9
Ирина не могла найти себе места уже второй день подряд.
Десятки раз она снимала трубку телефона и поочередно набирала домашний номер Владислава и сто безделушки на полках шкафов, тупо пялясь в цветное мельтешение на экране телевизора, открывая книгу и ничего в ней не различая, кроме бестолковой пляски никак не желающих соединяться в осмысленные слова буковок, разом превратившихся в китайские иероглифы. – Или даже… Нет, я запрещаю тебе думать об этом! Он жив и ждет твоей помощи…
К вечеру второго дня ожидание стало невыносимым.
Ирина, обычно аккуратная до педантизма, швырнула в стену книгу, которую пыталась читать последние часы, соскочила с тахты и кинулась к заветному конверту, светящимся пятном выделявшемуся на темной полировке секретера.
«Пусть лучше все обернется конфузом, пусть лучше меня поднимут на смех, а Владик потом будет сердиться, но ждать я не могу…»
Лесневская порывисто надписала конверт, спрятала его в сумочку и, лишь обуваясь в прихожей, бросила взгляд на стенные часы, отражающиеся в зеркале.
Одиннадцатый час вечера! Где сейчас искать почту, которая работает так поздно? Нет, такая в Москве, безусловно, есть, и не одна, наверное, но сколько времени уйдет на ее поиски?
Ирина сняла с полки пухлый телефонный справочник и открыла на нужной странице. В глазах потемнело от обилия почтовых отделений. Где-то, среди безликих номеров, скрывалось необходимое, словно воздух, но, чтобы его найти, требовалось обзвонить несколько десятков. Адский труд…
Рука женщины легла на прохладный пластик трубки, и вдруг ее пронзила мысль, которая почему-то ранее никак не приходила в голову. Наверное, потому, что Владислав этим не воспользовался…
Гудки звучали нескончаемо долго.
«Ну сними же трубку, сними! – молила Ирина, прижимая к уху пластиковую, стилизованную под начало двадцатого столетия трубку телефона, некогда – предмета зависти знакомых, привезенного Ириниными родителями из братской Чехословакии, теперь вызывавшего в лучшем случае снисходительные улыбки: как же – ни автоответчика, ни дозвона, ни памяти на десяток номеров, ни АОНа… – Ради всего святого – сними!..»
И когда в мембране раздался спокойный приятный баритон, едва не разрыдалась от счастья, какое-то время не в силах вымолвить ни слова.
– Слушаю вас, – с некоторым раздражением повторил баритон. – Не молчите.
– Владислав… пропал… – выдохнула Ирина и все-таки разрыдалась прямо в трубку.
* * *
Мобильник Иванова долго не отвечал, и Александр уже начал терять терпение.
«Спит как сурок, архивариус! – думал он, машинально кивая в такт гудкам. – Дрыхнет без задних ног…»
Как будто в этой естественной потребности человеческого организма было нечто постыдное и как будто он сам только что не собирался улечься в постель пораньше, потому что завтра предстоял очень насыщенный день. А что вы думали? Что работник столь уважаемой организации корпит над одним лишь делом, автоматически освобождаясь от остальных? Дудки. Так может думать лишь тот, кто ничего в делах служебных не понимает. Увы, Маркелова от полудюжины других дел, среди которых были «висяки» с многолетним стажем, никто не освобождал.
Генкин сотовый уже несколько раз сбрасывал вызов, переходя на короткие гудки, но Александр, не теряя надежды, набирал номер снова и снова, моля святого, ведавшего телефонными соединениями, об одном: чтобы архивариус не отключил на ночь звук в своей дешевой «моторолле». К примеру, чтобы не будить престарелую мамашу.
В конце концов, он уже было собрался набрать номер домашнего телефона, беспокоить который Геннадий категорически запрещал («Понимаешь, мама…»), наплевав на спокойствие госпожи Ивановой, как мобильник буркнул заспанным голосом друга:
– Алло… Ты, что ль, Саш? Чего не спишь?
– Служба, Ген, служба, – ответил майор, мысленно пообещав поставить неведомому святому-телефонисту свечку, и торопливо продолжил (и так времени потеряна масса, хотя в процессе дозвона он успел одеться, выйти из квартиры и даже усесться за руль своего старенького «опеля»). – Ты, в общем, это… Одевайся и дуй по этому адресу… – Он продиктовал адрес сотниковской подруги, который с огромным трудом сумел выведать у нее сквозь рыдания и всхлипы. – Он как раз между нами будет. Ты на метро, а я тачку возьму. Пробок уже нет, поздно, так что я быстро подкачу. Если будешь первым – жди у подъезда. Если я успею раньше – тоже подожду. Ну, до…
– Погоди ты! – взвыл архивариус, похоже окончательно пробудившись. – В чем дело-то? Что за спешка такая?
– Некогда объяснять, Гена. Все на месте. До встречи.
И, не слушая вопросов, нажал «Отбой», одновременно вставляя ключ в замок зажигания.
Старый добрый немецкий драндулет, несмотря на долгую и богатую событиями биографию (Александру он достался не из первых и, как он справедливо полагал, даже не из третьих рук), никогда хозяина не подводил. Не подвел он его и на этот раз. Подвели проклятые светофоры.
Пора переходить в мигающий режим им еще не пришла, и пусть на улицах по сравнению с суматошным днем было пустынно, они по непреложному закону подлости зажигали свой красный глаз как раз тогда, как трудяге-«опелю» требовалось пересечь очередной перекресток. И хочешь не хочешь, а приходилось стоять, нервно барабаня пальцами по рулевому колесу и стараясь не мучить без толку педаль газа. В любом случае объяснение с бдительными «гибэбэдешниками» отняло бы больше времени, и рассудительный майор, даже имея в кармане более чем могутные «корочки», рисковать не собирался. Хотя очень хотелось.
И надо же: следуя все тем же законам подлости, сформулировать которые попытался лишь американец Мерфи, трехглазые поганцы приветливо замигали желтым, когда до цели оставалось всего ничего – пару кварталов. Так что к искомому подъезду стандартной брежневской «свечки» моторизованный сыщик поспел почти одновременно с пешим. Даже позже на пару минут. Чем в очередной раз и подтвердил постулат, гласящий о том, что в Москве скорость перемещения и количество лошадиных сил находятся далеко не в прямой зависимости, а в такой кривой, которую не описать никакими уравнениями, разве что сплошь состоящими из известных всем с детских лет псевдоматематических символов.
Долговязую нескладную фигуру, маячившую под фонарем, он приметил издали…
* * *
Если до сих пор ожидание было для Ирины тягостным, то сейчас оно стало просто невыносимым. Она с трудом сдерживала себя, чтобы не бросать ежесекундно взгляд на настенные часы, стрелки которых, казалось, навечно прикипели к одним и тем же цифрам. А наручные вообще от соблазна спрятала в шкаф. Терпеть бездействие более не представлялось возможным, и женщина, чтобы занять себя хоть чем-то, открыла конверт с принесенной Владиком рукописью, так ею и не заклеенный (чем черт не шутит: вдруг на почте потребуют продемонстрировать содержимое – по нынешним смутным временам предосторожность вовсе не лишняя).
Все существо интеллигентной женщины протестовало против того, чтобы читать чужие письма, но, во-первых, исписанные старческим почерком листы письмом не были (в широком смысле этого слова), а во-вторых… Черт побери! Она же не чужая Владику!
Поначалу почерк Сотникова-старшего казался Ирине трудночитаемым, но она же была врачом, привыкшим разбирать и не такие каракули в медицинских книжках, поэтому дело быстро пошло на лад. Где-то на третьей странице читалось уже практически без задержек, да и повествование затянуло ее не хуже какого-нибудь женского романа, до которых она хоть и не была великой охотницей, но все же не презирала…
* * *
Георгий Сотников долго лежал, вперив глаза в темноту, и не знал, что его разбудило. Луч света падал из-за неплотно прикрытой шторы прямо на циферблат часов, показывающих четвертый час ночи.
«Час Быка» – припомнил молодой писатель название этого промежутка времени. Ему больше нравилось «Собачья вахта». В этом крепком морском выражении, услышанном в одной из командировок на Дальний Восток, слышалось завывание колючего ветра в обледенелых снастях, грохот могучих валов за бортом, яростно матерящийся боцман Елисеич – российское воплощение Посейдона… Сотников давно собирался начать роман на морскую тему и даже придумал название – «Соленый ветер», но никак не мог выкроить время. Слишком много сил отнимал «Несгибаемый большевик» о Кирове. Георгию не раз намекали, что книгу эту очень ждут на самом верху, поэтому все остальное приходилось сдвигать на второй план. А жаль: зарисовки из жизни матросов и рыбаков так и ложились на бумагу, вырисовывалась сюжетная линия, любовь между комсомольцем Сережей, помощником капитана рыболовецкой шхуны, и пока еще аполитичной красавицей Полиной из приморского поселка… Но все это потом. После.
«Чего это я, – недовольно подумал Сотников, переворачиваясь на бок. – Ночью нужно спать, иначе весь день потом буду ползать как сонная муха. А план – десять страниц – кто за меня выполнять будет?..»
Рядом тихо посапывала, разметавшись во сне, Варя, за окном робко пробовала голос какая-то ранняя пичуга… Георгий уже начал уплывать в сонную даль, где опять били в борт волны и завывал ветер, когда в дверь тихонько постучали.
«Кого это принесла нелегкая в такой час?..»
Сотников нехотя откинул одеяло и нашарил босыми ногами растоптанные комнатные тапочки, снял со спинки стула небрежно брошенный вечером халат…
– Кто там? – спросил он шепотом, чтобы не разбудить спящую Варвару.
– Это я, Георгий Владимирович! – так же шепотом раздалось из-за двери. – Галина.
Узнав голос экономки, служившей Сотниковым уже пятый год (новое советское определение – домработница – Георгию не нравилось), мужчина почувствовал некоторое облегчение: время было неспокойное, ГПУ активно боролось с вредителями и саботажниками, а тут еще гибель «любимца партии»… Сотников не верил, что все это когда-нибудь коснется его – слишком ласков был Вождь к своему любимому писателю, – но нервно начинало колотиться сердце из-за любого неурочного звонка, позднего визита кого-нибудь из новых друзей и знакомых, «приближенных к трону»…
– Что случилось, Галина?
– К вам тут приехали, Георгий Владимирович. Вы бы вышли к гостям, а?
«Опять, наверное, Климентий притащился», – с раздражением подумал Георгий.
Не в меру общительный «первый советский офицер» немного раздражал писателя своей беспардонностью, плебейскими замашками, но что он мог поделать: попала собака в колесо – пищи, да беги… Требовалось соответствовать.
Запахнув поплотнее халат и наскоро пригладив ладонью непослушные волосы, Сотников спустился на первый этаж, в гостиную.
«Ну, дождется! – зло думал он. – Выскажу этому хаму в лицо все, чего он заслуживает…»
Ворошилов, как ему казалось, что-то знал о той самой рукописи. Или догадывался. Чем иначе объяснить то, как лебезил он – один из столпов новой Империи – перед каким-то рядовым писателишкой, заваливал подарками, осаждал визитами. И порой ловил Георгий в его глазах неподдельный страх…
Однако он ошибся: ночными гостями оказался вовсе не «первый офицер» со свитой и не кто-то из соседей по даче. За столом, в позе Наполеона после отречения, так любимой старорежимными купчиками при фотографической съемке, сидел совершенно незнакомый Георгию мужчина лет сорока в черном костюме, при галстуке. И сразу было видно, что не привык он еще к «буржуйской сбруе», не так давно сменившей френчи и гимнастерки, – ишь, как нервно крутит шеей.
«Начинающий литератор? Уполномоченный из Литсовета?.. Нет, скорее, курьер. Лицо деревенское, повадки робкие, да и папочка вон на столе лежит… Наверняка чью-то рукопись приволок на рецензию. Из колхозной жизни. Только почему ночью?»
– Чем обязан? – остановился он в нескольких шагах от посетителя, скрестив руки на груди.
– Георгий Владимирович? – обрадованно вскочил на ноги гость и зачастил, часто «окая»: – Вы уж простите, что среди ночи вас поднял, да служба такая…
«Точно, посыльный…»
– Вот, ознакомьтесь, пожалуйста! – выхватил из папки одинокий листок «курьер».
«Что-то маловато для рукописи, – принял листок из мелко подрагивающей руки Сотников, чувствуя, как сердце снова начинает частить совершенно не к месту. – Что тут у нас?..»
Он вчитался в отпечатанные на машинке строки, и ровные литеры внезапно пустились перед его глазами в пляс:
«…Сотникову Варвару Никаноровну…»
* * *
«Я смалодушничал тогда, сынок. Не первый и не последний раз в своей жизни. Слишком уж чудовищным казалось случившееся, слишком уж не укладывалось оно в мозгу. Я мог еще представить, что могут арестовать меня, – было за что, но почему Варю – мою безобидную Варю, тихую и домашнюю, нежную и ласковую? Вместо того чтобы встать на пути появившихся, как чертики из табакерки, НКВДшников, отбить свою жену, оборвать, наконец, все телефоны, я позволил увести ее – бледную и растерянную, твердя как помешанный: „Это ошибка! Это недоразумение! Наступит утро и все разрешится!..“ А потом – напился, безобразно нажрался коньяком, будто в алкогольном омуте можно было утопить свои растерянность, отчаяние и ужас.
Выпущенный мной на свободу монстр впервые ощерил зубы в лицо своему создателю…
Но ничего не разрешилось ни наутро, ни на следующий день, когда я, стряхнув с себя оцепенение, бросился в Москву, полный решимости добиться, убедить, настоять… И уткнулся в глухую стену. Все, кто еще вчера почитал за честь сидеть рядом со мной, кто заискивающе глядел мне в глаза во время банкетов и вечеринок, разом стали неприступны, перестали узнавать, сказывались больными, занятыми… „Первый офицер“ вообще исчез из Москвы, отправившись с инспекционной проверкой куда-то в Туркестан. Дмитрий Иринархович задолго до случившегося отбыл за границу с каким-то высоким поручением. А уж дотянуться до Самого не стоило даже мечтать.
Обвинения были абсурдны: что-то вроде подготовки кулацкого восстания в Подмосковье, но что тогда было не абсурдно? И кто кроме меня был виноват в этом абсурде?
Свиданий с моей ненаглядной мне конечно же, не разрешали, передачи не принимали… В сплошном кошмаре пролетели лето и осень. Немного легче стало, когда из Берлина прикатил Кавелин, занимавший сейчас какой-то высокий пост в Наркомате иностранных дел, и мне удалось с ним встретиться.
– Понимаете, Георгий Владимирович, – Дмитрий Иринархович сильно сдал за прошедшие годы. Да и то сказать – было ему тогда уже за шестьдесят, – хозяин предпочитает держать на коротком поводке всех.
– Даже меня?
– Особенно вас.
Наверное, я сильно изменился в лице, поэтому бывший жандарм поспешил меня успокоить:
– Не особенно беспокойтесь, Георгий Владимирович. Я навел справки и выяснил, что вашу жену отправили не в Воркуту или на Колыму, а в новый лагерь неподалеку от Москвы. Специально созданный для членов семей тех партийных деятелей, на кого Хозяин хочет накинуть узду.
– А что, есть и такие?
– Конечно. Да вы же сами писали об этом. Не помните?
Я действительно запамятовал… Да и вообще, в отличие от „невинных“, так сказать, своих книг, ту, первую, я помнил довольно приблизительно. Словно кто-то надиктовал мне ее текст, я как прилежный ученик записал, а потом – забыл. Ты, Владик, учился в институте, и, наверное, такое тебе знакомо. Конспекты, лекции… И чем дальше уходит она в прошлое, тем меньше остается у меня в памяти из написанного. Порой я силюсь вспомнить подробности той дьявольской книги и вместо образов вижу лишь строчки, написанные моей рукой, но будто размытые туманом. Отдельные слова можно прочесть, но все остальное скрыто пеленой забвения… А порой мне кажется, будто то, что я написал когда-то, меняется само собой без моего участия…
– Не переживайте так, – положил мне на плечо руку Кавелин. – Ей там не так уж плохо: мне удалось шепнуть кое-кому пару словечек. А через полгодика попытаемся вообще вытащить ее оттуда. Заменить лагерь ссылкой, например.
– Ссылкой?
– А что? Ссылка лучше тюрьмы…
Как бы то ни было, а зерно надежды ему удалось во мне посеять. Я воспрянул к жизни, стал бывать на людях. Даже снова принялся писать, завершил, наконец, „Несгибаемого большевика“, встреченного очень тепло. Новый 1936 год встретил довольно весело…
Но все рухнуло ранней весной».
* * *
Георгий вертел в руках официальный бланк и в сотый раз вчитывался в скупые строки, пытаясь вникнуть в их смысл. Но смысл ускользал, хотя вроде бы и был предельно ясен.
«…заключенная Сотникова (Колупаева) В. Н. скончалась 15 марта с. г. от разрыва сердца и похоронена на территории учреждения…»
Умом Сотников понимал, что эта канцелярская отписка на листке плохой сероватой бумаги никак не может быть шуткой или розыгрышем – так не шутят, – но душа отказывалась признать неизбежное.
Вари больше нет…
Дмитрий Иринархович примчался на третий день и не узнал своего подопечного, настолько тот постарел и осунулся. По паспорту писателю-орденоносцу шел тридцатый год, на деле же он выглядел гораздо старше даже своих настоящих тридцати шести. Потрясенный Кавелин дал бы ему никак не меньше пятидесяти, а то и принял бы за своего ровесника.
– Георгий Владимирович! – тряс бывший жандарм индифферентного ко всему на свете писателя, превратившегося в огромную тряпичную куклу и, казалось, таявшего на глазах. – Что случилось, то случилось! Умерших не вернуть. Я тоже в свое время потерял жену и горевал почище вашего, но, как видите, живу.
– Ваша жена тоже умерла в лагере? – поднял голову бледный и спокойный Сотников.
– Нет… – смешался Дмитрий Иринархович. – Она умерла давно. Еще до войны… В девятьсот двенадцатом.
– У нее тоже разорвалось сердце из-за предательства мужа? – продолжал допрос Георгий.
– Нет, у нее были слабые легкие… – опустил голову бывший полковник. – Я все никак не собрался вывезти мою Лизаньку в Европу на воды…
Два мужчины, два вдовца молчали до самых ранних мартовских сумерек…
После отъезда Кавелина Сотников еще долго сидел над похоронным уведомлением, и только когда где-то далеко, глухо и торжественно часы пробили полночь, словно очнулся от дремы.
Он поднялся из-за стола, аккуратно убрал казенную бумажку и, принеся из библиотеки стремянку (книг у Сотниковых было много, и они доверху заполняли полки высоченных дореволюционных еще шкафов), забрался на антресоли. Кашляя и чихая в клубах многолетней пыли – прислуга Галина особенным рвением к чистоте не отличалась, а мягкая и добрая Варя не решалась указать ей, – он долго рылся в кипах старых газет и тряпье, сложенном туда за ненадобностью, пока не добрался до небольшой, но тяжелой коробки из красного дерева, с которой и спустился вниз.
Коробка содержала подарок одного из военных – восторженного почитателя Сотниковского таланта – новенький никелированный браунинг с серебряной дарственной пластинкой, вделанной в «щечку» рукояти из слоновой кости.
«Выдающемуся пролетарскому писателю тов. Г. В. Сотникову от командарма…»
Георгий вспомнил, как тряс руку «соратника по Гражданской» плотный, бритый наголо крепыш, со звездами на петлицах и старым сабельным шрамом, наискось перечеркнувшим щеку, и улыбка, впервые за несколько дней, искривила его губы. Знал бы доблестный командарм, на какой стороне воевал в Гражданскую «пролетарский писатель». И как знать – не его ли, Сотникова, рука держала ту шашку, что едва не снесла лобастую упрямую башку? Много таких вот простых русских лиц мелькало перед ним в круговерти скоротечного сабельного боя, много чужой крови приходилось счищать с клинка и одежды, смывать с рук и лица…
Но подарок бывшего врага оказался как никогда кстати.
Георгий вынул пистолет из красного бархатного углубления и прикинул по руке. Дамская игрушка, баловство. Особенно после нагана, но, как говорится, за неимением гербовой, пишем на простой… Для задуманного вполне сгодится и это изделие бельгийских мастеров. Коробка с фирменными патронами находилась тут же – двадцать пять сверкающих кружочков, напоминающих золотые монетки под картонной крышкой. Двадцать пять, а нужен всего один.
Сотников подцепил ногтями за донышко маленький патрончик, длиной с фалангу мизинца, и вставил в выщелкнутый из рукояти пистолета магазин. Потом подумал и добавил еще три – ровно столько, сколько вмещалось. Зачем он это сделал, писатель вряд ли мог бы сказать, но за годы войны привык к тому, чтобы оружие было снаряжено полностью.
Рукоять пистолета удобно легла в руку, и Георгий задумчиво обошел стол, держа браунинг в опущенной руке. Писать предсмертную записку, становясь в ряд с другими своими «коллегами», успевшими свести счеты с жизнью раньше, не хотелось совершенно, но жанр требовал какого-то жеста. И внезапно писатель понял, что нужно сделать…
Хозяин смотрел со стены кабинета, по своему обыкновению, с хитрецой. Казалось, что еще миг, и пышные усы дрогнут, и из-под них раздастся лукавое: «А я знаю…»
«Что ты знаешь? – с ненавистью глянул в лицо со старательно убранными ретушером оспинами Сотников. – Что ты можешь знать – фантом, марионетка, нежить? Ты же плод моего больного воображения!»
Он больше не мог сдерживаться. Вскинув руку, Георгий четко, как в тире, три раза нажал на спусковой крючок и с радостью увидел, что рука, давно не державшая оружия, его не подвела: на обнажившемся под разлетевшимся вдребезги стеклом картоне зияли три пулевые пробоины – две скрыли тигриные глаза, а третья красовалась точно посреди низкого лба.
– Сгинь, призрак!
Но даже изувеченный, фантом никуда не делся и продолжал пялиться на своего создателя. Только теперь это был мертвый взгляд черепа, равнодушно взирающего на мир пустыми глазницами.
«Он сильнее меня… – подумал мужчина обреченно. – Он победил…»
Будто отдавая честь неизвестно кому, он поднял руку с пистолетом к виску и закрыл глаза. Оставалось лишь нажать на спуск, чтобы та черная сила, что вызвала из небытия чудовищ и призраков, сама вырвалась на свободу.
И лишь в последний миг Георгий передумал. Он вспомнил ротмистра Гаврюнова, разворотившего себе полчерепа из нагана, вспомнил десятки убитых пулей в голову людей, виденных им на поле боя, и рука опустилась сама собой. Не хотелось уходить из жизни в крови и разбрызганных по комнате мозгах…
Рука опустилась так, чтобы кургузый ствол с последним патроном уперся в грудь.
Надо было помолиться, но кто же молится, готовясь совершить смертный грех?
В запертые двери стучали: наверняка прислуга Галина, разбуженная посреди ночи выстрелами. А может, уже и не только она… Нередко в последние недели Георгий чувствовал чье-то настойчивое внимание к собственной персоне.
«Пропадите вы все пропадом…»
Сотников попытался вызвать из глубин памяти лицо жены, но и перед мысленным взором упрямо торчал слепой портрет Хозяина. Отчаявшись, писатель нажал на спуск.
Удар в грудь колоколом отозвался в голове, тьма со всех сторон ринулась на опрокидывающегося навзничь человека, стремительно заволакивая слетевшую с петель дверь и возникших на пороге людей. А потом и сознание померкло, захлебнувшись в неумолимой черной волне…
* * *
«Сознание вернулось ко мне внезапно, совершенно не так, как в первом моем опыте общения с Костлявой. Тогда я, помнится, плавал несколько дней в таком океане полуреальности-полукошмара, что проникни в мои видения модный сейчас Босх – новый его шедевр абсурда затмил бы все предыдущие. Возможно, тогда во всем был виноват осколок, лишь милостиво чиркнувший по моей забубенной голове, хотя мог бы снести ее под корень. Теперь же ранение никакого касательства к тому органчику, что прячется у меня под черепной коробкой, не имело.
Но тогда я ни о каком ранении еще не знал и, признаться, посчитал, будто завершил земные дела и угодил прямиком на небеса, – чересчур уж чисто, светло и бело было вокруг, а врач, поздравивший меня с возвращением в мир живых, как две капли воды походил на Господа. Разумеется, в представлении художников, расписывающих храмы Божьи. Только вместо золотого нимба на голове его была белоснежная шапочка, а породистый нос венчали пенсне в металлической оправе. Помнится, именно сей оптический прибор и заставил меня усомниться в ирреальности происходящего.
– Ну и заставили вы нас поволноваться, батенька! – приветствовал меня „вседержитель“, окруженный целым сонмом „ангелов“ обоего пола. – Я уж, грешным делом, засомневался, не впали ли вы в летаргию…
– Где я? – Вопрос был глуп, поскольку я уже понял, что свести счеты с жизнью у меня не получилось.
– Да уж, разумеется, не на том свете!
Но волновало меня совсем другое: неужели моя выходка с портретом не имела последствий? А если окружающее меня великолепие – тюремный лазарет, то как же выглядит нормальная больница для людей, не совершивших ничего криминального?
– Вы в больнице, Георгий Владимирович, – сообщил мне эскулап. – Точнее, в Центральном нейрохирургическом институте, а моя фамилия – Бурденко. Николай Нилович. Если, конечно, это вам что-нибудь говорит.
От медицины я тогда был далек, и это имя, теперь известное всем и всякому, тогда никаких ассоциаций у меня не вызывало. Хотя уже скоро все переменилось…
– Что со мной?
Врач посерьезнел:
– Увы, обрадовать вас, батенька, ничем не могу. К сожалению, перед такими ранениями, да еще застарелыми, медицина бессильна. Это ведь у вас еще с Гражданской, наверное? Вот то-то… Так что придется вам, дорогой мой, привыкать к ограниченной свободе перемещения. Но главное, что вы живы, а ноги… Живут же люди и вообще без ног!..
Медицинское светило говорило что-то еще, подбадривало меня, убеждало, а у меня в голове звучало лишь: „Застарелое ранение… с Гражданской…“ Выходит, факт моей попытки самоубийства решили скрыть? Ведь не могло же мне померещиться все это: стрельба по портрету Сталина, удар в грудь… И ранее – потеря моей Вареньки. К тому же никаких ранений, кроме того, давнего, в голову, у меня никогда не было.
Все это так меня занимало тогда, что на слова доктора об „ограниченной свободе передвижения“ я в тот момент не обратил внимания. А зря… Что такое – жить без ног, когда все на свете, вплоть до, пардон, посещения сортира, превращается в подчас неразрешимую без посторонней помощи проблему – мне вскоре пришлось узнать на собственной шкуре…
Так что Хозяин получил то, чего желал: его певчий соловей оказался в клетке. Хоть и золотой, но все равно, клетке.
Окончательно добило меня награждение орденом Ленина все за того же „Большевика“. Награждение, обставленное в присущей „Вождю всех народов“ иезуитской манере: чтобы вручить награду и поздравить меня, в больницу прибыл весь сонм „небожителей“, за исключением одного лишь Хозяина. И орден с профилем другого Вождя, привинченный к лацкану моей больничной пижамы, словно прорвал плотину отчуждения вокруг изгоя, воздвигнутую сразу после той памятной ночи. Были многочисленные и многолюдные визиты, цветы, шампанское, посиделки вокруг моего скорбного ложа, и во всех глазах снова светилось обожание: как же, если сам Вождь…
Горец снова обошел меня. И я сдался…»
Увлеченная повествованием, Ирина перевернула страницу и замерла.
Из прихожей донесся странный звук: кто-то как будто осторожно поскребся в дверь…