Дома — Воскресенье, утром
Я лежала возле нее, пока дыхание ее не стало ровным и можно было быть уверенной, что она спит. В полумраке я разглядывала ее лицо, изящный абрис пухлых щек, круглившихся даже под глазами; на щеках, как маленькие черные опахала, лежали ресницы. Если поглядеть внимательно, можно заметить, как иногда подрагивают веки, как у кошки, грезящей во сне о птичке без крыльев. Такая тихая, умиротворенная. Казалось, даже сны ее были спокойными, ясными.
Если б мой отец после смерти мамы разрешил мне спать в его постели, может быть, это помогло бы нам обоим? Думаю, ему это приходило в голову. Но, мучимый ощущением утраты, он, наверное, посчитал, что, очутись я рядом с ним в постели, ему станет еще горше — все равно как сыпать соль на раны. До двадцати с небольшим я свыкалась с мыслью, что он просто не очень меня любит, но потом я стала к нему снисходительнее. Переживая стресс, мы ведем себя так, как удается себя вести. И не наша вина, если это не совсем так, как должно. Лежа сейчас рядом с Лили, я поняла, что он, по-видимому, тогда чувствовал. Само спокойствие девочки, казалось, подхлестывает мое беспокойство. Ее сон порождал у меня бессонницу. Тело изнутри словно лизали языки паники, вспыхивая, опаляя меня, не давая то и дело уснуть, сколько бы я ни куталась в одеяло. Совершенная красота спящего ребенка. У меня, взрослой, от этой красоты к горлу подступало отчаяние.
Подоткнув вокруг нее простыню, я спустилась вниз проверить, хорошо ли повешена трубка. Ухо резанули гудки. Я набрала собственный номер, чтобы узнать, нет ли сообщений. Рене звонил из Стокгольма сказать, что возвращается в понедельник и был бы рад на той неделе встретиться. Не наговорю ли я ответ на его автоответчик? Голос Рене застал меня врасплох. С прошлой ночи я не вспоминала о нем, точно происходящее здесь и было моей настоящей жизнью, оставлявшей его в стороне, неким случайным эпизодом. В голову пришло, что мы с ним можем и не пережить этот кризис, хоть и не имевший к нему никакого отношения. Но даже поволноваться по этому поводу я не могла.
С верхнего этажа донесся звук открываемой двери, на лестнице послышались тяжелые шаги.
— Анна? — раздалось с лестничной площадки, напряженный шепот Пола.
Я вышла в круг света в дальнем углу холла, чтобы он сам увидел меня и понял свою ошибку.
— Нет. Прости, Пол. Это я, Стелла.
— Стелла, — упавшим голосом проговорил Пол.
— Я не хотела тебя будить.
— Ничего. Я подумал... Который час?
— Три или три тридцать. Мне не спалось. Позади него была приоткрыта дверь в комнату Лили. Я видела, что он собирается пойти проверить девочку.
— Ее там нет. Она спит со мной. Проснулась около часа назад.
— Что случилось? Страшный сон приснился?
— Нет. Не думаю. Просто не могла спать. Надо было ее ободрить, немного успокоить, вот и все.
— Надо было меня позвать.
— Вряд ли это помогло бы. Мы поболтали, и я уложила ее в постель Анны.
— О чем же вы болтали? Что она сказала тебе?
— Ей-богу, ничего, — ответила я, понимая, что должна быть с ним откровенна, но не желая делиться разговором, содержавшим столько личной моей боли. — Мы просто болтали.
— Ты говорила с ней о звонке? — По слегка недовольному его лицу было понятно, что он досадует о том, что не он сидел с ней рядом на площадке, в темноте держа ее за руку.
— Немного.
— И что?
— Она продолжает настаивать, что говорила с Анной. И, признаться, я ей верю.
— А-а... ну что ж... Хотелось бы и мне своими ушами это послушать.
Он постоял немного, явно желая продолжить тему, но боясь быть чересчур настойчивым.
Мне хотелось сказать ему, чтобы не волновался, что тут мы с ним заодно и никакой черной кошке не пробежать между нами. Но сказать так значило открыто признать, что временами она между нами пробегала, а раз признавши это, будет трудно об этом забыть и преодолеть отчуждение.
—Ты сможешь об этом поговорить с ней утром, — смиренно предложила я. — Она проснется раньше меня. Знаешь, прости, что я тебя разбудила. Надеюсь, ты сможешь опять уснуть.
— Угу. — Он фыркнул. — Как и ты. Ты автоответчик включила?
Я проверила, горит ли огонек на аппарате в холле.
— Да. Не волнуйся.
Я стояла и смотрела, как он взбирается по лестнице. На этот раз он оставил дверь открытой.
Разговор этот тоже никак не способствовал сну. Самый воздух в доме был словно насыщен беспокойством. Я тихонько поднялась по лестнице в кабинет Анны к шкафчику у стены. Выдвинув верхний ящик и просунув руку в отверстие за ним, я нащупала то, что мне было нужно: маленький, запечатанный сверху пластиковый пакетик. В нем было немного травки и пачечка бумаги. Достаточно для двух экстренных доз.
Даже в отсутствие Анны гостеприимство не изменяло ей. Хотя сама она больше не курила (по крайней мере, с появлением Лили, боясь, что, находясь под кайфом, в случае чего не сможет справиться с ситуацией), по установившейся традиции она держала в доме запас для меня, чтобы я могла чувствовать себя всегда в своей тарелке. Сейчас оставалось надеяться, что это мне поможет. Расчистив на столе свободное место, я приступила к ритуалу: извлекала семена, тщательно перетирала их и, кладя на середину клейкого листочка бумаги, готовила три самокрутки. Готовя наркотик, я думала о Поле, о том, как на лестнице он чуть не поскандалил со мной, но сдержался, и как за эти годы мы все же научились ладить друг с другом, что, учитывая обстоятельства, было совсем не так просто. Сейчас дружбе нашей уже не суждено распасться. Слишком многое в прошлом цементирует ее.
Мы с Анной уже много лет были лучшими подругами, когда в середине 80-х она познакомилась с Полом. Помнится, они даже переспали разок, прежде чем поняли, что постель в их отношениях совершенно лишняя. Примерно год спустя, когда, подобно апостолу Павлу, Пол уже проделал свой путь в Дамаск, первой об этом он поведал Анне, в результате чего, несмотря на явную и совершенную его голубизну, они стали дружить еще крепче. Сейчас было трудно даже вообразить, что некогда они были любовниками, хотя временами отголосок былой интимности проскальзывал и в раздражении их друг другом, и в их взаимной привязанности.
В бурные времена романа и затем разрыва с Крисом Пол проявил себя с лучшей стороны. Думаю, что в некотором отношении он, с его активным свободомыслием, был ей лучшей опорой, нежели я с моим невежеством и беспокойством о ней. Когда родилась Лили, он и тут оказался рядом. У него был дар звонить именно в тот момент, когда Анне приходилось особенно туго, словно он улавливал в ночи сердитые крики ребенка, доносившиеся из Западного Лондона. Он первый понял, как любит Лили машину, как быстро засыпает в ней уже в Хогарте возле второй развязки, пусть даже для того, чтобы вскоре вновь проснуться на прямой и ровной Чизвикской автостраде. Девочка тоже, в свою очередь, привыкла видеть перед собой его круглое приятное лицо, когда он поздним вечером пристегивал ее ремнями в автомобильное креслице или вынимал из машины.
Какое-то время мы образовывали как бы некий треугольник опекунов. Первой засбоила я. Транснациональные юридические фирмы не очень-то склонны предоставлять отпуска по уходу за ребенком даже законным родителям, что уж говорить о самозванках. Поначалу я старалась соблюдать расписание и проводить с Лили субботы-воскресенья, но в конце концов все мы стали уставать от такой дерготни — вернее, я поняла, что неспособна жить на два дома, и перешла на встречи через месяц, а после и через три месяца.
Катая в пальцах самокрутку, я пыталась внушить себе, каким изгоем почувствовала себя, впервые осознав это. Но, по правде говоря, насколько я помню, изгоем я себя вовсе не почувствовала — уж слишком неумелой нянькой я была, вечно беспокоясь о том, правильно ли беру ее на руки, теряясь от ее слез и капризов. Возможно, биологические часы имеют также и свойство отсчитывать время и играют тут не последнюю роль. Во всяком случае, как выяснилось, по мере того, как росла Лили, нам стало несравненно проще друг с другом.
Прорыв мы осуществили с помощью слов. Обеим, и Лили, и мне, присущ ген болтливости, и нам с ней всегда нравилось болтать, пусть даже о пустяках. Хотя первое слово Лили «мама» и было обращено к Анне (говорить «Пол» вместо «папа» оказалось труднее, и, для того чтобы усовершенствовать произношение этого слова, Лили пришлось изрядно потрудиться), первая ее фраза — «чашка чаю, чашка чаю!» — относилась ко мне, когда я в один из своих ежеквартальных посещений пошла поставить чайник. И с тех пор чем больше мы говорили друг с другом, тем большую симпатию чувствовали.
Что же касается Пола, то и он по мере взросления Лили по-своему достиг с ней выдающихся успехов, за что я привыкла его уважать. Однако не поручусь, что, окажись мы с ним вдвоем на необитаемом острове, либо мне, либо ему не захотелось бы броситься оттуда вплавь. Нет, антипатии, понятно, мы с ним друг к другу не питали, но и душевной близости между нами также нет. Что же удивляться, что, испытывая теперь стресс, мы оба находились в напряжении. Но с этим можно было бороться и преодолеть это, в чем я была совершенно уверена. Мы это преодолеем. Обязательно.
Внезапно передо мной, как видение, предстала картина: мы трое — Анна, Пол и я — через много лет сидим рядом на церковной скамье, с гордостью глядя на Лили, стоящую возле алтаря, взрослую, нарядную, в потрясающем свадебном платье и рядом с каким-нибудь хорошим парнем. Отец и матери невесты. Удивительный семейный клан.
Картина переменилась. На ней по-прежнему присутствовали Пол и я, но служба на этот раз была другая. На возвышении стоял украшенный цветами гроб, а возле него виднелась неприметная дверка печи. А третьей фигурой на скамье была Лили — она сидела между нами, крепко держа нас за руки. И когда фотокамера брала этот кадр крупным планом, становилось отчетливо видно, как оба мы тянем девочку в разные стороны.
Нет, представлять такое невыносимо.
Празднуя труса, я закурила косячок.
Потрескивание горящей травки и шуршание ее о бумагу были мирными, знакомыми звуками, нарушавшими безмолвие ночи. Вдыхание дыма ослабило напряжение, включив, как павловский условный рефлекс, ассоциативную связь — память об освобождении — так с наслаждением скидываешь с ног тесные туфли.
Мне нравится наркотическое опьянение. И для меня всегда было загадкой, почему некоторые так боятся его. Когда в подростковом возрасте я впервые открыла для себя его преимущества, я все еще сражалась, пытаясь примириться с утратой мамы. Наркотик стал мне не просто лекарством. Он вновь научил меня смеяться. Он преображал мир вокруг, обнажая его нелепость, и жизнь переставала быть трудной и унылой. И самое удивительное, сознание мое, раскрепощаясь, как бы углублялось, обогащалось. Раскрепощаясь, сознание нащупывало некий путь, по которому ко мне приходила она. Не знаю, каким образом и как это происходило, но я обнаруживала, что думаю о ней. И то, что раньше было лишь черной дырой, провалом в памяти, начинало заполняться, обретая плоть и черты личности. Я поймала себя на том, что разглядываю ее фотографии, воображая ее мимику, ее голос, как она отнеслась бы к группе «Бэй-Сити роллерс» или к Уотергейтскому скандалу, как оценила бы макси-юбки или результаты Вьетнамской войны. Я предлагала ей эти темы, сравнивая ее ответы со своими, а потом, поднаторев в этом, стала задавать вопросы и отцу, подвергая и его тем же испытаниям. Разумеется, источника, из которого все пошло, я ему не открыла. Это было бы чересчур жестоко: ведь он так радовался, вновь слыша мой голос — не меньше, чем беспокоился в период, когда я хранила молчание.
Должна признаться, что ситуация была рискованной. Без сомнения, все могло окончиться плохо, превратившись в манию и психоз — девочка, накачавшись наркотиком, беседует с умершей, воскрешая ее в воображении. Но я так это не воспринимала. Спустя какое-то время образ матери как бы поблек (наверное, заслоненный собственной моей жизнью, другими занятиями и другими людьми, с которыми я стала общаться и проводить время.), но и потом я словно лучше узнала ее, пусть образ этот и был соткан из наркотического тумана. После этого наркотик всегда присутствовал везде, где я чувствовала себя дома, где за мной ухаживали или же где я сама ухаживала за собой.
Даже самый запас травки уже навевает мысль об одиночестве, о прошлом и настоящем, о вечерах в пятницу в моей амстердамской квартире, когда летом сидишь на полу возле открытого окна после телефонного разговора с Анной, а по иностранному радио, на волнах Би-би-си-3, тихой сапой, как проявление ненавязчивой культурной экспансии, в комнату вползают звуки какого-нибудь концерта или оперы. Я включаю стереозвук, и музыка заполняет мой мозг, равно как и комнату. Меня ничуть не смущает, что я совершенно не разбираюсь в классической музыке. Мне нравится воображать даль прошлого, из которого она несется к нам — неведомая страна, история которой мне не известна. Одно из преимуществ старости, дающее возможность предвкушать ее даже не без удовольствия, это большое количество свободного времени, когда можно будет научиться ориентироваться в мире музыки.
Возможно, ничего удивительного и нет в том, что в воображаемой этой картине я всегда предстаю одна — постаревший одинокий тинейджер, которому никто и не нужен — ни любовники, ни даже лучшие подруги.
Ну а Лили? Что станет с моей жизнью, если теперь в нее придется включить Лили? Если Анна и впрямь не вернется и нам — мне и Полу — надо будет растить ребенка?
«Она странно говорила... Когда она сказала „до свидания“, голос у нее был такой... печальный, словно она не хочет класть трубку».
Слова, которые она сказала мне на лестнице, донеслись до меня вновь, жалобные, как собачий вой.
Бывает, конечно, что наркотик вызывает и угнетенное состояние, когда удовольствие вдруг оборачивается паранойей, а умиротворение сменяется нервными судорогами.
Я загасила окурок и тихонько начала пробираться обратно в спальню, чтобы посмотреть, как там девочка. Где-то там, в итальянской ночи, ее мама попала в беду, а я ничем, ничем на свете не могла ей помочь.