом порядке, то даже если одна бусинка упала под стол, на общее число это не влияет — вот в чем состоит определение бессмертия.
Хонда вдруг подумал, что буддийская логика, утверждавшая, что бессмертие не возникает из мысли «я существую», верна с математической точки зрения. «Я» — это порядок, в каком ты нанизываешь бисер на нитку, порядок, изначально определенный собственно тобой, а следовательно, лишенный всякого основания.
…Эти мысли у Хонды сопровождались общей потерей физических сил, словно мысли и угасание были двумя колесами одной телеги, и это скорее радовало его.
В мае у него начались боли в желудке, они были постоянными, а иногда захватывали и спину. Когда они еще дружили с Кэйко, то обязательно вели разговоры о болезни, легкое недомогание, о котором один упоминал, другой сразу же начинал горячо обсуждать, они буквально соревновались друг с другом в проявлении заботы и мрачных преувеличениях, касающихся болезни другого, называли всевозможные страшные заболевания и тут же тащили свои неотделимые от скверной проделки подозрения в больницу. Но после того как Хонда окончательно рассорился с Кэйко, подобные эмоции и тревоги пропали, боль, которую можно было терпеть, он преодолевал, отдаваясь в руки массажисту. Ему было тягостно даже видеть лицо врача.
Однако общая слабость и приступы боли, накатывавшие волнами, дали стимул мыслям, в стареющем мозгу, которому становилось трудно сосредоточиться на чем-то одном, напротив, воскресла способность сосредоточиваться на одной и той же теме, более того, активно передавая неприятности и боль мыслям, он даже стал обогащать то, что ранее существовало лишь умозрительно, всевозможными жизненными реалиями. Он только в восемьдесят один год впервые обрел это таинственное поле деятельности. Хонда почувствовал, как странное ощущение отделенности от тела больше, чем ум, тупая боль в теле больше, чем рассудок, отсутствие аппетита больше, чем способность к анализу заставляют всматриваться в этот мир. Только когда к напоминавшему тщательно воздвигнутое здание миру, который он воспринимал ясным умом, добавлялась невесть откуда взявшаяся боль в спине, тогда на колонах и куполе сразу появлялись трещины, прочные вещи из камня превращались в мягкую пробку, вещи теряли первоначальную форму и становились глыбами бесформенного желе.
Опираясь на собственный опыт, Хонда чувствами постиг позволенную весьма немногим в нашем мире мысль о том, что смерть созревает изнутри. Если мы хотим, чтобы возродилось то, что однажды пришло в упадок, верим, что страдания не вечны, жаждем, чтобы счастье было неисчерпаемым, думаем, что за счастьем придет несчастье, и, опираясь на то, что будем еще снова и снова подниматься и падать, а в отличие от той жизни, в которой человек путешествует по равнине, каждый раз смотрим на этот мир из конечной точки — вот тогда все определилось и связанное одной нитью стройно движется к концу. Это уничтожает границу между человеком и вещью. Он чувствовал себя так же, как тогда, когда вдруг срубили его дерево: и эти отвратительные американские билдинги в несколько десятков этажей, и бредущие под ними слабые людишки — они «будут жить после Хонды», и с тяжестью на душе сознавал, что «неизбежно движется к смерти». У Хонды теперь не было причин сострадать, он утратил воображение, способное вызывать сострадание. Натура с недостатком воображения — это то, что ему надо. Разум трудился еще больше, но постепенно застывал. Красота становилась иллюзией.
Он лишился самой порочной склонности человеческой души — строить планы и стремиться к чему-то. В некотором смысле именно это было подлинным освобождением от страданий, которые причиняло ему тело.
Хонда слушал разговоры людей, желтой пылью окутавшие мир. Эти оговоренные ситуацией диалоги, заводимые крикливыми голосами:
— Вот, дедушка, поправишься и поедем на горячий источник. Можно в Юмото или в Икахо.
— Вот уладим с этим контрактом и давай где-нибудь выпьем.
— Ладно.
— А что, действительно стоит покупать сейчас акции?
— Вырастешь, тогда и сможешь один съесть всю коробку пирожных.
— На следующий год поедем вдвоем в Европу.
— Через три года уже накоплю денег на яхту.
— Я никак не могу умереть, пока ребенок не вырастет.
— Когда получу выходное пособие, тогда и квартиру смогу купить, и спокойно прожить в старости.
— Послезавтра в три? Понятно. Пойду или нет? Пока не знаю. Посмотрю, как будет настроение.
— На будущий год надо менять этот кондиционер.
— Да, дела. С будущего года по крайней мере урезают только представительские расходы.
— Вот исполнится двадцать лет, буду пить и курить, сколько захочу.
— Благодарю вас за приглашение. Так что буду у вас во вторник на следующей неделе в шесть часов вечера.
— Наверное, оправдывался. Он всегда так. Вот посмотришь: через пару дней со смущенным видом придет извиняться.
— Ну, пока, до завтра.
Лиса всегда идет своей лисьей тропой. И если охотник прячется в чаще на той же тропе, он без труда поймает ее.
«Я сейчас как та лиса, которая, зная, что охотник ее заметил и может поймать, все равно идет своей лисьей тропой», — думал Хонда.
Дело шло к лету.
Хонда наконец решился, и когда он озаботился тем, чтобы получить назначения у специалиста-онколога, была уже вторая половина июля.
Накануне назначенного ему обследования в больнице Хонда, что делал крайне редко, смотрел телевизор. Была вторая половина дня — после только что закончившихся дождей стояла ясная погода, по телевизору шла трансляция из какого-то бассейна. Молодежь резвилась в воде, которая имела неприятный синий цвет какого-то искусственно окрашенного напитка, во все стороны летели брызги — кто плавал, кто прыгал в воду.
Полузабытые прекрасные тела!
Шаблонное скучающее воображение, отринув тела, нарисовало бы множество скелетов, резвящихся в бассейне под летним солнцем. Это доступно каждому. Отрицать жизнь действительно легко, даже заурядный человек смог бы разглядеть скелет под оболочкой юности.
Но какова месть! Хонда так и закончит свою жизнь, не проникнув в помыслы обладателя прекрасного тела. Хотя бы месяц прожить в этом прекрасном теле! Как это было бы здорово! Что чувствует человек, у которого такое прекрасное тело? Что он ощущает, глядя, как люди преклоняются перед его телом? Особенно тогда, когда поклонение твоей красоте, переходя привычные границы, достигает безумного яростного обожания и ты начинаешь испытывать страдания, вот тогда в этом опьянении, в этой агонии обретается святость. Самой главной потерей в жизни Хонды было то, что он не прошел сквозь ту темную теснину, где через тело обретают святость. Конечно, это тоже было привилегией, данной очень немногим, но все-таки…
Завтра его наконец осмотрит врач, он не знает, каким будет результат; Хонда решил совершить своего рода очищение и распорядился перед ужином приготовить ванну.
Экономка, женщина средних лет, бывшая медсестра, которую Хонда нанял сам, без оглядки на Тору, была несчастной женщиной, похоронившей двух мужей, но ничего не упускала и была очень внимательна, Хонда теперь подумывал о том, что следует позаботиться о ней в завещании. Она за руку довела Хонду до ванной комнаты, все время предупреждала, чтобы он не поскользнулся, и, окутав заботой, будто паутиной, которую тянет за собой паук, оставила его раздеваться. Хонда не любил, чтобы женщины видели его голым. Перед зеркалом, мутным от просачивающегося из ванной комнаты пара, Хонда снял халат. Осмотрел в зеркале свое тело. На груди выступали все ребра, живот выпирал книзу, в тени этой вздутости свисало нечто, напоминавшее увядший стручок, дальше тело, словно обрубленное, опиралось на бледные тощие ноги. Появились будто опухшие колени. Сколько долгих лет самообмана понадобилось для того, чтобы истязать себя зрелищем этого уродства. Но Хонда подумал, что если красивый в молодости мужчина доживет до его лет, то он будет именно таким, и утешил себя сочувственной улыбкой в адрес такого человека.
На обследование ушла неделя. В назначенный день он снова направился в больницу, и когда ему сказали, что нужно тотчас лечь на операцию, подумал: «Ну, вот, началось».
— И все-таки, раньше вы часто бывали в больнице, а в последнее время вас и не видно, вот за это отсутствие вы и натворили дел. Это не небрежность и не оплошность, — врач произнес это таким тоном, словно ругал его за распущенность, и изобразил тонкую улыбку. — К счастью, у вас доброкачественная опухоль на поджелудочной железе, поэтому достаточно удалить ее.
— Так это не желудок?
— Поджелудочная железа. Я могу показать вам снимки желудка.
Опухоль на поджелудочной железе выглядела, как оказалась, выпуклостью вне желудка — это совпадало с первым результатом, полученным при пальпировании.
Хонда выпросил себе в больнице недельную отсрочку.
Вернувшись домой, он сразу написал длинное письмо и велел отправить его срочной почтой. Он написал, что двадцать второго июля приедет в Гэссюдзи. Письмо прибудет завтра, двадцатого, или послезавтра, двадцать первого числа, он сообщал о своих намерениях настоятельнице монастыря, просил принять его, написал о событиях шестидесятилетней давности, попутно изложил собственную жизнь, просил простить за то, что из-за срочности дела едет без приглашения.
Утром двадцать первого числа, в день отъезда, Хонда сказал, что пойдет во флигель к Тору.
Экономка просто назойливо просила позволить ей сопровождать его в поездке, но Хонда твердо отказал ей, сказав, что должен ехать один. Поэтому экономка дала ему подробные наставления, положила в саквояж одежду специально для того, чтобы Хонда не простудился от гостиничного кондиционера, так что саквояж по тяжести оказался не под силу пожилому человеку.
По поводу посещения флигеля, где находились Тору и Кинуэ, экономка снова разразилась всякими наставлениями. Их целью было предупредить реакцию на свои возможные упущения.
— Извините, пожалуйста, но господин Тору последнее время все время носит это кимоно в крапинку, госпоже Кинуэ очень нравится эта его одежда, я просила снять, чтобы постирать, но она рассердилась и укусила меня за палец, поэтому мне пришлось оставить его в этом кимоно. Господин Тору ничего не говорит, он и день проводит, и ночь спит все в той же одежде, не обращает на это внимания. Имейте это в виду… И еще, мне очень неудобно об этом говорить, но, по словам служанки, которая работает во флигеле, госпожу Кинуэ по утрам тошнит, и нравится ей сейчас совсем другая еда. Она радуется, что у нее появились признаки какой-го тяжелой болезни, но учтите, это не так.
Экономка не видела, что глаза Хонды, уверенного, что его потомок будет лишен ясности рассудка, как-то странно блеснули.
Раздвижные стены были распахнуты, с тропинки из сада все, что творилось в доме, было видно как на ладони. Хонда, тяжело опершись на палку, опустился на край веранды.
— Дедушка пришел, доброе утро, — произнесла Кинуэ.
— Доброе утро. Я тут собираюсь на пару дней уехать в Киото, а затем в Нару, и хотел попросить тебя присмотреть за домом.
— Вы едете путешествовать? Как хорошо, — Кинуэ не проявила никакого интереса и вернулась к своим занятиям.
— Что это ты делаешь?
— Готовлюсь к свадьбе. Как вам? Правда, красиво? Это не только для меня, Тору я тоже украшу. Никто никогда еще не видел таких красивых жениха и невесту.
В продолжении этого разговора Тору в темных очках сидел у самого края веранды рядом с Хондой, зажатый между Хондой и Кинуэ, он не произнес ни слова.
С тех пор как Тору потерял зрение, Хонда не интересовался, чем живет его душа, он сдерживал свое воображение, которое стало беднее, чем раньше. Для него существовал только тот Тору, который переживет его. Однако после потери зрения Тору перестал навевать на Хонду ужас и ложиться на сердце, словно тяжелая молчаливая глыба, тяжестью явно постороннего человека.
Рядом с темными стеклами очков щеки Тору казались еще более бледными, а губы еще более алыми. Он всегда сильно потел, и сейчас под распахнутым легким кимоно на груди у него блестели капельки пота. Скрестив ноги, он полностью отдался в руки Кинуэ, даже в уголке сознания у него не отложилось, что совсем рядом сидит Хонда — это было понятно по его жестам, когда он правой рукой, нервно завернув подол, чесал бедро или почесывал грудь. Однако эта распущенность в жестах вовсе не производила ощущения силы. Скорее казалось, что с нависавшего над головой потолка тянутся ниточки, которые и управляют его движениями.
У него должен был бы обостриться слух, но он не производил впечатления человека, слух которого активно впитывает внешний мир. Определенно, Тору воспринимал любого, кто был с ним рядом, кроме Кинуэ, одинаково безразлично, даже если бы самолюбие заставило вас встать и уйти, все равно у вас оставалось бы ощущение, что вы всего лишь частичка того мира, который он отбросил. Он заставлял вас почувствовать себя пустой ржавой банкой, брошенной в угол сада, густо заросшего летней травой.
Тору не демонстрировал презрения. Не сопротивлялся. Он просто молча сидел здесь.
Когда-то, пусть и фальшивые, его чудесные глаза и чудесная улыбка на время привлекли к нему людей. Теперь он не улыбался, а это было единственным, за что можно было бы ухватиться. Демонстрируй он раскаяние или печаль, нашлись бы те, кто захотел бы его утешить, но Тору никому, кроме Кинуэ, не показывал своих чувств, а Кинуэ не рассказывала другим о том, что видела.
С утра шумно пиликали цикады, свет, лившийся на веранду с неба сквозь листья деревьев одичавшего сада, просто слепил, и от этого в комнате было еще темнее. Садик перед флигелем, ограниченный кругом оправы, отражался в темных очках Тору, которыми он демонстрировал свой отказ от внешнего мира. После того как срубили камелию, росшую у миниатюрного прудика, садик без цветов потерял свой облик: между сложенных в горку камней буйно прорастали сорняки, и пятна света, пробившиеся сквозь росшие вокруг деревья, ложились на темные очки Тору.
Глаза Тору перестали отражать внешний мир, вместо этого облик данного мира, не имевший ничего общего ни с потерянным зрением, ни с самосознанием Тору, стал тщательно отпечатываться на поверхности темных стекол. Взглянув на них, Хонда был скорее удивлен тем, что там отражается лишь его лицо и садик за спиной. Если море, корабли и бесчисленные чудесные знаки на их трубах были в сознании Тору и связанных с ним фантазиями, то не было бы ничего странного в том, если бы в слепых глазах за темными очками навечно отпечатались бы их силуэты. Если и для Хонды, и для других внутренний мир Тору стал непостижим, то было бы вполне понятно, если бы и море, и корабли, и знаки на корабельных трубах тоже оказались заключены в тот же непостижимый мир.
При этом, если море и корабли принадлежат внешнему миру, не имеющего отношения к внутреннему миру Тору, то они должны отчетливо точной картинкой возникнуть на этих темных стеклах. Иначе может получиться, что Тору полностью захватил внешний мир своим темным внутренним… Пока Хонда размышлял над этим, через садик на круглой картинке из темного стекла пролетела белая бабочка.
Тору сидел скрестив ноги, и выглядывавшая на свет из-под легкого кимоно голая подошва была белой и морщинистой, словно у утопленника, местами, будто сползавшая позолота, в нее въелась грязь. Заношенная одежда была мятой, с желтоватыми разводами от пота сзади на воротнике.
Хонда с самого начала чувствовал какой-то странный запах, и тут он понял, что вокруг висит смесь запахов — запах грязной и засаленной одежды Тору, смешанный с запахом молодого мужчины, так летом пахнет темная канава, и еще неистребимый запах пота. Тору отбросил даже свою болезненную привычку к чистоте.
А цветы не пахли. В комнате было множество цветов, но они не пахли. Розы, которые Кинуэ определенно заказывала в цветочном магазине, были в бело-алом беспорядке разбросаны по полу, доставленные четыре-пять дней назад, они пожухли и завяли.
Кинуэ украсила свои волосы белыми розами. Они были не просто воткнуты в волосы, а небрежно прихвачены эластичной лентой, и при каждом движении деятельной Кинуэ цветы, поникшие головками в разные стороны, терлись сухими лепестками и издавали какой-то пустой звук.
Кинуэ, вставая и наклоняясь, украшала черные, блестящие густые волосы Тору красными розочками. Она стянула волосы Тору шнурком от пояса оби и подсовывала под него с разных сторон увядшие алые цветы — это напоминало занятие по аранжировке цветов: воткнув пару цветков, она останавливалась и смотрела на свое творение издали. Некоторые цветы, не удержавшись, падали, они щекотали Тору щеки и уши, но Тору отдал свою голову в руки Кинуэ и молча позволял ей поступать так, как она хотела.
Хонда некоторое время наблюдал за этим, потом поднялся и вернулся к себе переодеться для поездки.