24
Записки Тору Хонды
хх месяц, хх день
Я не могу позволить себе неверно истолковывать поведение Момоко. Я должен быть проницательным, ведь малейшее заблуждение рождает иллюзии, а иллюзии рождают красоту. Я не настолько верю в красоту, чтобы считать, будто красота порождает иллюзии, а иллюзии — ошибочное представление. Пока я не стал хорошим связистом, я, бывало, ошибался с. кораблями. Ночью, например, трудно определить расстояние между топовыми огнями, и я как-то спутал рыбацкое судно с большим кораблем, ходившим на международных линиях, и послал ему световой сигнал: «Сообщите название корабля». Рыбаки, к которым так официально никогда не обращались, направили мне в шутку ответ, назвавшись именем кинозвезды. Но тот корабль внешне был так себе.
Конечно, красота Момоко должна быть безупречной во всех отношениях. С другой стороны, мне Необходима ее любовь, это я должен дать ей нож, которым она сама себя ранит. Игрушкой, бумажным ножом она никак не сможет пронзить себе грудь. Я хорошо знаю, что большинство строгих требований из рода «должен» возникают скорее из-за полового влечения, нежели основываются на воле и рассудке. Бесконечное брюзжание по поводу сексуального влечения часто путают с требованиями морали. Чтобы мои планы в отношении Момоко не привели к такому смешению, наверное, нужно иногда иметь женщину для удовольствий. Причинить Момоко не физическую, а душевную боль — именно это самое тягостное из того, на чем настаивает зло. Я хорошо знаю природу собственного зла. Это неотвязная потребность в том, чтобы сознание переросло в страстное желание. Другими словами, зло со всей очевидностью представляет царящий в глубине человеческой души хаос.
Иногда я думаю, что мне следовало бы умереть. Вот тогда мои планы полностью осуществятся. Ведь я ухвачу действительно верную перспективу… Сделать это при жизни — труднее не придумаешь. Особенно если тебе восемнадцать!
Мне трудно оценить позицию родителей Момоко. Они возлагают надежду на нашу длительную, в пять, а то и в семь лет связь; когда я приобрету какой-то вес в обществе, нас с Момоко официально поженят — они надеются на это благодаря тому, что раньше других заполучили меня и имеют на меня исключительное право. А каковы гарантии? Может быть, они так уверены в обаянии своей дочери? Или рассчитывают получить крупную компенсацию за моральный ущерб, если вдруг мы расторгнем помолвку.
Скорее всего, у этих людей нет серьезных расчетов. О том, что связывает мужчину и женщину, они судят примитивно, подходят к этому с позиций здравого смысла. Как они восхищались, услышав о моем IQ, глядя на них можно было подумать, что вся их страсть сосредоточилась на евгенике, причем евгенике прибыльной.
В Симоде мы с ними расстались и поехали с отцом на Хоккайдо, а когда вернулись домой, на следующее же утро раздался звонок от Момоко из Каруидзавы. Она сказала, что хочет повидаться и чтобы я обязательно приехал в Каруидзаву — мне кажется, позвонить ее заставили родители. Ее голос, правда, это было едва заметно, звучал слегка неестественно, поэтому я со спокойной душой мог позволить себе быть жестоким. Я сказал, что начал готовиться к вступительным экзаменам в университет и не могу воспользоваться приглашением. Однако, когда я положил трубку, мне неожиданно взгрустнулось. Отказывая, я попутно кое в чем уступал. Уступки, естественно, приносят легкое огорчение. Но не пугают.
Лето кончается. Я это всегда остро чувствую. Остроту ощущений можно выразить словами. Небо затягивается кучевыми облаками, а в воздухе витает едва уловимый запах мяты.
Любить — значит что-то делать для этого, но моим чувствам не стоит искать применения.
На столе у меня стоит подарок, который я получил от Момоко в Симоде. Белые кораллы, запаянные в стеклянный полушар, на обратной стороне подставки написано «Тору от Момоко» и изображены, два сердца, пронзенные стрелой. Я не понимаю, почему Момоко всегда находит интерес в такого рода детских занятиях. На дне стеклянного полушара мелкие кусочки фольги, и если его потрясти, они начинают танцевать, поблескивать, как белый песок на морском дне, при этом половина стекла тёмно-синего цвета. Знакомый мне залив Суруга, запертый в пространстве семь на семь на семь сантиметров, лирическое, но типичное свидетельство того, что женщина пытается посягнуть на место, которое в моей жизни занимает море. Однако пусть и маленькие, кораллы выглядят достойно и благородно, они как мой неприкосновенный разум — средоточие всех чувств.
хх месяц хх день
Откуда проистекают сложности моего бытия? Ведь своего рода зловещее спокойствие можно назвать легкостью бытия.
Я порой думаю: мне легко жить потому, что, наверное, само мое существование в этом мире по логике вещей невозможно.
Я не ставлю перед собой трудных задач. Живу и действую, не затрачивая на это энергии, но основным принципом существования это, как у вечного двигателя, изначально быть не может. Однако это не судьба. Почему судьба должна удовлетвориться тем, что этого быть не может?
Я, родившись, уже знал, что мое существование само по себе нелепость. Это не значит, что я родился с недостатками. Я появился на свет как негатив совершенного, идеального человека. Но этот мир наполняют несовершенные отпечатки людей. Кто-то заставил меня явиться в этот мир, и для него это станет кошмаром. Поэтому у людей я вызываю страх.
Самое смешное, что общество вполне официально учит меня «жить по собственной правде». Это само по себе невозможно, если бы я захотел следовать этому принципу, то сразу бы умер. Ведь это означало бы всего лишь доведение до логического конца парадоксальности моего существования.
Если бы не мое самолюбие, то, наверное, можно было бы найти другой способ. Отбрось я самолюбие, и мне легко было бы убедить и других, и себя, что любой искаженный образ есть подлинник. Но по-человечески ли это — возможность быть всего лишь привидением. Вот если бы правда была неким фантомом, тогда мир разом успокоился бы.
Я очень осторожен, а все-таки инстинкта самосохранения мне здорово не хватает. Он у меня совершенно отсутствует, поэтому порой меня вдруг опьяняет то, что должно было бы насторожить. Когда опасность — обычное состояние, ее не замечаешь. Я не в состоянии жить вне безукоризненного равновесия, и вот я рад, обретя это чувство, но в следующий миг начинаю пылко мечтать о неустойчивости и утратах… Чем больше я себя совершенствую, тем больше растет во мне жестокость, и я устаю постоянно включать самоконтроль. Я не могу верить в собственную доброту. Никто не поверит, что для меня это огромная жертва — сделать человеку добро.
Но по существу моя жизнь состояла из одних обязанностей. Как у матроса-салаги… В мои обязанности не входила только выворачивающая наизнанку морская болезнь. Для меня тошнотой было то, что в мире называют любовью.
хх месяц хх день
Момоко почему-то стесняется приходить ко мне,
поэтому мы часто встречаемся на час в кафе «Ренуар» по пути из школы. Иногда невинно развлекаемся в парке, катаемся на американских горках. В семье у Хаманака строго следят за тем, чтобы дочь возвращалась домой засветло. Конечно, я могу позвать Момоко в кино и проводить ее до дома. Но нужно предварительно получить разрешение и согласовать время возвращения домой. Такие официальные отношения мало привлекательны, поэтому мы и стали встречаться пусть на короткое время, но неофициально.
Сегодня Момоко тоже пришла в «Ренуар». Обсуждение школьных учителей, сплетни о подружках, скандал вокруг кинозвезды, о которой рассказывает с показным безразличием и презрением, — темы разговоров такие же, как у всех девушек ее возраста, хотя внешне Момоко выглядит старомодно. Я слушал, поддакивая в нужных местах, и проявлял мужскую снисходительность…
Я описал, что было, и теперь у меня пропала смелость двигаться дальше. Ведь мое нынешнее положение внешне ничем не отличается от положения бездельничающих десятилетних мальчишек, которые живут неосознанно. И как бы я низко ни поступил, Момоко ничего не почувствует. Поэтому я решил положиться на чувства. Это будет неожиданно прямодушно. Если я так поступлю, то, подобно тому как при отливе дно обнажается во всем своем безобразии, обнаружатся логические противоречия самого моего существования, но больше всего хлопот доставит отлив, если до этого не дойдет. Ведь при определенном уровне воды я пройду через точку, в которой мое раздражение будет точно таким же, как у любого подростка, а заставляющая хмуриться печаль — иметь точно такие же причины, как печаль моих ровесников. И будет ужасно, если Момоко застигнет меня в такой момент.
Неверно полагать, что женщина постоянно страдает от мучительного вопроса: любима ли она. Я хочу как можно скорее подвести Момоко к этому вопросу, но этот маленький проворный зверек никак не заходит внутрь изгороди. Если я даже прямо заявлю: «На самом деле я тебя не люблю», это будет бесполезно. Она решит, что я солгал, только и всего. Остается только выждать некоторое время и заставить ее ревновать.
Мне иногда приходит в голову мысль, может быть, я изменился отчасти оттого, что тратил столько чувств, встречая и провожая эти многочисленные суда. Вряд ли это прошло абсолютно бесследно для души. Корабль рождался из моего сознания, рос на глазах, становился огромным, обретя «имя», становился реальным… До этого момента я был связан с ним, а после его захода в порт и до выхода из него он жил в другом мире, а я, имевший дело с множеством кораблей, легко забывал каждый. Но мне не дается трюк быть попеременно то кораблем, то портом. А женщины требуют именно этого. Вот ты уже и органами чувств реально ощутил то, что было в сознании, — женщину, а она теперь ни за что на свете не хочет покидать порт.
Работая сигнальщиком, я всегда испытывал тайную гордость и радость, когда постепенно становилось реальным то, что появлялось на горизонте сначала в моем сознании. У меня не возникало чувства, будто нечто создается при помощи рук, протянутых из другого мира, и эти руки куда-то переносят мой мир. Я не чувствовал себя вывешенной сушиться рубашкой, которую в спешке уносят с улицы, потому что пошел дождь. Там не было дождей, из-за которых Мое существование перенесли бы внутрь мира. Я верил, что чувства по-настоящему помогут в том случае, если моя проницательность станет требовать усилий ума. Ведь корабль обязательно проходил, корабль не останавливался. Морской ветер превратил все в пятнистый мрамор, солнце обратило душу в кристалл.
Я был оригинален. До жалкого оригинален. Когда же она появилась, эта привычка — всякий раз, коснувшись человеческого, мыть руки, чтобы на них не остались микробы? Люди считают это просто необычной чистоплотностью.
Мои несчастья кроются в том, что природа меня не признает. Природа, обладая общими законами, должна быть твоим союзником, но «моя» природа таковой не была, а потому вполне естественно, что она меня отвергла. Но я отнесся к этому легко. Меня никогда не баловала жизнь. Я постоянно чувствовал тень того, кто норовил меня обидеть, и, напротив, стал осмотрительно тратить легкость, непременно появлявшуюся всякий раз, когда обиду наносил я. Это, пожалуй, можно назвать заботой. Но само слово «забота» вызывает у меня ощущение какой-то трудно пережевываемой усталости.
Мне казалось, что грандиозные проблемы возникновения мира, сложнейшие международные вопросы не идут ни в какое сравнение с проблемами моего собственного существования. И политика, и идеология, и искусство были для меня лишь арбузной коркой, арбузными объедками, выброшенными летом на берег прибоем, эти корки выгрызли до белой части, красной мякоти осталось совсем немного, она напоминала прозрачную утреннюю зарю, окрасившую небо. Я ненавижу простых людей, потому что понимаю, что именно у них есть возможность прожить длинную жизнь.
Когда я представлял себе, как беспощадно будут обращаться со мной, пытаясь глубже меня понять, то предпочитал быть понятым неверно или вообще непонятым. Понимать меня значило быть нахальным и бесцеремонным, это невозможно без коварной враждебности. Когда меня стали понимать корабли? Мне было достаточно самому понимать их. Корабль лениво или достойно посылал свое имя и живо, не оглядываясь, входил в порт. Счастьем для них было, что ни один из кораблей не вызвал у меня подозрений, не то в тот же миг я бы разнес его в щепки взрывом своих чувств.
Я превратился в некое подобие точной системы, реагировавшей на человеческие чувства. Как иностранец, вернувшись домой из Англии, становится более джентльменом, нежели настоящий англичанин, так и я был не просто человеком, а скорее человековедом. И это в восемнадцать лет! Моим оружием стали логика и сила воображения, они намного точнее, чем природа, инстинкт или опыт, превосходили случайные знания и порядок и были совершенны во всех отношениях. Я стал специалистом по человеку, как, например, энтомолог становится специалистом по южноамериканскому жуку Trypoxylus dichotomus… Проделав опыт над цветами, которые не пахнут, я постиг, каким образом человек восхищается ароматом цветка или бывает одержим эмоциями.
Смотреть для меня означало именно это. Когда с сигнальной станции я обнаруживал в море идущий к нам корабль, я видел, как с определенного расстояния он начинает двигаться прямо на меня, как он весь охвачен мыслями о доме, как его раздражает скорость двенадцать с половиной узлов и весь он переполнен мечтами о суше. Но мои глаза это не занимало — они были устремлены за линию горизонта невидимому, к тому, что было недостижимо для взора. Что значит «видеть» невидимое? Вот в чем верх желания нашего ока, отрицание самого зрения, когда, прибегая к его помощи, мы приходим к отрицанию.
Но иногда я начинал подозревать, что все, я думал, что замышлял, может так и остаться внутри меня. Во всяком случае, на сигнальной станции так оно и было. Внешний мир изредка бросал обрывки теней на стены или потолок, словно посылали свои лучики осколки брошенных стекол, и все, и никаких следов. Может быть, мир действительно таков?
Я всегда был вынужден жить, поддерживая самого себя. Ведь я обычно витал в воздухе — преодолевая силу притяжения и границы изначально невозможного.
Вчера в школе учитель, щеголяя своей ученостью, объяснял нам древнегреческие стихи, в частности, такое: «Кто от рождения наделен милостью богов, обязан умереть красиво, дабы не повредить плод сей милости».
Это значит, что я, для кого вся жизнь есть долг, единственное, что не обязан, так это красиво умереть. Ведь я никак не ощущаю, что наделен милостью богов.
хх месяц хх день
Мне тяжело улыбаться, поэтому у меня родилась идея демонстрировать Момоко свое дурное настроение. С одной стороны, я дам ей заметить во мне чудовище, с другой — оставлю возможность истолковать это самым тривиальным образом: юноша одержим желанием и оттого в плохом настроении. У меня должно быть какое-то чувство, а то все это окажется бесцельным и ненужным. Я искал для него основу. И нашел самое правдоподобное. Это была якобы родившаяся во мне любовь.
Мне стало просто смешно. Сейчас я осознал, что означала вполне ясная предпосылка — я никого и ничто не стану любить. Она означала, что я всегда смогу полюбить, как я того захочу, она означала свободу любви. Я считал: ведь может шофер, остановивший в разгар летнего дня свой грузовик в тени дерева и задремавший на несколько минут, проснувшись, сразу тронуться с места, так и я сразу смогу полюбить. Если свобода не есть сущность любви, если она скорее ее враг, то я смог бы разом приобрести в ней и врага, и союзника.
Настроение у меня и вправду начало портиться. Вполне естественно, ведь свободная любовь была единственной для меня формой любви, нуждаясь в ней, я от нее отказывался.
Момоко с тревогой смотрела на меня, словно на курицу, вдруг потерявшую аппетит. Она придерживалась вульгарной идеи о том, что счастье можно, словно большой французский батон, разделить на всех, и не понимала того математического закона, по которому в нашем мире на каждое счастье должно приходиться свое несчастье.
— Что-то случилось? — спросила Момоко. Ее лицо было отмечено чуть трагической красотой, и вопрос, слетевший с прелестных губ, вполне с этим гармонировал.
Я неопределенно улыбнулся и не ответил.
Несмотря на это, все ограничилось только вопросом, и она снова погрузилась в свою обычную болтовню. Достоинство слушателя было в его молчании.
Вдруг она заметила, что у меня забинтован средний палец на правой руке — я поранился сегодня, прыгая через коня на уроке физкультуры. Я увидел, как она мгновенно успокоилась. Момоко решила, что поняла причину моего плохого настроения.
Она стала извиняться, что не поинтересовалась этим раньше, заботливо спросила, не сильно ли болит, я ответил отрицательно и довольно сухо — на то были причины.
Во-первых, действительно, палец уж не так и болел. Во-вторых, я не мог простить ей самодовольства, с каким она определила, что причина моего плохого настроения именно в этом. В-третьих, хотя я сам с начала нашей встречи старательно прятал забинтованный палец, Момоко была огорчена тем, что до сих пор этого не заметила.
Поэтому я все сильнее настаивал на том, что палец не болит, и всячески отвергал ее сочувствие. Момоко же все меньше мне верила, недоверчиво всматривалась в мое лицо, назойливо проявляла сочувствие, и я уже стал думать, что мне придется расплакаться.
Момоко решила, что посеревший бинт — это негигиенично, и настаивала, чтобы мы тотчас же отправились в ближайшую аптеку. Чем дольше я уклонялся от этого, тем очевиднее для нее становилось то, как я владею собой. В конце концов мы отправились в аптеку и попросили аптекаршу сменить бинт, Момоко, сказав, что боится смотреть на рану, отвернулась, поэтому не обнаружила, что это всего лишь ссадина.
Как только мы вышли на улицу, Момоко поинтересовалась, как там рана.
— Кость торчит…
— Нет, нет!
— …но это ничего, ерунда, — я по-прежнему был не в настроении. Момоко задрожала от страха, когда я как бы между прочим намекнул, что палец могут отрезать. Она боялась скорее за себя, и я это понял, но отчасти это было даже приятно.
Мы шли и разговаривали. Говорила по-прежнему в основном Момоко. Меня раздражала ее абсолютная уверенность в непогрешимости собственной семьи и родителей — все там довольны, счастливы, справедливы, живут и радуются.
— Ну, вот твоя мать уж наверное как-нибудь тайком переспала с другим мужчиной, ведь жизнь-то длинная.
— Такого никак не может быть.
— Откуда тебе знать! Это могло быть и до твоего рождения. Спроси сестру или брата.
— Неправда… это неправда.
— А твой отец, у него, наверное, где-нибудь есть подружка.
— Такого никак не может быть.
— А где доказательства?
— Ужасно! Мне до сих пор никто не говорил таких отвратительных слов.
Разговор перерастал в перебранку, а этого я терпеть не могу. Уж лучше мрачно молчать.
Мы шли по дороге ниже бассейна в парке аттракционов, в окрестностях, как всегда, бурлила жадная до дешевых развлечений толпа. Здесь не было молодежи в стильной одежде, здесь толкались, что называется, провинциальные щеголи в готовой одежде и фабричных свитерах. Детишки подбирали на дороге пробки от пивных бутылок, матери их за это ругали.
— Почему ты такой злой, — Момоко сказала это со слезами в голосе.
Я не злой. Мне легко, когда я не прощаю другим самодовольства. Порой я морально чувствую себя зверем.
Мы тем временем шли куда ноги несут, повернули направо и оказались перед воротами парка позади того, что осталось от усадьбы Мито Мицукуни, нынешний парк получил свое название от прошлого. Я живу недалеко, но как-то до сих пор там не бывал. Парк был открыт до половины пятого. Объявление сообщало, что билеты продаются до четырех часов, на часах было без десяти четыре, но я все-таки повел Момоко в парк.
Солнце в небе двигалось в сторону парковых ворот. Жужжали какие-то мошки, еще оставшиеся к началу октября.
Мы разошлись с двигавшейся навстречу группой человек в двадцать — эти посетители уже уходили, дорога, по которой мы шли, опустела. Момоко хотела взять меня за руку, но я выставил забинтованный палец и отказался.
Зачем мы, сердясь друг на друга, словно влюбленные, пошли на закате осеннего дня в этот старый, тихий парк? В душе у меня был набросок того печального зрелища, которое мы собой являли. Чудесный пейзаж заставляет сердце трепетать, студит его или воспламеняет. Все это в избытке присутствовало у впечатлительной Момоко, но я хотел слышать бред ее сердца, хотел видеть пересохшие от страданий губы девушки, столкнувшейся с несправедливостью.
Мне нужен был безлюдный уголок, и мы спустились к еще не уснувшему водопаду. Небольшой водопадик наполовину высох, пруд, куда спадала вода, был мутным, но его поверхность постоянно менялась, потому что бесчисленные водомерки, скользя по воде, расписывали ее узорами, будто тянули нити. Мы сели у пруда на камень и стали наблюдать за насекомыми.
Чувствовалось, что мое молчание постепенно начинает пугать Момоко. При этом было очевидно, что ей никак не удается ухватить причину моего плохого настроения. Я в качестве эксперимента попытался воспользоваться чувствами, и было любопытно наблюдать, как другие стараются, но не могут этого постичь. Без чувств людей можно связать между собой любыми способами.
Поверхность пруда, а скорее болота, прикрывали протянувшиеся над ним ветви деревьев, сквозь ветви закатное солнце бросало на воду свои лучи и ярко освещало, будто обнажая непристойные мечты, кучи сухих листьев на дне мелкого болота.
— Посмотри-ка вон туда. Стоит упасть свету, и сразу видно, как там мелко, как грязно — так и наши души, — эти слова я произнес умышленно.
— У меня не так. Моя душа глубокая и чистая. Я хочу тебе это показать, — упрямо возразила Момоко.
— А ты можешь объяснить, почему являешься исключением? Докажи, — парировал я: ведь сам я очевидное исключение, и меня раздражает, когда этим щеголяют другие. Я не понимал, как это абсолютно заурядные личности могут настаивать на своей исключительности.
— Все равно, я знаю, что душа у меня чиста.
В этот момент я хорошо представлял себе ад, в какой была ввергнута Момоко. Ее душа до сего момента ни разу не испытывала потребности в подтверждении собственных качеств, душа полнилась ощущением высшего блаженства с легким налетом печали, и сама Момоко от ее дурацких интересов до любви словно растворилась в этой неопределенной среде. Она по горло погрузилась в бочку, налитую собственным «я». Это очень опасно, но у нее не было желания позвать на помощь, и она отказывалась от руки, любезно протянутой, чтобы ей помочь. Для того чтобы нанести Момоко рану, я во что бы то ни стало должен, предложив свою помощь, вытащить ее из этой бочки. Иначе вода преградит дорогу ножу, и он не достигнет тела.
Роща, пронизанная лучами заходящего солнца, была наполнена голосами осенних цикад и перекличкой птиц, с надземной части железной дороги сюда долетал шум поездов. С ветки, протянувшейся над болотом, на паутине повис лист, каждое его движение под пробивавшимся сквозь деревья солнцем было озарено неземным светом. Казалось, в пространстве висит крошечная вращающаяся дверца.
Мы молча наблюдали за этим листиком. Каждый раз, когда маленькая желтая дверца поворачивалась, я напрягал зрение, пытаясь разглядеть мир, который за ней откроется. Может быть, бешено вращавшаяся под порывами налетавшего ветра створка приоткроет мне неизвестный, процветающий городок или я увижу его сквозь щелку. Увижу, как появляется, окруженный сиянием, миниатюрный, висящий в воздухе город…
Я почувствовал холод камня, на котором мы сидели. Стоило поспешить. До закрытия парка оставалось всего полчаса.
То была торопливая, оставлявшая странное ощущение прогулка. Красота тихого парка, который поспешно заполняло заходящее солнце, шум птиц на большом пруду, красные листья в зарослях кустарника рядом с садом давно отцветших ирисов — все это было необыкновенно.
Мы торопились вроде бы потому, что парк скоро закроется, но это была не единственная причина спешки. Мы боялись тех чувств, которые парк на закате осеннего дня вызывал в душе, с другой стороны, ускоряя шаг, мы хотели, чтобы наш внутренний голос поднялся до визга, как на пластинке, вращающейся с повышенной скоростью.
Мы остановились на одном из мостиков, вокруг не было ни души. Наши длинные тени вместе с тенью мостика тянулись к большому, кишевшему карпами пруду. За прудом возвышалась высокая, горящая неоновым светом башня — здание фармацевтической компании, зрелище было не из приятных, и мы повернулись к башне спиной.
Мы словно попали в невод к заходящему солнцу, бросавшему последние, уже слабые лучи на поросшую бамбуком округлую искусственную горку и находившуюся за ней рощицу. Я чувствовал себя рыбой, не желавшей верить в то, что она поймана в сеть, и изо всех сил сопротивлявшейся этому ослепительно яркому свету.
Мне почудился другой мир. Момоко вдвоем с одноклассником в блеклом свитере стоит на мосту, и вдруг мимо, слегка задев их, скользнула смерть. Накал страстей, который лежит в основе идеи самоубийства влюбленных, мне незнаком, я изначально не из тех, кто просит помощи, но считаю, что если мне и придут на помощь, то это должно случиться после того, как у меня отключится сознание. Как это должно быть приятно, когда интеллект разлагается на таком вот вечернем солнце.
К западу от моста оказался прудик, заросший лотосами.
Листья лотоса, разросшиеся так, что поверхность воды была совсем не видна, колыхались под вечерним ветерком, будто медузы. Зеленые, словно запыленные мелом листья напоминали вывернутую кожу. Мягко пропуская свет, они бросали тень на соседние листья или тщательно срисовывали красные листья росших у пруда кленов. И вся эта дрожащая листва наперебой, горячо молилась сияющему вечернему небу. Казалось, так и слышишь хор их едва различимых голосов.
Пока я внимательно вглядывался в трепетание листьев, я заметил, что движение их чрезвычайно сложно. Даже если ветер дул с одной стороны, они не клонились все в противоположную. Какие-то листья раскачивались, какие-то упрямо оставались спокойными. Некоторые поворачивались обратной стороной, другие — не поворачиваясь, шевелились лениво, с трудом, словно покачивали головами. Ветерок то пробегал по листве, то подбирался к корням, и это делало движение листьев еще более беспорядочным. Ветер становился холоднее, мы начали мерзнуть.
У многих листьев серединка и прожилки были гладкими, а края рваными, словно их грызла ржавчина. Болезнь листа, похоже, начиналась с пятнышек ржавого цвета, листья заражались и разносили болезнь дальше. Последний дождь шел позавчера, поэтому в центре листа остались коричневатые кружочки — следы высохшей воды. Или там прилип старый листик клена?
Было еще светло, но темнота надвигалась. Мы изредка обменивались несколькими словами, наши лица почти соприкасались, но казалось, что мы обращаемся друг к другу из бесконечного далека.
— Что это там? — спросила Момоко, указывая на какие-то обрывки темно-зеленых нитей, скопившиеся у подножия горки. Это был отливавший глянцем кустарник ликориса, казалось, там собрали в кучу локоны крашеных рыжих волос.
— Мы уже закрываем. Пожалуйте к выходу, — проходя мимо, напомнил нам пожилой охранник.
хх месяц хх день
Впечатления того дня, что мы провели в парке, заставили меня кое на что решиться.
Проблема, в общем-то, была пустяковой. Раз уж я собирался нанести Момоко не телесную, а душевную рану, я начал испытывать потребность срочно познать женщину из чужого для меня мира.
Искать для себя запретов, подобных тем, каким следовала Момоко, было обременительным, да и противоречило логике. Более того, физический интерес к Момоко был источником более глубокого, интеллектуального, и в этом случае мое достоинство теряло основу. Я должен был нанести ей рану сверкающим королевским скипетром «свободной любви».
Познать женщину вроде бы нетрудно. После школы я отправился танцевать го-го. Не имело значение, умел ли я танцевать — меня немного научил товарищ, нужно было только пойти потанцевать. Один мой одноклассник каждый день после уроков шел на час в танцевальный клуб, потом возвращался домой, ужинал и полностью выполнял всю дневную программу занятий, связанную с подготовкой к экзаменам. Он взял меня с собой, через час он ушел, а я остался и, потягивая кока-колу, выжидал.
Со мной заговорила по-деревенски ярко накрашенная девушка, я с ней потанцевал. Но это было не то, что мне нужно.
Одноклассник объяснил мне, что в такие места обязательно приходят женщины — «пожирательницы девственности». Не обязательно было представлять себе женщину много старше себя. Ведь есть и молодые, но питающие интерес к «обучению». Среди такого рода женщин неожиданно много красавиц, мое самолюбие протестовало против того, чтобы меня обучали премудростям секса, я сам стану учителем в любви, я предпочитаю произвести на юное сердце незабываемое впечатление. Понятно, что они проявляют интерес к целомудрию мальчиков ради удовольствия совратить их, причем сами не считают свое поведение грехом, а потому радуются, что повесили этот грех на мужчину, а значит, воспитывались так, что в других случаях постоянно испытывают чувство вины. Среди подобных женщин встречаются и глупые хохотушки, и довольно меланхоличные, все они разные, но производят впечатление кур, высиживающих яйцо греха. И мечтают они не о том, чтобы высидеть птенцов, а о том, чтобы разбить это яйцо о лоб молодого любовника.
В этот вечер я познакомился с одной из них — довольно привлекательной женщиной лет двадцати пяти. Она сказала: «Зови меня Нагиса», но фамилия это или имя, я не знаю.
У нее странно большие, прямо нездоровые глаза, тонкие злые губы, и, несмотря на это, лицо наполнено какой-то теплотой, такой бывает теплота зрелых мандаринов. Белая грудь, красивые ноги.
У нее привычка говорить: «Такие дела», сама выспрашивает все до мельчайших подробностей, а на мои вопросы отвечает своей излюбленной фразой, и все.
Я сказал отцу, что вернусь домой к девяти, поэтому у меня было время только на то, чтобы поужинать с ней. Женщина нарисовала мне план, как к ней добраться, записала номер телефона и сказала: «Приходи в гости, когда тебе удобно, я живу одна, так что без церемоний».
Теперь я хочу как можно точнее описать то, что произошло, когда я через несколько дней посетил ее. События, которые касаются чувств, сами по себе связаны с сильными преувеличениями, силой воображения, разочарованиями, реальность предстает тут в искаженной форме, поэтому, даже стараясь изобразить все спокойно и объективно, мы все равно удаляемся от реальности, а когда пытаемся выразить это, будучи в смятении чувств, это выглядит слишком отвлеченно.
Я считаю, что должен, не упустив ни одной, четко разделить и, не смешивая, без особых потерь пересадить в почву моего жизненного опыта три вещи: сексуальное удовольствие, которое в зависимости от условий может быть разным, дрожь любопытства перед неизвестным и ощущение дисгармонии возникшее от невозможности разделить рациональное и эмоциональное. Это работа потребовала от меня умения.
Сначала женщина излишне щадила мое чувство стыда. Нагиса несколько раз подчеркивала, что для меня это «первый раз», поэтому я сам стал колебаться — с одной стороны, мне не хотелось, чтобы мой внешний вид обманывал, с другой — не хотелось, чтобы из-за показной скромности меня сочли бы мальчиком, который хочет завоевать благосклонность такого рода женщин, в результате оказалось необходимым тонко продемонстрировать надменность. Но именно стыд заставлял прикрываться тщеславием.
Было заметно, как в женщине борются желание успокоить и желание раздразнить меня, и то и другое было на пользу, но Нагиса имела, по-видимому, богатый опыт и опасалась, что излишняя инициатива со стороны женщины может обернуться для молодого девственника неудачей. Этим своекорыстным чувством объяснялась ее нежная предупредительность и ласки, оно присутствовало даже в аромате духов, которыми она старательно надушила тело.
Я видел в ее глазах постоянно дрожавшую стрелку весов, на которых взвешивались эти два желания.
Было очевидно, что женщина стремится за счет моего нетерпения и постепенно исчезающего любопытства утолить собственное желание, поэтому я мог спокойно позволить ей смотреть на меня обнаженного. Я не испытывал особого стыда, когда она меня рассматривала, но жестом, когда я кончиками пальцев прикрыл ее веки, я заставлял ее думать, будто делаю это из стыда. Так что женщина в темноте почувствовала лишь тяжесть колеса, которое с грохотом ее переехало.
Нечего и говорить, что я просто не успел испытать наслаждения — возникшее было, оно тотчас же исчезло. Я чувствовал себя очень легко. Явственно я ощутил наслаждение только в третий раз — тогда оно охватило меня целиком.
Я узнал, что наслаждение имеет интеллектуальную природу. Оно не наступит до тех пор, пока ты сам не начнешь ясно, как женщина видит сверху свою грудь, видеть его со стороны: ты словно рассыпаешься, а сознание и чувства сливаются, ты рассчитываешь и полон изобретательности. И все-таки мое наслаждение в этом смысле было усыпано шипами…
Для моей гордости этого было мало — узнать, что образец того, что ты можешь достичь путем тренировки, сначала весьма неопределенен и таится в чрезвычайно кратком удовлетворении. Вначале это не было внезапным побуждением, а имело характер тщательно выношенной концепции. Наверное, мне предстоит взять на себя многое из того, что управляет наслаждением. Значит ли это, что постепенным или внезапным разрушением идею можно употребить для строительства дамбы, а при помощи полученной электроэнергии понемногу обогащать импульс-побуждение? Если это так, то, двигаясь по интеллектуальному пути, мы бесконечно далеки от пути, который ведет нас к животному.
— Ты, как бы это сказать, очень решителен. Своего добьешься, — сказала Нагиса, когда все закончилось. Сколько кораблей, уходивших из гавани в далекий океан, она проводила этими сказанными на прощание словами.
хх месяц хх день
Я обрушусь снежной лавиной.
Я чувствую отвращение к тому, что снег, смягчая, прикрывает мои опасные замыслы.
Но мне не суждены гибель или саморазрушение. Ведь ту лавину, которую я выпущу из себя, которой разрушу дома, раню людей и заставлю их исторгать адские вопли, принесло зимнее небо, к моей сущности она не имеет никакого отношения. Но когда лавина обрушится, мягкий снег станет моей жестокой яростью. Несчастья принесет снег, не я. Мягкость, а не жестокость.
Не находившая выхода жестокость, подобная моей, созрела давно, на самой заре истории мира. Часто она предстает в форме скалы. Ее чистейшее воплощение — алмаз.
Но одним ослепительно ярким зимним днем меня вдруг озарит. Меня охватит предчувствие, что, мечтая о свободном полете, я в своей жизни ничего не совершу.
Может быть, я обрету свободу. Но такая свобода будет очень похожа на смерть. В этом мире я не получу ничего из того, о чем мечтал.
В моих глазах будущее предстанет так же ясно, так же отчетливо, как в ясный зимний день с сигнальной станции в заливе Суруга видны огни машины, которая едет там далеко на Идзу.
Может быть, я обрету друзей. Умные друзья меня обманут, останутся одни глупые. Странно, что таких, как я, обманывают. Наверное, люди чувствуют непреодолимое желание сделать это, когда видят мою проницательность. Ведь для них обмануть мою проницательность — самая большая победа в жизни. Все те, кого я не люблю, уверены, что любимы мною. Те, Кто любимы, хранят изумительное молчание.
Может статься, весь мир желает мне смерти. И в то же время протягивает руку, чтобы каким-то образом помешать мне умереть.
Моя чистота скоро пересечет линию горизонта и станет скитаться там, куда не проникнуть взору. А может, испытав нечеловеческие страдания, я возжелаю стать богом. И какие страдания! Таких нет в нашем мире — я узнаю мучения абсолютного покоя. Я буду сносить их, словно больная собака — один, дрожа всем телом, свернувшись в углу. А люди вокруг буду радостно петь и веселиться.
В этом мире нет лекарства, которое меня исцелит, нет на земле больницы, которая меня примет. И в конце концов где-нибудь в истории человечества маленькими золотыми буквами будет записано, что я олицетворял зло.
хх месяц хх день
Клянусь, когда мне исполнится двадцать, я ввергну отца в самую пучину ада. Сейчас я составлю тщательный план того, как осуществлю это.
хх месяц хх день
Было очень просто появиться там, где мы договорились встретиться с Момоко, под руку с Нагисой. Но я не желал столь быстрого решения проблемы, да и не хотелось видеть, как Нагиса будет упиваться своей ничтожной победой.
Как-то Нагиса подарила мне маленькую серебряную медаль на цепочке с выгравированной на ней буквой N — начальной буквой своего имени. Я не мог носить ее дома или в школе и повесил на шею только тогда, когда отправился на свидание с Момоко. Я понимал, что после истории с забинтованным пальцем привлечь ее внимание будет трудно. Несмотря на холод, я надел рубашку с открытым воротом и джемпер с треугольным вырезом, а ботинки зашнуровал так, чтобы шнурки развязались. Каждый раз, когда я стану завязывать шнурок, цепочка будет сползать по склоненной шее и будет появляться сверкающая медаль.
В тот день я трижды завязывал шнурки, и уже расстроился, что Момоко так ничего и не заметила. Рассеянность Момоко была следствием того, что она безрассудно верила в свое счастье. Я же не мог показать медаль так, чтобы она поняла, что я сделал это нарочно. Осуществляя свой план, я уговорил Момоко в следующий раз вместе пойти в крытый бассейн большого спортивного клуба в Накано. Момоко обрадовалась — это напомнило ей летние купания в Симоде.
— А это мужчина?
— Думаю, что да.
Такие классические диалоги велись шепотом в разных уголках бассейна, здесь, как на гравюре Харунобу, невозможно было отличить мужчину от женщины. Есть мужчины с длинными волосами, которых даже в раздетом виде трудно отличить от женщины. Я не отношу себя к определенному полу и никогда не имел желания испытать то, что присуще другому полу. Стать женщиной — нет уж, увольте! Ведь в женщине все враждебно проницательности.
Мы немножко поплавали, а потом уселись на бортик бассейна. Мы сидели так близко, что Момоко касалась меня плечом, и цепочка с медалью оказалась Прямо у нее перед глазами.
Наконец-то цепочка привлекла внимание Момоко! Она протянула руку и взялась за медаль.
— И что значит буква N? — она в конце концов задала-таки нужный вопрос.
— Угадай.
— Твои инициалы ведь Т. Н.
— Подумай.
— А-а, понятно. Наверное, это Nippon.
Я был разочарован и неосмотрительно сам начал задавать невыгодные для себя вопросы.
— Это подарок, как думаешь, от кого?
— С инициалами N… у нас среди родственников есть Накамура и Нода.
— Но с чего бы это твоим родственникам делать мне подарки?
— Поняла, это значит норд, север. Мне кажется, что она оформлена как компас. Наверное, подарок какой-нибудь из судовых компаний. По поводу спуска на воду нового корабля. Если север, то, скорее всего, китобойный корабль. Угадала? Точно, подарок от китобойного судна твоей сигнальной станции. Точно.
Была ли Момоко спокойной оттого, что действительно думала так, или успокаивала себя этой мыслью, а может она, пряча тревогу, разыгрывала спектакль — понять этого я не мог, но так или иначе я был не в состоянии снова повторять: «Нет, не то».
хх месяц хх день
На этот раз я решил испробовать в качестве средства Нагису. Она хотела все знать, и можно было воспользоваться ее откровенным, безвредным любопытством. Я предложил, может, если у нее есть время, ей интересно со стороны взглянуть на девушку, с которой мы помолвлены с детства. Нагиса сразу клюнула. Она назойливо допытывалась, спал ли я уже с Момоко или нет. Ее, видно, глубоко заинтересовало, каким образом ее ученик решает практические задачи. Я назвал Нагисе день и час нашей встречи с Момоко в кафе «Ренуар», поставив условие, что она должна, как совершенно чужой человек, не здороваясь со мной, только наблюдать со стороны. Я-то знал, что она не из тех, кто станет выполнять это условие.
В тот день почти сразу, как только появилась Момоко, я краешком глаза заметил, что сзади подошла Нагиса и как ни в чем не бывало уселась по ту сторону фонтана. Она напоминала бесшумно подошедшую кошку, которая следила за нами настороженным взглядом. Момоко ничего на знала, и с этого момента мне стало казаться, что мы с Нагисой понимаем друг друга лучше и что больше, чем с Момоко, я разговариваю с ней.
Хотя Нагиса сидела за фонтаном, она, должно быть, сквозь слабый шум воды слышала наш разговор. Помня об этом, я демонстрировал простодушие. Момоко радовалась моему хорошему настроению. Мне было ясно, что про себя она думает: «Мы все-таки хорошо понимаем друг друга».
Разговор мне наскучил, я вытащил из-под воротника рубашки медаль и взял ее в рот. Момоко, вместо того чтобы насторожиться, наивно рассмеялась. У медали был сладковатый привкус, она царапала язык, как плохо растворимая таблетка снотворного, натянувшаяся тонкая цепочка безжалостно впивалась в подбородок и губы. Но мне это было приятно. Я чувствовал себя так, будто превратился в скучавшую собаку. Краешком глаза я заметил, что Нагиса встала. То, что она уже стоит рядом со мной, я определил по тому, как удивленно раскрылись глаза Момоко.
Неожиданно протянув к моему рту пальцы с накрашенными ярким лаком ногтями, Нагиса потянула за цепочку и сказала:
— Смотри, не съешь мою медаль.
Я встал и представил ей Момоко.
— Меня зовут Нагиса. Извините, что помешала. Ну, пока, — и она удалилась.
Момоко побледнела и задрожала.
хх месяц хх день
… Шел снег. В субботу после обеда я торчал дома, слонялся из угла в угол. На площадке второго этажа, там, куда ведет парадная лестница, есть окно. Только из него хорошо видна улица перед домом. Я уперся подбородком в оконную раму и смотрел на снег. На безлюдной дороге после обеда под снегом исчезли даже следы колес от проезжавших там утром машин.
Сквозь снег пробивался слабый свет. Небо было мрачным, но блеск лежавшего на земле снежного покрова в любой час дня подчеркивал какую-то странность, особенность времени. На ограде за расположенным напротив домом снег гнездился в неровностях бетонных панелей.
В это время с правой стороны появился старик, без зонта, в черном берете и сером пальто. На спине пальто у него стояло горбом, он на ходу обеими руками старался поддержать этот горб: похоже, он нес под пальто, оберегая от снега, какую-то ношу. Старик был худ — это было понятно по иссохшему лицу, никак не гармонировавшему с раздувшимся пальто. Он остановился прямо перед внешними воротами. Там рядом была калитка. Я подумал, наверное, это какой-нибудь бедный проситель, пришедший к отцу и не желавший попадаться на глаза. Но он, похоже, не собирался входить. Не стряхивая снега с заиндевевшего пальто, он смотрел по сторонам.
Горб на спине старика вдруг резко опал. Он, словно снес большое яйцо, бросил на снег сверток. Я стал всматриваться в брошенный предмет. Сначала я не мог ничего понять. На снегу резко выделялась какая-то вещь, похожая по форме и окраске на глобус. Приглядевшись, я понял, что это полиэтиленовый сверток, набитый очистками овощей и фруктов. Красная кожура яблок, алые очистки моркови, бледно-зеленые листья капусты — всем этим был наполнен большой мешок. Наверное, старик жил один и был убежденным вегетарианцем, он не знал, что делать с очистками и вышел их выбросить. Набитые в полиэтиленовый мешок, они придавали снегу удивительную свежесть, я сразу представил кусочки зеленых овощей и мне стало до тошноты противно.
Я слишком долго разглядывал этот сверток, поэтому опоздал проследить за стариком, который уже двинулся с места. Оставляя нечеткие следы, он постепенно удалялся от ворот. Я впервые увидел старика со спины. Даже принимая во внимание старческую согбенность, пальто сидело на нем как-то неестественно, неопределенно. Оно топорщилось, может быть, не так сильно, как прежде, но все равно явно необычно.
Старик удалялся, не меняя темпа. Может быть, он сам этого не заметил, но когда он прошел метров пять от ворот, из-под полы его пальто на снег упало Что-то, напоминавшее каплю туши.
Это был черный трупик птицы, похожей на ворону. Может быть, скворец. Даже у меня в ушах в этот миг раздался звук, с каким крылья упавшей птицы прошуршали по снегу, но старик продолжал удаляться.
Теперь я был озадачен этим черным трупиком. Он лежал довольно далеко, разглядеть его как следует мешали ветки росших во дворе деревьев, не перестававший идти снег искажал тени, и сколько я ни напрягал зрение, его острота все-таки имела пределы. Мне даже пришла в голову мысль взять бинокль ищи выйти на улицу, но что-то меня решительно удерживало и не пускало.
Что это за птица? За то долгое время, что я всматривался в предмет, лежащий на снегу, мне стало казаться, будто этот черный комок из перьев не птица, а женский парик.
хх месяц хх день
…И вот наконец начались страдания Момоко. Так из-за окурка сигареты начинается пожар в горах. И обыкновенная девчонка, и философ ведут себя одинаково, раздувая в своем сознании пустячную неудачу в крушение мира.
В ожидании этих страданий я внес некоторые изменения в намеченный план и вел себя очень покладисто. Подлаживался к Момоко, поддакивал ей, осуждал невоспитанность Нагисы. Момоко со слезами просила: «Расстанься с этой женщиной», а я, преувеличивая ситуацию, ответил, что очень хочу это сделать, но для этого мне требуется помощь Момоко — без нее расстаться с такой дьявольской женщиной будет трудно.
Момоко согласилась мне помочь, но при одном условии. Она хотела, чтобы я у нее на глазах выбросил подаренную Нагисой медаль. Я не испытывал к этой вещи никакой привязанности, поэтому с готовностью согласился, пошел с Момоко на мост у станции Суйдобаси, отдал ей снятую с шеи медаль и сказал: «Выбрось это своими руками в грязную реку». Момоко высоко подняла медаль, блеснувшую на зимнем солнце, и резко бросила ее в грязную, дурно пахнувшую реку, по которой ходили баржи. Момоко прерывисто дышала, словно утопила человека, и обняла меня. Проходившие мимо люди смотрели на нас с удивлением.
Мне было пора идти на подготовительные курсы, поэтому мы расстались, договорившись встретиться завтра, в субботу, во второй половине дня.
хх месяц хх день
В сущности, я заставил Момоко написать под мою диктовку письмо Нагисе.
В субботу я, наверное, раз сто произнес для Момоко это слово «любовь». Я говорил, что люблю ее, и если она меня любит, то, чтобы избежать несчастья, нам следует сговориться и написать ложное письмо.
Мы встретились в боулинге недалеко от храмового сада, немного покатали шары. А потом прошлись, держась за руки, в тени деревьев гинкго по залитому зимним солнцем саду и устроились в новом кафе на улице Аоямадори. Я нес бумажный пакет с приготовленными почтовой бумагой, конвертом и марками.
Во время прогулки я тоже, словно вливая наркотик, постоянно шептал Момоко на ушко о любви. Как-то незаметно я стал отождествлять Момоко с помешанной Кинуэ, казалось, наша взаимная любовь все та же, и я впервые свободно дышал среди ошибок и заблуждений нашего мира.
И Кинуэ, верившая, что она красавица, и Момоко, верившая, что она любима, обе они отрицали реальность, но в противоположность Момоко, которой требовалось чужая помощь, Кинуэ от других не нужно было даже слов. Вот бы поднять Момоко до такой высоты! Я воспитал свои эмоции, другими словами, любовь, и не так уж лгал, произнося «люблю». Но в том, что душа Момоко, согласная с действительностью, хотела эту действительность отвергнуть, скорее всего, не было противоречия. Чтобы сделать из нее женщину, готовую, подобно Кинуэ, сражаться со всем миром, обычные средства не годились.
Но при бесконечном повторении священное слово «люблю» что-то меняет в душе самого произносящего. Я чувствовал, будто люблю, чувствовал, как отпущенное на волю запретное слово пьянит душу. Это чем-то напоминает желание новичка, севшего первый раз за руль: он хочет почувствовать себя летчиком-испытателем, который должен принять решение в неординарной ситуации.
Момоко требовала типичного для такой, как она, несколько старомодной девушки — лишь чистоты и явных доказательств «духовного», чтобы удовлетворить ее, достаточно было слов. Слова, которые, бросив на землю заметную тень, взмывали в воздух, в сущности, не были моими. Я родился, чтобы воспользоваться ими. Хотя, может статься (эта сентиментальная отговорка меня сердит), что моим истинно родным языком, который я скрывал от людей, был язык любви.
И на дороге, накрытой сетью теней, что отбрасывали зимние деревья, я, как семья ничего не замечающего, но неизлечимо больного человека, которая продолжает говорить: «Ты поправишься!», продолжал горячо шептать Момоко о любви.
Когда мы устроились в кафе, я тоном, словно спрашивал у Момоко совета и собирался ему следовать, рассказал о характере Нагисы и изложил нужную стратегию борьбы с ней. Конечно, характер Нагисы я слепил произвольно.
Нагиса не согласится расстаться со мной просто потому, что мы с Момоко помолвлены и Момоко меня любит. Она станет меня презирать и доставлять всякие неприятности. Эта женщина будет бороться против слова «любовь» и сделает все, чтобы разрушить чувство изнутри. На молодых мужчинах, которыми после женитьбы будут гордиться как хорошими мужьями, стоит клеймо Нагисы, она из тех женщин, которые взяли за правило втайне издеваться над семейной жизнью других. Но и у этой женщины есть человеческие слабости. Она не пощадит любовь, но так как сама богата, то в некотором роде уважает и сочувствует женщинам, которые «борются за жизнь». Я часто слышал из уст Нагисы подобные примеры. Больше всего сердце Нагисы тронет то, что она помеха не любви, а богатству и достойной жизни. Как нам следует поступить в таком случае?
— Так следует сообщить ей, что я тебя совсем не люблю, а ты нужен мне исключительно из-за денег и хорошей жизни.
— Да, именно так.
Эта идея неожиданно позабавила Момоко. Она мечтательно произнесла: «Как было бы здорово, если бы это действительно было так!»
Оживление Момоко, сменившее былые страдания, было столь искренним и простодушным, что я даже почувствовал себя виноватым. Момоко между тем добавила:
— К тому же в этом есть доля правды. Отец и мама изо всех сил скрывают это, и я об этом не говорю, но наше финансовое положение неважно. Что-то неладное произошло в банке, отец взял вину на себя и заложил всю землю. Он такой хороший человек. А плохие люди его обманули.
Момоко, в фантазиях видевшая себя низкой женщиной (она считала, что в реальности такого быть не может), упивалась этим, как девочка, которой дали роль в спектакле на школьном празднике. Подогревая настроение Момоко, я сочинил черновик, вот оно, то длинное письмо, которое Момоко написала за столиком в кафе.
Уважаемая Нагиса!
Это очень важное для меня письмо, и я прошу Вас, пожалуйста, дочитайте его до конца. Речь идет о наших отношениях с Тору.
Я хочу быть с Вами искренней. Мы с Тору помолвлены, но это не значит, что мы связаны взаимной любовью. Я считаю, что мы хорошие друзья, и я кроме этого не питаю к Тору никаких чувств. Просто, как говорит отец, если я войду в такую богатую, как у Тору, семью, а его отец уже стар, ему недолго осталось жить, и Тору один унаследует его состояние, я, оказавшись в семье без надоедливых родственников, смогу вместе с умным мужем свободно наслаждаться благополучной семейной жизнью; мой отец сейчас из-за сложностей в своих банковских делах нуждается в деньгах, поэтому я хочу, чтобы отец Тору ему помог, а когда он умрет, помогать сможет сам Тору. Я очень люблю своих родителей, и если Тору полюбит кого-то другого, то все мои планы и надежды рухнут. Это замужество очень важно для меня из-за денег. Я думаю, что в мире нет ничего важнее денег. Я не считаю это корыстью. По-моему, более странно говорить только: «Ах, любовь», «Ах, страсть». Для Вас отношения с Тору, быть может, забава, но они нарушают важнейшие планы в отношении моей семьи. И я прошу Вас расстаться с Тору не потому, что я его люблю. Я говорю об этом спокойно, как взрослая женщина, хотя, может быть, такой не выгляжу.
Если Вы думаете, что сможете тайком поддерживать отношения с Тору, то Вы заблуждаетесь. Такие вещи когда-нибудь да становятся известными: ведь мне будет очень неприятно, если Тору станет думать, что я из тех, кто ради денег на все закроет глаза. Именно из-за денег я буду вынуждена следить за Тору и защищать свою честь.
Ни в коем случае не показывайте это письмо Тору. Женщины пишут подобные письма в самых крайних случаях. Если Вы дурная женщина, то, наверное, покажете ему это письмо и используете его для того, чтобы вырвать меня из сердца Тору. Но если Вы так поступите, то всю жизнь будете страдать от чувства вины за то, что лишили одну из женщин не любви, а права на нормальную жизнь. Это не имеет никакого отношения к чувствам, поэтому подойдите к своему решению хладнокровно. Если Вы покажете это письмо Тору, я просто убью Вас. И способ выберу не из обычных.
Момоко
Нагисе
— Эта последняя фраза — очень сильно сказано, — Момоко еще больше развеселилась.
Я ответил тоже со смехом:
— Вот будет ужас, если я увижу это письмо.
— Ты его уже видел, так что я спокойна, — сказала Момоко, прижимаясь ко мне.
Я заставил Момоко надписать конверт, наклеил марки для срочной доставки, и мы, взявшись за руки, отправились бросить письмо в почтовый ящик.
Сегодня я был у Нагисы, и она дала мне прочитать письмо Момоко. Дрожа от гнева, я прочел его и выбежал с ним вон. Вернувшись с подготовительных курсов, я поздно вечером вошел в кабинет отца и с убитым видом положил перед ним это письмо…
«Конец записок Тору»