Глава седьмая
Вот то, чего Зуана никогда не видела и, скорее всего, не увидит:
— океана;
— могучих жил в земных недрах, где зреют драгоценные металлы;
— животного, называемого ламией;
— новорожденного младенца;
— внутренностей умершего…
Хотя к последнему она была ближе многих.
Ее отец был далеко не первым, кто осуществил вскрытие мертвого человеческого тела публично. В то время когда он, облаченный в огромный фартук мясника, еще только входил в лекционный зал Университета Феррары, анатомическое вскрытие уже было неотъемлемой частью медицинского образования в Падуе и Болонье. (Сам великий Везалий много лет работал в Падуе, где заложил основы своего великого труда о строении человеческого тела: это факт, с которым Зуана знакома так давно, что даже и не помнит, когда услышала его впервые.) Но благодаря таким ученым, как Манкарди и Бразалола, Феррара не плелась позади, и к тому времени, когда Зуана стала отличать вену от мышцы, публичные вскрытия происходили в стенах университета каждый второй год: аудиторию составляли сто с лишним студентов-медиков в толстых плащах и шляпах да кучка горожан с крепкими нервами, достаточно любопытных и небрезгливых, чтобы заглянуть в собственное нутро.
Событие это происходило либо в одном из лекционных залов университета, где на скорую руку расставляли сиденья так, чтобы как можно больше людей могли видеть лежащий на столе труп, либо, позднее, когда желающих стало слишком много, в соседней церкви, отведенной специально для этой цели. И там и там было жутко холодно, а резкий запах предохраняющего от разложения спирта пронизывал воздух. Расчленение поневоле приходилось проводить лишь зимой, когда через распахнутые настежь окна и двери внутрь попадало достаточно холодного воздуха, чтобы труп оставался свежим два или три дня, необходимых для завершения процесса (хотя это же означаю, что при работе с живыми свиньями и собаками об их боли и страхе узнавали полгорода).
Временами, когда холод пронизывает до костей — как сейчас, — или изготовление того или иного снадобья требует применения той же сохраняющей жидкости, или ради какого-нибудь праздника в монастыре режут свиней, так что галереи звенят от их пронзительного визга, Зуана моментально переносится в прошлое: она видит себя молодой женщиной, которая, сама не своя от волнения, вглядывается в стол, слушает низкий голос отца, разносящийся по залу, когда тот делает первый разрез вдоль ключицы и затем ведет скальпель вниз, по боку, чтобы создать клапан из кожи, подняв который можно будет увидеть грудную кость, легкие, а затем и сердце.
Увы, это лишь мечта, которой не суждено было сбыться. Да, ощущения были вполне реальны: запахи (отец был пропитан ими, возвращаясь домой в такие ночи), холод, истерия запертых в загон, ждущих своей участи животных, которые всегда как будто знали, что им предстоит, и чувство все растущего возбуждения, которое заполняло улицы, по мере того как удлинялась очередь из студентов, и спадало, когда они расходились после окончания зрелища. Но все остальное происходило за закрытыми для нее дверями. И не от недостатка усердия с ее стороны. К четырнадцати годам она знала довольно, чтобы по виду опознать любой орган, который мог обнажить нож. А к шестнадцати подросла и окрепла настолько, что под прикрытием толстого плаща и шляпы вполне могла бы затеряться в толпе. Но отец был непреклонен. Хотя он никогда не гнал ее из кабинета, где они вместе отмеривали и смешивали снадобья, и позволял помогать ему в саду, где они собирали травы и корешки — даже мандрагору, которая, вытащенная из земли, выглядит точь-в-точь как миниатюрное человеческое тело… Хотя вместе они рассмотрели сотни гравюр с изображениями человеческих внутренностей, но когда дело доходило до того, чтобы воочию увидеть, как снимают настоящую кожу и обнажают скрытые под ней чудеса, дабы познать божественное творение во всей его славе, то даже столь незаурядному человеку, как он, это казалось не женским занятием.
Однажды она почти осмелилась бросить ему вызов. Припрятала плащ и шляпу, позабытые кем-то из посетителей, и приготовилась выскользнуть из дома вслед за отцом. Но он каким-то чутьем угадал ее волнение и не покидал дом до той самой минуты, на которую было назначено начало, так что, когда она смогла наконец выйти, лекционный зал был переполнен и очередь растянулась до половины улицы. Позднее, когда он умер и все засуетились вокруг нее, не зная, куда ее девать, она спрашивала себя, не думал ли он уже тогда о том, что молодая женщина, чей ум он с такой любовью наполнял собственными знаниями, может со временем стать не только неоценимой помощницей для него, но и обузой для себя.
А может, он считал, что будет жить вечно. Она-то определенно так думала.
И поскольку ее медицинский опыт был в свое время сурово ограничен, теперь, когда ей бывает нужно проникнуть внутрь человеческого тела, приходится полагаться на книги: мышцы, сухожилия, внутренности, кости и кровь — все в виде рисунка из тонких черных линий на белой странице. Будь у нее тома великого Везалиуса — о, если бы ей удалось сохранить их! — то, перелистывая каждый раз их страницы, она обучалась бы всему заново, ибо не было в человеческом теле такого уголка, куда бы не заглянул его нож и его любопытство. Но когда после смерти отца налетели падальщики, с ними из его кабинета исчезли несколько главных сокровищ, которые она не успела или не сообразила припрятать, и Везалиус был самым ценным среди них. Что до живых тел, то, хотя ей доводилось ощупывать опухоли и заглядывать под или всматриваться сквозь сорочки монастырских женщин, когда боль пересиливала в них скромность, в понимании мужского тела ей отказано навеки.
За одним исключением, конечно.
Ибо она, как и все сестры, каждый день пребывает в присутствии самого совершенного из мужских тел: Бога, ставшего плотью.
Благодаря этому — церковные иерархи, вне всякого сомнения, были бы в шоке, услышь они такое, — монастырь стал для Зуаны своего рода медицинской школой. Ведь Его тело здесь повсюду: в алтаре и нефе главной церкви, открытой для монахинь даже тогда, когда в нее нет доступа горожанам; в их собственной часовне за алтарем, где они молятся восемь раз в сутки; на стенах коридоров, по которым они ходят, в трапезной, где они едят, и даже в кельях, где они ночуют. Всюду. И везде показаны разные периоды Его жизни и смерти: от розового пухлого младенца, тянущего ручонки с материнских колен, до прекрасного серьезного молодого человека, под чьей подпоясанной одеждой угадываются широкие плечи и узкие бедра, и наконец жестокое, постепенное уничтожение этого самого совершенного тела в нору расцвета его мужества.
Однако именно уничтожение впечатляет сильнее всего.
За долгие годы Зуана узнала сломленное, нагое тело Христа лучше, чем свое собственное, ибо здесь оно не просто повсюду, но еще и любовно, правдиво, анатомически верно изображено. Это она поняла еще в самые первые дни своего заточения: скульпторы, создавшие два самых значительных распятия Санта-Катерины — большое деревянное, висящее над алтарем в церкви, и каменную статую на стене главной галереи, — так же хорошо знали человеческое тело, как любой анатом, что вполне естественно, ведь в наши дни всякий художник или скульптор, в чьих жилах течет настоящая кровь, считает своим долгом проникнуть в склеп или хотя бы попасть на те самые лекции по анатомии, в которых было отказано ей, с целью усовершенствовать свое искусство.
В их руках мертвая материя стала плотью. Сама поверхность камня или дерева обрела нежность; глядя на них, видишь — ощущаешь, — как уязвима кожа перед жалом копья или ударом хлыста. Как шины пронзают и впиваются в тонкий слой плоти на лбу. Как гнутся спина и плечи под бременем огромного креста. Чувствуешь силу ударов, которые вгоняют гвозди в руки, мозжа хрящи и кость, слышишь, как скрипят натянутые веревки сухожилий, принимая на себя вес тела целиком, видишь, как одно-единственное не забинтованное вовремя отверстие может кровоточить до тех пор, пока вместе с кровью не уйдет из него и жизнь.
На распятии в часовне рана в боку Христа подсохла, так что края пореза напоминают приоткрытый алый рот, из которого течет струйка крови. А у фигуры в галерее рана глубокая, свежая, ярко-красная кровь хлещет рекой, омывая бок, ноги и камень, на котором установлен крест. Даже в самые густые зимние туманы огненно-красное пятно отчетливо выделяется на белой коже, и многие сестры, проходя мимо, против воли поднимают глаза к кресту, убеждаются, что рана на месте, и продолжают путь.
Разумеется, не все видят и чувствуют одинаково: это откровение пришло к ней довольно рано. Для одних — обычно это те, кто поступает в монастырь в юности или живет в нем дольше других, — привычка к подобным изображениям делает их обыденными, даже заурядными, смерть Христа становится чем-то вроде мебели, на которую бросают мимолетный взгляд, опаздывая на службу или спеша по своим обычным делам. Для других она причина, иные даже сказали бы — повод к украшению: такова изысканная красота серебряного распятия сестры Камиллы или показная роскошь усыпанного камнями креста аббатисы.
Однако находятся и такие — сестра Персеверанца самая активная из них, — для кого страдания Христа, напротив, всегда новы и столь заразительны, что заставляют их стремиться разделить его боль. Или такие, кого Его смирение и одиночество на кресте трогают так сильно, что их постоянно разбирает жалость. До ссылки в лазарет сестра Клеменция дни и ночи проводила с тряпочкой в руках возле распятия в галерее, пытаясь смыть кровь с Его бока. Сострадание к Христу снедало ее всегда (куда больше, надо заметить, чем сострадание к другим сестрам), однако в последнее время она лила слезы не переставая, и аббатиса решила, что ее место среди больных. Зуана сомневалась; печаль, казалось, вполне устраивала саму монахиню, а там, где слишком много тронутых старух собираются вместе, возникает особый ветер безумия. Верно, что сейчас Клеменция плачет реже, однако вырванная из привычного окружения, она совсем потеряла разум, как будто он улетучился вместе с ее тоской, уступив место хворям и даже редким блужданиям по ночам.
Но лучше уж она, чем те, кто щеголяет Его болью, точно фамильным гербом. Особенно сестра Елена, которая только и делает, что рассказывает всем, кто пожелает слушать, о своих немощах. «О, прошлой ночью я не сомкнула глаз, так у меня страшно кололо в боку». Или придет в часовню и будет хромать и охать, пока кто-нибудь наконец не спросит, что с ней. «О, Господу было угодно, чтобы у меня загноилась рана на бедре. Я так благодарна, хотя это ничто в сравнении с Его страданиями», — и похромает восвояси, довольная, что Он отметил ее как избранную, — хотя те, у кого глаза поострее, замечают, как быстро она перестает хромать, когда думает, что ее никто не видит.
Зуана, напротив, никогда ничего подобного не испытывала.
Ее вина — ибо именно так она ее понимает — кроется совсем в другом: в потребности излечить Его. Истинная дочь своего отца, она, едва став достаточно взрослой для понимания страстей Христовых, интуитивно захотела лечить Его, а не молиться Ему. В первые недели в монастыре, когда будущее казалось ей мрачным, как могила, она удерживала себя на краю отчаяния тем, что в бесконечные часы, проведенные в часовне, изучала огромное, висящее на стене тело и подробно обдумывала, как бы она, случись такая нужда, взялась за его лечение: какие припарки и травы приложила бы, чтобы остановить поток крови, какими мазями смазала бы порезы и рубцы от хлыста, какие бальзамы втирала бы в кожу вокруг рваных ран, чтобы избежать заражения. И даже — самый еретический из всех помыслов, — какой настой она дала бы Ему, чтобы притупить боль.
Испытывал ли ее отец когда-нибудь что-то подобное? Иногда она спрашивает себя, как бы ему понравился тот мир, который окружает ее теперь. Ведь он не был так уж далек от него. Как университетского врача со связями при дворе его время от времени приглашали лечить монахинь благородного происхождения, при условии, что их состояние было достаточно велико и аббатиса давала разрешение. Может быть, если бы он брал ее с собой, потом ей было бы легче. А так она знакомилась с их жизнью лишь по записям в его книгах лечения. Да и запомнилась ей лишь одна история: однажды отец вернулся из монастыря на окраине города, где лечил монахиню, которая пыталась наложить на себя руки: сначала она билась головой о стену, пока не потекла кровь, а потом, когда ее заточили в келье, ухитрилась достать где-то кухонный нож и двенадцать раз ударила им себя, прежде чем орудие сумели у нее отнять. Когда он пришел, она лежала, связанная, на постели и бредила, а ее жизнь по капле вытекала из нее через те самые двенадцать порезов на пол. Она потеряла столько крови, что он уже ничем не мог ей помочь, только дать что-нибудь от шока и боли. Но аббатиса отказалась, считая, что внутри монахини сидит дьявол и, если ее успокоить, тот снова начнет свои атаки. «Когда я задавал им вопросы, они отвечали, что никто не замечал в ней никаких перемен до того самого утра», — сказал он тогда и покачал головой, хотя от жалости или от недоверия, Зуана так и не поняла.
Иногда она вспоминает ту историю: неужели возможно, чтобы столь сильный взрыв возник из ниоткуда? По собственному опыту она знает, что находящаяся под чутким управлением община столь же восприимчива к страданиям сестер, как и к переизбытку радости в них, поскольку и то и другое способно нарушить хрупкое равновесие спокойной жизни. И даже если то была работа дьявола (хотя ей уже доводилось сталкиваться с проявлениями озорства, а в отдельных случаях и злобы в этой республике женщин, знакомство с дьяволом ей только предстоит), почему ни аббатиса, ни сестра-наставница не заметили никаких признаков этого раньше? И она еще раз благодарит Господа за то, что, когда пришло время решать, где ей предстоит провести остаток своей жизни, именно Санта-Катерина приняла ее к себе, невзирая на ее жиденький голосок и сундук с приданым, в котором снадобий и книг по медицине было не меньше, чем молитвенников.