ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава сорок третья
Зуана едва успевает добраться до своей кельи, как ударяет колокол к заутрене.
Они с Серафиной занимают в часовне каждая свое место, не обменявшись ни взглядом, ни знаком. Но, даже не поднимая глаз от пола, Зуана чувствует, как на нее смотрит аббатиса. Смотрит на них обеих. Знает ли она уже о ее визите к послушнице? Ну, если и не знает, так скоро узнает, ибо ночная сестра предана ей и вовсе не глупа и не глуха, как хотелось бы думать некоторым.
Вернувшись в келью, Зуана некоторое время стоит в темноте на коленях, потом ложится на свой тюфяк. Молитвами от всего не поможешь. Теперь ей нужно совсем другое вмешательство.
— Дорогой отец, наша община больна, — шепчет она. — У нее злокачественная опухоль. Нам нужно освободить одну молодую женщину, но так, чтобы монастырь уцелел, а не рухнул с ее уходом. Какое тут можно применить средство?
В последовавшем за этим молчании — она уже не ждет, что он ответит, а там, где раньше было его присутствие, стоит тишина — у нее постепенно начинает складываться план. Сложная природа болезни требует сочетания разных средств: множество «простых» ингредиентов предстоит соединить друг с другом не только в нужной пропорции, но и в нужное время. Несмотря на усталость, она чувствует, как внутри ее нарастает энергия, почти возбуждение. Закрыв наконец глаза, Зуана погружается в глубокий и спокойный сон.
Утром она принимается за первый ингредиент. Он прост и в то же время сложен: надо сделать так, чтобы молодой человек из дома аптекаря у западных ворот остался в городе. Даже если бы девушке достало сил и ума написать ему сейчас, ни один монастырский цензор не принял бы письма от послушницы без одобрения аббатисы. А вот Зуана, как монахиня хора, проведшая в монастыре много лет, может писать, кому захочет и когда захочет, при условии, что ее корреспонденция не будет содержать в себе ничего неподобающего. Поэтому утром в час личной молитвы она берет лист бумаги и пишет письмо, заранее составленное в уме.
Дорогая сестра по делу исцеления больных!
Пишу Вам в продолжение нашего разговора о благосостоянии Вашего пациента, получившего серьезные ранения в лицо и шею. Изучив свои записи, я полагаю, что если лютик и тысячелистник помогут тканям срастись, то смесь меда с паутиной и яичным белком уменьшат шрамы. Однако важнее всего, чтобы пациент не покидал сейчас Вашего дома и оставался под Вашим присмотром. В особенности ему следует воздерживаться от дальних путешествий, так как до окончания лечения напряжение мышц торса может привести к новому открытию ран. Что касается сильных болей в грудной клетке, в непосредственной близости от сердца, то я надеюсь в скором времени отыскать от них средство и при первой возможности направить его к Вам.
Пребываю Ваша во славе Господа и чистоте общины Санта-Катерины.
Сестру Матильду она находит в маленькой комнатке за привратницкой.
Должность монастырского цензора непроста и требует от исполняющей ее монахини не только опыта и знания жизни (допущенные иметь дело с миром за воротами не должны быть моложе сорока лет), но и отличного зрения, а эти качества не всегда совмещаются в одной персоне. Не принадлежа к семейству мадонны Чиары непосредственно, Матильда до последнего времени служила ей верой и правдой; однако недавнее собрание показало, что ее лояльность имеет пределы.
К счастью, ее отношения с Зуаной держатся на здоровой основе. В молодости Матильда страдала от хронического зуда и жжения при мочеиспускании. Она не сразу нашла в себе силы сознаться в столь интимном недомогании (и не она одна — немало сестер сходят от этого с ума в разгар жаркого и влажного феррарского лета), но данная Зуаной доза вакциниевого сока принесла ей облегчение, и с тех пор она испытывает симпатию к сестре-травнице.
— Нечасто вы обращаетесь к внешнему миру, сестра Зуана.
— Да. Но у меня недавно была посетительница.
— О да, я знаю. Дочка кого-то из учеников вашего отца, так?
Зуана улыбается. Разве могла такая оказия пройти незамеченной?
— Теперь она жена аптекаря и приходила спросить совета насчет лечения мужа. Дело срочное, так что я должна послать ей ответ как можно скорее.
Заранее подготовленная к тому, что ей предстоит пропустить, сестра открывает письмо и начинает его читать, держа на вытянутой руке. Зуана уже заметила, как в часовне она щурит глаза, следя за текстом службы по требнику.
— Паутина с медом, значит? — Сестра Матильда, явно довольная тем, что справилась с мелким шрифтом, складывает письмо и ставит на нем свою печать. — Когда я была девочкой, моя нонна говорила, что шелковинка паука — нитка жизни. Она заставляла прислугу собирать паутину в подвале. У меня от нее всегда мурашки бежали.
— Значит, она была целительницей, ваша бабушка?
— Этого я не знаю. По мне, она была сущей ведьмой, — отвечает сестра Матильда. — Хотя сейчас я думаю, что она была права в своей строгости. Жить надо по строгим правилам, вы согласны?
— О, разумеется, — улыбается Зуана, вынимая из складок платья маленький пузырек и ставя его рядом с монахиней на стол. — Вы бескорыстно жертвуете своим зрением для общины. Несколько капель гамамелиса помогут сохранить его остроту на благо всем нам.
Сестра недолго колеблется — правила есть правила, в конце концов, — потом сжимает флакон в руке.
— Вы очень добры. Раз вы говорите, что письмо срочное, я пригляжу за тем, чтобы оно ушло сегодня в полдень.
Хотя первый день проходит хорошо, ночь, как и все последующие, оказывается не столь гладкой. После вечерней молитвы, когда вся община погружается в сон, Зуана снова направляется в келью девушки, неся еду, утаенную с собственной тарелки, и кое-какие припасы, которые удалось выторговать на кухне. Придется сидеть с ней, пока она не съест все до крошки. Еда. Такое естественное дело, если не превращать его в испытание. Однако долговременный отказ от пищи затрагивает не только тело, но и дух.
— Не могу больше. Я наелась.
— Ты почти ничего не съела.
— Да что ты говоришь? — огрызается она. — У меня пузо, как у фаршированного гуся.
— Тебе так кажется потому, что твой желудок уменьшился. Надо все доесть.
— Потом.
— Нет, сейчас.
— А-а-ахх!
Зуане трудно, но девушке еще труднее. Каждую ночь перед ней выкладывают целую гору остывшей еды — жирная, осклизлая, она походит на блевотину дьявола. Стоит ей взять ложку в руки, как ее горло сводит судорогой, желудок содрогается и все тело восстает при виде пищи. Каждый кусок отвратителен на вкус, словно сырое мясо или отрава. Она с трудом сдерживается, чтобы не выплюнуть все.
— Ешь, Изабетта.
— Не ешь, Серафина.
Бывают ночи, когда ей кажется, что она сходит с ума, когда голос Юмилианы звучит у нее в ушах, как ее собственный, и заглушает слова Зуаны; бывает даже, что мысль о Джакопо не может заставить ее разомкнуть губы. Если бы не Зуана, она бросила бы все, едва начав. Но, сойдясь в этой схватке, как два борца, они вместе качаются от надежды к отчаянию. Слезы перемежаются взрывами протеста, яростным рычанием или категорическими отказами. Поразительно, как долго длится ее сопротивление: оно, словно обороняющаяся змея, шипит и плюется и не хочет, не хочет сдаваться на полпути к раю — или к аду.
И все же со временем скрывающееся за голодом истощение делает ее послушной, точнее, вызывает безмолвную покорность, сильно разбавленную водой.
«Дражайшая Изабетта, я тебя не предавал и никогда не предам по своей воле».
Читая ей отрывки из письма, Зуана уговаривает ее открыть рот.
«Дражайшая Изабетта…»
Когда в последний раз кто-нибудь называл ее так? Изабетта. Собственное имя стало для нее чужим. Кто та молодая женщина, которая откликалась на него когда-то? Кто тот мужчина, который ее любил?
«Каждую ночь, прежде чем заснуть, я слышу твой голос, его красота похищает у тишины ее сладость, и это первое, что я вспоминаю при пробуждении. Больше я ничего не прошу».
Она слушает внимательно, точно ребенок любимую некогда сказку. И иногда она почти вспоминает, почти возвращается памятью в те дни; лицо, прикосновение, звук голоса. Только где и когда все это меж ними было?
«Я никогда не полюблю другую и не женюсь. Такой обет я дал Богу, если Ему будет угодно сохранить мне жизнь, и с радостью его сдержу… Молись за меня, моя дорогая Изабетта».
Но будет ли она когда-нибудь Изабеттой снова? Время спустя она устает задавать себе эти вопросы. Чтобы представить будущее, она должна отказаться от утешения ничего не чувствовать в настоящем. Похоже, не только исхудало ее тело, но и сжался весь мир вокруг нее.
Потом, когда пытка едой заканчивается, ей дают, и она принимает — теперь уже без протестов — стакан коньяка для ускорения пищеварения. Однако он почти не облегчает трения, которое начинается внутри ее тела Несколько дней спустя ее кишки заявляют собственный протест, и она чувствует дурноту и боли, от которых ей временами хочется согнуться пополам, так что она едва сдерживается. Если раньше она сворачивалась калачиком от холода, то теперь лежит, чтобы успокоить свой ноющий живот.
Между тем не только физическое кормление представляет собой трудность, но и обман, который отныне должен сопровождать этот процесс. За стенами своей кельи, как бы плохо или тяжело ей ни было, Серафина должна быть умной. И ловкой. Каждый раз в трапезной все должны видеть, как она ест, и в то же время делать это нужно так, чтобы Юмилиана понимала: ни один кусок не попадает ей в рот, все исчезает в складках платья, не нарушая продолжительного поста. А Юмилиана, как всегда, орлиным взором следит за каждым движением своей любимицы.
Как только пища возвращает ей силы, начинается запор, ее живот наполняется камнями, которые растут и твердеют день ото дня. Впечатление такое, словно все ее тело раздувается от ядов. Она вспоминает епископа, который пачкал кровью белье и изливал дурное настроение всюду, где бы ни появлялся. «Неужели и со мной будет то же самое? — думает она. — Неужели голод превратит мое тело в развалину»? Она разглядывает себя. Кожа под ее сорочкой посерела, вены просвечивают сквозь нее, точно узловатые стволы. Отвратительно. Она отвратительна. Разве может мужчина ее полюбить?
Зуана твердит ей, что со временем тело вернется к нормальному приему пищи, что все пройдет, ей станет легче. А если нет? Что, если она будет раздуваться до тех пор, пока не лопнет или не взорвется? Теперь Зуана добавляет в коньяк сенну: эта великая целительница жизни чистит печень, помогает сердцу и селезенке, а в таких дозах способна расшевелить кишки даже у лошади. Но только не у изголодавшейся послушницы, похоже.
На шестое утро во время службы у нее все давит и болит так, что она едва не падает в обморок. Евгения, которая, как обычно, в часовне находится рядом с ней, поддерживает ее до тех пор, пока ей не становится лучше. Она выпрямляется, вся мокрая от пота, и видит лица монахинь и послушниц, которые глазеют на нее с противоположной стороны хоров. Похоже, они разочарованы тем, что ей удалось удержаться на ногах. Совершенно ясно, что вся община следит за каждым ее шагом. Оно и понятно, нелегко наблюдать, как человек изнуряет себя постом в поисках пути к Богу.
Зато сестра Юмилиана нисколько не расстроена. Напротив, она в восторге. Ей, которая логику голодания знает как свои пять пальцев, понятно, что временами боль трудно отличить от начала трансценденции. Да и вообще, еще не время. В часовне пусто, фигура Христа еще в руках рабочих. Если — нет, когда — эта юная душа будет призвана, Он будет со своего места наблюдать за ней.
Ведь у Юмилианы тоже есть свой план; собственная мечта о благополучии, которая греет и питает ее в темноте. В свое время через ее руки прошло немало послушниц, и некоторые из них, к примеру Персеверанца, Обедиенца, Стефана и даже Карита, превратились в смиренных и преданных Христовых невест. Таких, какой всегда мечтала быть она. Любовь к Христу сжигает ее уже много лет; она работала, молилась, постилась, посвятила обители Санта-Катерина всю жизнь; и все же, все же… чего-то все-таки не хватает.
Судьба Юмилианы определилась, когда она, впечатлительная юная монахиня девятнадцати лет, стояла в одной монастырской часовне с живой святой, маленькой, согбенной, смиренной и таинственной настолько, что словами не описать, на чьих ладонях однажды во время заутрени открылись стигматы самого Христа. Остаток службы эта крохотная женщина с огромной душой пела в окружении изумленного хора, и слезы текли по ее лицу, а потом, хромая, ушла в свою келью, оставив на полу цепочку кровавых следов.
В детстве Юмилиана слышала рассказы о таких чудесах — да и кто не слышал? — и они с самого начала производили на нее глубочайшее впечатление. Она всегда мечтала стать такой же чистой… Молилась, чтобы и ей было ниспослано такое смирение. «Живые святые» — так их называли. В годы перед началом еретического безумия их было много: Лючия из Нарни, Анжела из Фолиньо, Камилла из Броди. Ее мать все рассказывала ей о них, заботливо вскармливая ее на историях их жизни, как птица вскармливает жирными червями своего едва оперившегося птенца.
Но и без материнской набожности она стремилась бы в монастырь. В детстве ее постоянно приходилось удерживать от излишней суровости к себе. Хотя ее семья была не из самых могущественных в городе, их доброго имени хватило, чтобы обеспечить ей место в Санта-Катерине. Поступив туда в возрасте двенадцати лет, она уже имела мозоли на коленях и находила большинство своих товарок-послушниц тщеславными и ветреными. И еще она верила в то, что надо только не щадить себя, и со временем…
Только ничего из этого не вышло. Несмотря на все ее моления и страсти (в юности ведь все максималисты), экстаз бежал ее, и она начала бояться, что ее так и не сочтут достойной. В ту ночь, когда она стояла и смотрела на кровь, стекавшую с ладоней сестры Магдалены, она поняла правду: ей никогда не испытать такого благословения.
Когда любишь кого-то так сильно, то непереносимо больно видеть, как он предпочитает тебе другую. Но Христос посылает разные испытания разным душам, и Юмилиана безропотно несла свой крест: она шила, переписывала, работала в саду, помогала на кухне со всем доступным ей смирением, пока наконец не нашла способ занять должность, где ее страсть и вера помогут направлять юные души. Никто не сомневался в том, что она была честной и справедливой наставницей, многие воспитанницы полюбили ее в конце концов так же сильно, как когда-то ненавидели. Но все это время она пристально вглядывалась в каждую из них и ждала, когда представится случай. И он настал, как раз тогда, когда ложные истины были повсюду и сама Церковь склонялась к большей строгости и меньшей свободе.
По правде говоря, она не всегда была уверена в Серафине (сейчас-то все по-другому, так ведь?). Вначале она видела в ней лишь злую, испорченную бунтарку, полную тщеславия и плотских желаний. Но потом все изменилось. Сначала была первая встреча с сестрой Магдаленой, после которой девушка обрела голос, чистый, как дыхание ангела, и жаль, что он не поднимался прямо к Господу, а должен был соблазнять тех, кто стоял за решеткой. Потом ее вдруг охватила показная набожность, однако Господь сразу увидел ее лживость и ввергнул ее в ту ужасную ночь со спазмами и рвотой, которая сокрушила ее тело и едва не убила ее. Без Магдалены она наверняка умерла бы. В тот миг Юмилиане все стало ясно. Иные монахини и послушницы, зачастую достойные сверх всякой меры, в страданиях и одиночестве испускали дух. А ради этой девушки сама живая святая Санта-Катерины вышла из своей кельи и пробудила в ней жажду покаяния и поста. И наконец, как будто могли еще оставаться сомнения, Магдалена умерла в тот самый миг, когда Христос наполовину соскользнул с распятия, под которым принимала причастие Серафина.
Да, была в этой молодой женщине какая-то сила, словно вложенная в нее вопреки ей самой. Она почувствовала ее сквозь отчаяние девушки, вскормила ее, наблюдала, как оживает дух, по мере того как слабеет тело. Она, сестра Юмилиана, молилась, чтобы ей была послана такая сила в ее стремлении очистить монастырь. И вот она была дарована ей.
Вечером она, как обычно, приходит в час между ужином и последней молитвой помолиться с Серафиной. Жадная до малейших нюансов тех ощущений, которые переживает ее юная протеже, она расспрашивает ее о том, что произошло с ней утром в часовне, когда она едва не упала в обморок. Было ли ей больно? Что она чувствовала? Или слышала? Не было ли у нее шума или гудения в ушах, не слышала ли она отзвука чьего-то голоса, не затмевался ли ее взор?
Серафина рассказывает ей все, что та хочет слышать.
И не все ее слова неправда. В долгие, голодные ночи до прихода Зуаны бывали моменты, когда она могла поклясться, что видела что-то: странные, полуразмытые фигуры вырастали вдруг из теней, краем глаза она замечала внезапные дуновения или вспышки света. Когда она подолгу смотрела в темноту, та становилась цветной, оранжевые и желтые пятна пронизывали ее, как золотые жилы — черный камень. Однажды, на ничейной земле между сном и явью, она вдруг увидела выплывшее из темноты лицо — Его лицо в обрамлении бороды и черных кудрей, с глазами, мокрыми от слез сострадания. «О Господи, — подумала она тогда, — пусть эти слезы будут обо мне». Напротив, ее сны были совершенно пустыми, хотя, просыпаясь, она иногда слышала в своей келье музыку, голоса, вибрирующие ноты такой чистоты и высоты, что они не могли быть человеческими, от них у нее кружилась голова, и она чувствовала себя бестелесной, готовой взлететь с кровати и стать одной из них.
Когда она, запинаясь, пересказывает это Юмилиане, старая монахиня все забывает от радости.
Но больше с ней ничего такого не происходит. Нагруженная пищей, она твердо стоит на земле, и плотность ее тела прекращает дрожание воздуха вокруг. Сказать по правде, иногда ее охватывают кратковременные сожаления о вновь вернувшейся обыкновенности, и тогда она задумывается о том, что потеряла. Но она запрещает себе такие мысли. Скоро она уйдет из монастыря, оставит позади все его видения и ужасы и сделает все, чтобы освободиться…
— Помоги мне. Я так жажду Его. Пожалуйста, помоги. — Она знает свои слова наизусть.
— Молись, Серафина. Молитва и отречение от плоти. Другого пути нет. Когда пустота наполнит тебя, это случится. Он придет. Боль, посланная тебе сегодня, — верный знак. Заутреня — самое лучшее время. Именно тогда Он так близок. Все, что тебе нужно сделать, — это позвать. Ты готова. Монастырь готов. Для Него.
В каком-то смысле Юмилиана права. С тех пор как еда оживила не только ее кишки, но и мозги, Серафина чувствует перемену погоды вокруг. Многие монахини тоже постятся, причем так, что, собираясь в часовне, они слышат протестующее урчание животов друг друга. В утренние рабочие часы хор борется с «Плачем Иеремии»: архитектура этой музыки куда строже той, к которой они привыкли, и, как бы сестра Бенедикта ни подгоняла ее под их голоса, изменить или обогатить ее она не может.
Иерусалим прискорбно согрешил…
Слова раздаются по всему монастырю.
Рыдала она ночью, и слезы на ее щеках.
Есть и те, кому в этих словах чудится камень в огород Санта-Катерины.
Все, почитавшие ее, теперь презирают,
Ибо видели ее стыд.
Мало кто теперь вечерами наведывается в келью сестры Аполлонии; все заняты тем, что стоят на коленях в своих собственных. На монастырь опустилось затишье, тяжелое, липкое, словно перед грозой. Очередное собрание проходит без неожиданностей. Атмосфера по-прежнему напряжена, но ни у кого нет сил для новой драмы. Им объявляют, что большое распятие починено и в ближайшую неделю вернется в монастырь. Но даже эту новость община принимает спокойно. Юмилиана, куда более искусный политик, чем она сама о себе думает, молчит. Однако душа ее тверда, как перетянутая струна, а по вечерам она продолжает переливать свою страсть в душу послушницы. Она ждет. Как и все они.