Книга: Святые сердца
Назад: Глава двадцать четвертая
Дальше: Глава двадцать шестая

Глава двадцать пятая

Встав на ноги, Зуана менее чем за неделю пресекает дальнейшее распространение болезни. У больных лихорадка постепенно угасает естественным путем (в городе вспышка заболевания уже идет на убыль), а главная прислужница, у которой жар держится дольше, три дня спустя выходит из своей кельи с порозовевшими губами и новыми силами; счастливый исход, поскольку ее визиты в складское помещение становятся еще более частыми.
Репетиции пьесы входят в заключительную стадию. Персеверанца в своей келье в совершенстве выучивает слова, соседки слышат, как она повторяет их даже в болезненном забытьи. В трапезную теперь можно попасть только во время приема пищи, в остальные часы там орудуют плотники, сооружающие сцену и декорации. На три дня звуки пилы и молотка становятся непременным аккомпанементом труда и молитвы в общине, а присутствие мужчин, хотя и незримое, добавляет пикантности ее жизни, послушниц и пансионерок теперь никуда не отпускают одних. Есть одна история, так часто повторяемая, что она наверняка должна быть апокрифом, о том, как одна особенно прекрасная будущая обитательница монастыря в Прато провела внутрь своего любовника, переодетого рабочим, который чинил скамьи в церкви, а под конец своего пребывания вынес ее наружу в огромном мешке с инструментами. От одной мысли об этом монашки помоложе от возбуждения падают в обморок — но ведь сейчас карнавал, в конце концов, а когда тело находится в заключении, уму особенно хочется поиграть.
Снаружи город тоже приходит в движение. Семейные визиты в парлаторио свидетельствуют о новой волне приезжих: люди стекаются из Мантуи, Падуи, Болоньи, Венеции; некоторые прибывают даже из самого Рима. У Феррары репутация зажиточного города, где умеют петь и веселиться. Говорят, что, проходя мимо дворца, можно слышать, как трубят слоны, привезенные специально ради свадебного пира семейства д’Эсте и оставленные на карнавал. Герцогский сад преобразился в одну огромную декорацию, освещенную тысячами свечей, с гротами, храмами и даже огромной пирамидой, и все ради замысловатой игры, в которой рыцари будут завоевывать руку своих дам, сражаясь с драконами и разгадывая загадки, но поскольку победить должен, конечно же, герцог, ходят слухи, будто загадки подбирали специально, дабы они соответствовали его не слишком широким познаниям.
Тем временем на улицах вокруг монастыря разыгрываются сцены невоздержанности и дебоширства. По всему городу молодые люди примеряют карнавальные маски, и разве можно, спрятав лицо, усидеть дома? Нарушение мира и покоя горожан в дни карнавала давно уже стало признанной частью праздника. Нарушать покой монахинь — дело куда более серьезное, преступление как против Бога, так и против самих женщин, но и тут во имя хорошего настроения допускаются кое-какие вольности. И вот уже через стену летит из пращи послание, которое ночная сестра подберет после первой молитвы: свернутые в ком бумажные листы, исписанные мадригалами и плохими стихами. Мадонна Чиара вздыхает, пробегая листки глазами, и скармливает их огню. Как они предсказуемы: сплошь неувядающая, точно вечнозеленый лавр, безответная любовь к дамам, чья добродетель столь строга, что от нее стынет солнце, да парочка непристойных стишков, предлагающих земное блаженство тем, у кого хватит ума его вообразить.
Всякая аббатиса, не зря занимающая свое место, не раз видела подобное. Большинство мужчин тянет к запретному, и, по правде говоря, не одним еретикам нравятся истории про распутных монахинь, которые, словно дурные исповедники, грешат и каются в один и тот же миг. «В этом году, — думает она, — урожай скромнее предыдущего». Да, в ее время городские поэты были и остроумнее, и плодовитее. Или она, как сестра Юмилиана, просто тоскует по былому?
Когда большая ежегодная процессия ряженых выходит на улицы города, все жители высыпают поглядеть на нее. Дорога за большими воротами монастыря превращается в людскую реку. Весь день в разное время послушницы и наиболее смелые монахини стайками бегают к редким высоким окнам, чтобы, вытянув шею, хоть одним глазком взглянуть на проплывающие мимо плоты с ряжеными. Со своего наблюдательного поста они видят великанов, карликов, русалок, богинь, ангелов, пап и чертей. Когда процессия прибывает к монастырю, ряженые уже так накричатся и намашутся руками, приветствуя благородных дам на балконах, что у них едва двигаются шеи. Тем не менее монастыри всегда представляют желанную цель для ряженых, в особенности для изготовителей ключей; в этом году у них свой плот, и они стараются изо всех сил, расхаживая по нему взад и вперед, потрясая огромными фальшивыми ключами и выкрикивая вирши о том, как полезны их изделия, тем более для женщин в заточении, и предлагают всем желающим спуститься и подобрать ключи себе по вкусу.
Кухня наконец получила свою кошениль, и первая партия марципановых фруктов уже готова. По монастырской традиции, хозяйка кухни выбирает одну монахиню и одну послушницу, чтобы те сняли пробу с ее изделий. Поэтому однажды после ужина сестру Бенедикту и Серафину зовут во двор второй галереи, где Федерика вручает хозяйке хора большую зеленую грушу: «За то, что ваша музыка делает нас ближе к Богу», а Серафина получает кривоватую, но удивительно яркую клубничину: «А твое пение доставляет нам куда больше радости, чем твой вой. Кроме того, ты последней из послушниц вступила в монастырь, а значит, еще не забыла вкуса блюд, оставленных в миру, и можешь оценить, хорошо ли получилось».
Хотя рецепт марципана, скорее всего, везде один — и в монастыре, и за его стенами, — реакция Серафины, которая явно впечатлена интенсивностью вкуса, удовлетворяет даже Федерику.
— На-ка. Оботри себе рот, — говорит она, подавая ей полотенце. — Не надо тебе попадать в беду сейчас, когда ты так хорошо себя ведешь.
Серафина действительно ведет себя лучше некуда. Несмотря на свое смирение, с каждым новым днем послушница сияет все ярче. Даже когда она молчит, то вся будто светится, словно божественная любовь переполняет ее сердце, а ее голос в церкви, особенно в самые темные ночные часы, очаровывает всех. Когда она не поет, то молится. Она даже рассталась со своей прислужницей и взяла на себя обязанности по уборке кельи: она сама моет полы, заправляет постель, меняет белье. Некоторые шепчутся за ее спиной, что она потому так старается, что думает, будто ей позволят остаться в парлаторио после концерта, когда начнутся визиты (правила ясно гласят, что она еще не в том положении, когда ей можно будет развлекать гостей и развлекаться самой). Но если она и стремится к этому, то молча. В последние дни она вообще почти ничего не говорит.

 

О поведении Серафины наверняка больше судачили бы, если бы не драма, которая разыгрывается в монастыре в оставшиеся до концерта и представления дни.
После спешного обмена письмами и внеурочных визитов в парлаторио сестра Аполлонии, дама Камилла Бендидио, прибывает поздно ночью в сопровождении служанки, которая несет небольшую сумку с вещами, и тут же занимает гостевой домик сбоку от главных ворот. По монастырю немедленно распространяется слух о том, что с ее браком не все ладно и что она попросила спрятать ее от мужа, пока родственники торгуются с ним, надеясь на мирное разрешение скандала. Аполлония получает особое распоряжение присматривать за сестрой, и в ту же ночь аббатиса посылает Зуану осмотреть ее. Та обнаруживает на лбу женщины, пониже линии волос, глубокий порез, как будто в нее чем-то бросили, и, пока Зуана промывает и перебинтовывает рану, женщина сидит неподвижно и не издает ни звука. Когда она спрашивает, нет ли у нее других жалоб, та сбрасывает шаль, снимает корсаж, показывает множество огромных, набухших синяков на груди и плечах и, пока Зуана осторожно втирает в поврежденную кожу мазь, беззвучно плачет.
Зуана помнит, что она была красавицей, но теперь отощала и выглядит старше своих лет. Юные монахини, засыпающие в слезах оттого, что им не хватает мужских ласк, могли бы тут призадуматься, ведь это не первый раз, когда она прибегает за помощью к монастырю. Ее муж, старший сын блистательного семейства Бендидио, один из любимых придворных герцога, не отличается, как говорят, кротким нравом. Однако его многострадальной жене сочувствовали бы больше, если бы за семь лет брака она сумела произвести на свет хотя бы одного отпрыска. У него же, не в пример ей, с этим проблем нет, ведь он уже нарожал с полдюжины незаконных ребятишек. Если так пойдет и дальше, то ей придется признать их брак недействительным, и тогда он возьмет себе другую, более крепкую и плодовитую жену, а она вернется в Санта-Катерину насовсем, ибо кто еще возьмет такую отверженную. Возможно, так для нее будет лучше. Глядя на здоровую молодую Аполлонию, на ее по моде — и вопреки всяким правилам — накрашенное лицо, Зуана поневоле думает, что Бендидио выбрал не ту сестру. Но теперь уже поздно. Для обеих.
На следующий день отец женщины в присутствии аббатисы встречается с представителями зятя в гостиной домика у монастырских ворот, чтобы обсудить будущее дочери, в то время как парлаторио переполнен посетителями — последними перед началом карнавального концерта.
Зуана, в отличие от прочих, сидит в своей келье одна, обложившись книгами. Работы у нее предостаточно, но она никак не может сосредоточиться. Во многом из-за времени года. Хотя для большинства обитательниц Санта-Катерины карнавал — изысканное удовольствие, для Зуаны он скорее нарушение привычного распорядка, чем праздник. Она долго и мучительно входила в монастырскую жизнь, находя величайшее утешение именно в повседневной рутине, поэтому столь грубое нарушение монастырского распорядка выводит ее из равновесия. Возможно, все было бы иначе, останься у нее хоть какие-то связи с внешним миром, будь у нее родственники, которых можно было бы приглашать и развлекать; мать и тетки, кузины или сестры со все разрастающимися выводками младенцев, которых можно было бы нянчить и ласкать. Но все, что у нее есть, — это ее снадобья и травы, которые, хотя и помогают сохранять здоровье монастырю, за его стенами не имеют особого значения.
К этому она уже привыкла и даже научилась понимать. Однако в последнее время с ней происходит еще что-то. Уже несколько недель, по правде сказать еще до болезни, она стала замечать за собой какое-то беспокойство, объяснить которое не в силах. Возможно, болезнь его обострила, хотя, не считая кроваво-красной мочи, выходившей из нее два дня после приема лекарства, — она испугалась, прежде чем сообразить, что это просто выходят остатки лекарства, а не вытекают ее внутренности, — ее ничто не беспокоило.
Нет, похоже, что дело все-таки не в теле, а в голове.
Без всякой видимой причины ей вдруг становится грустно — да, именно грустно. Впервые в жизни она чувствует себя одинокой наедине с собой. Конечно, она молится, причем каждый день, но ее мысли разбегаются, и слова молитв не в силах подняться так высоко, чтобы Он их услышал.
Как целитель, она не однажды замечала такое в других; монастыри полны сестер, которые попеременно впадают то в апатию, то в слезливость, то в безумие. Зимой тоска. Летом сумасшествие. Сначала они приходят и уходят согласно месячным циклам, потом, когда те прекращаются, остаются навсегда. Названий для этого выдумано столько же, сколько существует самих настроений. Монахини построже — сестра-наставница и сестра Феличита (которую защищает само имя) — видят в нем своего рода бунт против Бога и рекомендуют строгие меры работы и молитвы для его искоренения. Однако с годами Зуана нашла и испытала другие средства. Книги ее отца полны ими: настои, пилюли, курения; вино с огуречником, зверобой, окуривания из ладана и гиперикума, с мандрагорой и маковой настойкой от бессонницы, часто сопровождающей подобные расстройства. Но есть и другие средства, не требующие лекарств, ни простых ни сложных: доброта и сочувствие, небольшое послабление в правилах одиночества. В самых тяжелых случаях следует прибегать ко всем методам сразу. Молитву и работу чередовать с уходом и сном. Бог, человек и природа в своем единстве, как и предполагалось изначально.
Конечно, Зуана сама еще не в такой нужде. Ничего подобного. Скорее, просто устала. Себя она лечит чувством долга. В парлаторио потребуется больше ароматических таблеток, чтобы положить на жаровню во время концерта, и она берется за их изготовление. Когда обычные молитвы не помогают, она прибегает к выдержкам из псалмов.
Могуч глас Господа,
Я буду молиться Тебе, Господь мой, всем моим сердцем.
И впредь восхвалять все деяния Твои.

Эти самые слова она снова и снова бормочет про себя, кутаясь в них, как в одеяло, не оставляя ни одной щелочки для сквозняков посторонних мыслей.
Ибо Господь благ, милосердие Его вечно,
Истина Его пребудет во все века.

Вскоре простота слов и их повторение приносят ей некоторое успокоение. Как прошлой ночью…
Откуда-то из-за стен доносится приглушенный рев. Наверное, на закате зажигают на городской площади перед собором праздничный костер. Однажды отец водил ее посмотреть на это, когда она была еще совсем маленькой. Людей было столько, что шагу нельзя было ступить, и отцу пришлось все время носить ее на плечах. Она помнит, как от дыма у нее щипало в горле и слезились глаза. По крайней мере, ей кажется, что так было. В последнее время она стала замечать, что все хуже помнит то, в чем раньше была уверена, как будто ее жизнь до монастыря ускользает из ее памяти. К примеру, лицо отца: его широкий лоб, тени под глазами, то, как все время оттопыривалась его нижняя губа, точно вес бороды тянул ее книзу. Все это, казалось ей раньше, запечатлелось в ее памяти навеки. Однако, вглядываясь в лицо Христа на монастырских распятиях, она иногда ловит себя на том, что замечает те же черты и в Нем; как будто все знакомое в одном лице перелилось в другое.
И все же иные воспоминания не только не стерлись, но стали еще рельефнее. Словно каменные фигуры феррарского собора. Их было, наверное, всего двенадцать, по одной на каждый месяц года, но, закрыв глаза, только одну из них она видит ясно, как наяву. Маленький голый ребенок стоит на четвереньках под козой и сосет ее вымя. Она видит его губы, почти похотливо обхватившие набухший сосок, пухлость его каменных щек, округлость животика, в который стекает молоко. Сила этого воспоминания поражает ее, ведь она никогда не испытывала особой нежности к детям; она не из тех монахинь, которые вечно страдают о детях, которых не могли иметь, приносят в своих сундуках с приданым кукольных Иисусов или воображают, как берут младенца из рук Марии и прикладывают его к собственной груди. И все же именно это, совсем не святое дитя, столь очевидно жаждущее насыщения, осталось в ее памяти.
Она отодвигает книги и закрывает глаза. Такие мысли вряд ли приличествует поощрять сестре-травнице, которой необходимо записать историю последней болезни монастыря. Если она не может работать, то должна молиться. Почему же ее мысли с такой легкостью разбегаются от нее в последние дни?
Могуч глас Господа…
Она закрывает глаза.
Полон величия глас Господа…
Когда раздается стук в дверь, она уже так глубоко погрузилась в слова молитвы, что не сразу слышит.
Я буду молиться тебе, Господь мой, всем моим сердцем…
Стук повторяется, на этот раз громче.
Она оборачивается и тут же думает о том, что, может быть, это послушница. С тех пор как Зуана заболела и поправилась, они с девушкой не сказали друг другу и слова, а когда их пути все же пересекаются — по дороге в часовню или в галереях монастыря, — та держит глаза долу, словно боится повстречать взгляд Зуаны. За годы она не однажды наблюдала, как молодые женщины, придя в монастырь гневными, непокорными, даже истеричными, со временем смягчались, но столь мгновенную и странную перемену она видит в первый раз. Впечатление такое, будто вся ярость, которая извергалась из нее, подобно лаве из жерла вулкана, просто сменила русло и теперь направляется к Богу. Казалось бы, надо радоваться, но каждый раз, задумавшись об этом — чего она старается не делать, — Зуана испытывает неловкость, которая, в свою очередь, усиливает беспокойство, и без того с легкостью овладевающее ею в последние дни.
Дверь отворяется. Если это послушница, то придется поругать ее за нарушение молитвы, хотя Зуана все равно будет рада видеть ее. С этой мыслью она видит мадонну Чиару, стоящую на пороге.
— Добрый вечер, сестра.
— Я нужна? — Зуана уже на ногах. — Кто-нибудь заболел?
— Нет-нет… Как раз наоборот. Вся община превосходно себя чувствует. Как ты сама можешь слышать.
— Как наша гостья?
— Встреча семей окончена, есть признаки прогресса. Договорились, что до конца карнавала она пробудет у нас. Разрыв между супругами может привести к некоторому… потеплению.
Незачем добавлять, что в этот раз, когда Бендидио упьется пьяным в герцогских погребах, ему не на ком будет выместить свой гнев.
— Я могу заглянуть к ней снова, если это необходимо.
— Нет. Сейчас с ней сестра Юмилиана, а сестре Аполлонии я дала разрешение прийти к ней позже, — говорит аббатиса. — Похоже, в детстве они были не особенно близки, но несчастья одной пробудили в них родственные чувства. Настоящее чудо. Так Господь дает утешение в горести.
— Ибо милосердие Его вечно, и истина Его пребудет во все века…
— Воистину так, — произносит аббатиса слегка удивленно. Она бросает взгляд на разложенные по столу книги. — Я пришла предложить тебе немного отдохнуть от работы, сестра Зуана. Все монахини сейчас развлекаются со своими родственниками, и будет только справедливо, если той же привилегией воспользуешься и ты.
— О нет, я… Я же… — начинает Зуана.
Слова «довольна» и «счастлива» вместе вертятся у нее на языке, и в результате с уст не срывается ни одно ни другое. Аббатиса, для которой эта борьба не прошла незамеченной, улыбается.
— Как там написала сестра Сколастика в прологе к своей пьесе? «Как тело нуждается в пище для того, чтобы жить, так и дух нуждается в покое и отдохновении», — смеется она. — Ты не слыхала ее речь? О, она очаровательна и вызовет немало благочестивых рукоплесканий, я уверена. Думаю, даже сестре Юмилиане нелегко будет опровергнуть содержащийся в ней совет. — Мадонна Чиара делает паузу, а затем добавляет: — Итак, если у тебя найдется плащ, который предохранит от ветра, то, может быть, ты не откажешься взглянуть со мной на нечто такое, что наверняка тебя порадует…
— Благодарю вас, мадонна, — отвечает Зуана, ибо ей понятно, что это не только предложение, но и приказ. — С удовольствием взгляну.
Снаружи воздух свеж, а небо ясно. Последняя неделя карнавала нередко кладет конец зимним туманам, хотя пост наверняка принесет с собой еще немало холодных дней. Следом за аббатисой Зуана идет по галерее и входит в церковь. Внутри, слева от хоров, дверь на колокольню. Аббатиса вынимает ключ и вставляет его в замок.
— Сейчас как раз зажигают праздничный костер. С верхней площадки башни наш прекрасный город виден особенно хорошо. Господь даровал нам удивительно ясную ночь, подходящую для этой церемонии.
Прекрасно сознавая выпавшую на ее долю честь, Зуана склоняет голову и начинает подниматься наверх. На полпути она оказывается на деревянной платформе, где висят веревки больших церковных колоколов, за которые тянет звонарь. Дальше этого места без особого разрешения не имеет права подниматься ни одна монахиня. Если сестра, отвечающая за колокола, когда-либо ослушивается наказа, то она никому об этом не говорит. Хотя, учитывая потерю слуха и надорванную спину — непременных спутников этой работы, — какого-то вознаграждения она все же заслуживает.
Аббатиса шагает впереди. Подол ее платья сметает со ступенек пыль, которая разлетается вокруг. Лестница сужается, стены и потолок покрывает паутина. Зуана вдруг представляет себе, как погружает руку в угол и снимает весь этот урожай: мертвенная липкая паутина, смешанная с медом, считается чудодейственным снадобьем от телесных ран. «Я буду молиться Тебе, Господь, всем моим сердцем, и впредь восхвалять все деяния Твои». Однако даже лучшие аптекари находят некоторые снадобья трудными для исполнения. Может быть, как-нибудь в другой раз.
Они достигают вершины и входят в открытую колокольную камеру. Их появление вспугивает целую стаю устроившихся на ночлег голубей, которые взлетают, поднимая настоящую бурю своими свистящими и хлопающими крыльями. Аббатиса размахивает руками, прогоняя их, и обе женщины визжат от смеха, пока птицы кружат и шумят вокруг них, прежде чем сняться и улететь.
— Удивительно, как они выдерживают грохот колоколов! — перекрикивает аббатиса поднятый голубями шквал. — Надо расставить здесь силки. На кухне мясо лишним не будет, особенно зимой, хотя я не могу представить, чтобы сестра Федерика полезла за ними сюда.
Когда птицы улетают, башня остается в распоряжении женщин. Два огромных колокола неподвижно висят над их головами, высунув могучие тяжелые языки. Окружающая площадку стена им по пояс: достаточно высоко, чтобы не упасть, и достаточно низко, чтобы видеть весь город.
Аббатиса права. От вида захватывает дух. У Зуаны внезапно начинает кружиться голова, не столько от высоты, сколько от восторга перед открывшейся перспективой. В сгущающихся сумерках она видит весь старый город, лежащий к северу и западу от колокольни: мешанину черепичных крыш цвета жженой охры и мощенных булыжником улиц, протянувшихся до самого собора и его площади, две части замка с зубчатыми башнями и рвом, — а за ними новую Феррару с ее квадратами широких современных улиц и дворцами — детище второго герцога Эрколя в роли великого правителя-гуманиста и градостроителя. А вокруг всего этого массивные стены из кирпича, отмечающие границу города.
— Прекрасно, да? — улыбается аббатиса.
Зуана кивает — на миг она лишается способности говорить. Аббатиса, понимая, отводит взгляд, давая ей время успокоиться.
Кирпичи и булыжник. Так когда-то описывал их родной город отец. Есть другие города, говорил он, где много камня и мрамора, где большие купола и башни, где каждая поверхность оштукатурена и покрыта краской, и они тоже по-своему удивительны; но чтобы по достоинству оценить силу простого кирпича, столь незаметного и столь могучего, насыщенного всеми красками земли, надо приехать в Феррару летним вечером, когда закатные лучи освещают и словно пронизывают саму ткань города.
— Видишь огни?
Их пока только два: один огромный столб дыма поднимается с главной площади, другой, поменьше, встает над замковым двором. Жар не дает приблизиться к огню, люди, мелкие, точно муравьи, суетятся и бегают повсюду. Зуана прослеживает взглядом одну из крупных улиц, уводящих от соборной площади в старый город, пытаясь определить место, где она когда-то жила. Ей удается добраться до длинного узкого пространства — недостаточно большого для площади — перед старым зданием университета, но потом она безнадежно запутывается в извилистых переулках, которые отходят от него во все стороны.
— Ищешь отцовский дом?
— Да.
— Найди какую-нибудь метку и от нее иди; или вспомни какой-нибудь маршрут.
Однако единственный путь, который она поклялась помнить всю жизнь, — дорога от дома до ворот монастыря — начисто стерся из памяти.
Она качает головой.
— Улицы вокруг такие запутанные. Все на одно лицо. А ты? Ты видишь свой дом?
Аббатиса указывает рукой на север.
— В новом городе все проще. Он в нескольких кварталах к западу от палаццо Диаманте. Там еще сад в середине — видишь… Я играла там с братом, когда была маленькой. По крайней мере, так он говорит. Сама я не помню.
— Ты многое помнишь?
Зуана не глядит на Чиару, задавая этот вопрос. Просто две женщины стоят бок о бок, положив руки на перила, и глядят на город, словно монастырь больше не монастырь, а высокий богатый дом с балконом, на котором две благородные дамы решили подышать вечерней прохладой и посплетничать о том о сем.
— С годами все меньше. Но кое-что очень крепко. Помню себя в карете, которая едет по мосту, колеса стучат по дереву, а впереди горят факелы, — подъемный мост над замковым рвом, наверное. И кто-то говорит, что, если бы настил не выдержал, мы бы все утонули.
— Страшно было?
— Нет… Скорее, весело, — улыбается аббатиса. — А еще комната — помню комнату, в которую меня привели, с круглым потолком и балконом, а на потолке было нарисовано небо, с которого люди и херувимы смотрели вниз, свешиваясь с нарисованных перил так, что казалось, вот-вот упадут. Прямо как настоящие. Один человек был чернокожий, а на перилах возле него сидела обезьяна и держала ожерелье, будто сейчас уронит. Помню, я встала под ней и протянула руки, до того я была уверена, что ожерелье упадет. — Она смеется. — Едва став монахиней, я мечтала, что, когда буду аббатисой, приглашу того самого художника и закажу ему работу для нашей часовни. Только представь! Епископ и наши покровители смотрят вверх и видят Господа и всех его апостолов, которые свешиваются над ними с балкона, как будто вот-вот свалятся им на голову.
Зуана тут же думает, что немало нашлось бы в монастыре добрых сестер, желающих их поймать.
Закат быстро догорает, разбросав по небу жирные, яркие мазки пурпурного и розового. Но херувимов с обезьянами нет; лишь пронзительный хор стрижей проносится, словно туча стрел, в вечернем небе. Время спустя Зуана поворачивается спиной к городу, и ей открывается другой вид, мира, который им не надо додумывать, поскольку он всегда у них перед глазами.
С такой высоты Санта-Катерина похожа скорее на дворец, чем на тюрьму. Взгляд Зуаны скользит вниз, вдоль головокружительного корабля церкви во внутренние дворы, оживленные золотистым светом, оттуда — к боковым постройкам, мимо клочков земли, занятых грядками с овощами и травами, к обширному саду и большому пруду в форме лука и дальше, к фруктовым садам, спускающимся к реке, похожей на широкую серебристую ленту ртути, по которой лениво ползут баржи и лодки. И все это в окружении длинной кирпичной стены, столь невысокой сверху, что кажется, будто переступить через нее и выйти в окружающий мир не составит никакого труда.
«О, но ведь здесь тоже есть красота», — думает Зуана. Богатство земли, тепло кирпича, прохлада камня. Красота, простор и для тех, кто способен перестать желать иного, покой, отдых от безумия внешнего мира. Если бы кто-нибудь отворил сейчас дверь, какой смысл был бы в том, чтобы выйти на волю? Куда бы она пошла? Кем стала? В доме, где выросла молодая женщина по имени Фаустина, живет теперь другая семья, а окружающий его город превратился в водоворот людей, которые ничего о ней не знают, да и не хотят знать. Тот бесконечно малый уголок пространства, который она когда-то могла назвать своим, давно исчез, а чтобы научиться ценить покой, надо смириться с меньшим количеством счастья.
Нет, что бы ни тревожило ее сейчас, оно пройдет, как облако, закрывающее солнце, как временная слепота, приходящая с утренним туманом. Какие сплетни ни просачивались бы в монастырь, ни в одной из них не говорилось о женщине благородного происхождения, которая держала бы собственную аптеку или имела постоянных пациентов. «Я точно олива в саду Господа. Я полагаюсь на милосердие Господа во веки веков». Облако уйдет, туман поднимется. Впервые за много дней ей становится спокойнее.
Возвращаясь через сад к зданиям монастыря, ее взгляд выхватывает нечто, похожее на прерывистую линию, нет, скорее на арку, наугад выложенную светлыми камнями на траве, среди голых деревьев, от края стены у реки к тропинке, ведущей мимо пристроек к галереям. С такой высоты она напоминает неровные белые стежки на подоле огромной юбки или рассыпавшееся по земле длинное ожерелье из лепестков роз.
Далеко под ними, на улице, у ворот монастыря, сталкиваются, поднимаясь, молодые мужские голоса: смех, крики, что-то похожее на шутливые насмешки. Лепестки роз. Зуана снова поворачивается лицом к городу. Она представляет, как стоит здесь, вытянув вперед широко раскинутые руки со сжатыми горстями, как разжимает кулаки, и из них на толпу внизу каскадами сыплются лепестки роз.
— Можно мне спросить, мадонна аббатиса?
— Конечно, если хочешь, — отвечает та, почти удивленная возвратом бывшей подруги к официальному тону.
— Та история, которую сестра Аполлония рассказывает про башню, правда?
— Какая история?
— О том, как в каком-то году во время карнавала несколько послушниц принесли сюда лепестки роз из склада и бросали их вниз, на уличных гуляк.
— И что было потом?
— Кажется, молодые люди посходили с ума Они кричали, бросали вверх розы, даже пытались вскарабкаться на башню.
— Ха! Я всегда считала, что сестре Аполлонии надо бы пьесы писать, вместе со Сколастикой, — говорит она мягко.
Мадонна Чиара нагибается и поднимает что-то с пола. Выпрямившись, она раскрывает сжатую ладонь, и на ней оказывается горстка птичьих перьев. Она наклоняется вперед и выпускает их в воздух.
— Разумеется, нечто подобное могло бы свести молодежь с ума. — Перья кокетливо танцуют в воздухе, прежде чем начать опускаться вниз. — Но, как ты сама видишь… — Тут она наклоняется и так сильно свешивается через перила, что Зуане вспоминается история с картиной внутри купола, и она пугается. — Высота перил и угол башни по отношению к земле таковы, что улицу прямо под собой отсюда не увидишь. Также и снизу нельзя заглянуть прямо наверх. — И она выпрямляется снова. — Так что, хотя перья могли показаться кому-нибудь благословением с неба, но ангелов, пославших их, снизу было не увидать. — Она вытирает ладони о платье. — Тем не менее, когда власти узнали о том, что произошло, был скандал, после которого на дверь башни навесили новые замки и ввели правило, запрещавшее послушницам и монахиням хора входить в нее без особого распоряжения аббатисы. Сказать не могу, сколько лет понадобилось мне, чтобы попасть на эту башню снова, — вздыхает она.
С минуту они стоят молча, вместе наблюдая, как праздничные костры выбрасывают широкие ленты дыма в освещенное небо.
Зуана обнаруживает, что улыбается. Конечно, она была одной из них. Ей следовало догадаться. Господь наказывает, но Он же и дарует прощение. Мир полон святых, начинавших свой путь грешниками. Или если они всегда были добры, то их добро часто разбивалось о правила, навязанные им другими. И она вспоминает послушницу с ее раскаленным гневом, Бенедикту с ее музыкой, Аполлонию с набеленным лицом и неистощимым запасом историй. Даже святых: Магдалену с ее запрещенными видениями; Юмилиану, которая, если бы могла, сломала бы все правила, навыдумывав новые. Без бунтарей не было бы ни историй, ни спутников, с которыми можно было бы поделиться взглядами.
Теперь небо перед ними вспыхивает огнем. Ей вспоминается кошениль. Краска как лекарство от лихорадки тоже может считаться нарушением правил. Хотя во власти есть своя мудрость, место для вопросов все-таки должно оставаться. Но и подбирать вопросы к ответам, которые получаешь, тоже надо уметь. «Ты слушаешь, Фаустина? Тебе еще многому предстоит научиться, а я не всегда буду с тобой». В последний раз она слышала его голос до болезни. Так к каким же ответам ей надо подобрать вопросы? Краска усмирила лихорадку, так. Она же окрасила ее мочу. Но что, если при этом она слегка затронула и дух? Подобное случалось и раньше: хорошее средство приводило к неожиданным, дурным результатам. Те, кто принимает ртуть от оспы, страдают от лекарства не меньше, чем от самой болезни, — это известно всем. Надо спросить у главной прислужницы, как она чувствует себя теперь, когда ей стало легче. Если будет время, она сделает запись в книге еще до последней молитвы.
— Удивительно, как красота питает душу не меньше, чем взор, правда? — спрашивает аббатиса, словно разговор идет между ними обеими, а не она одна поддерживает его. — В тех редких случаях, когда я, уже став аббатисой, приводила сюда кого-либо из сестер, то неизменно наблюдала, как покой возвращается даже в самые опечаленные сердца. И как ободряются те, кто просто устал и нуждается в отдыхе. Хотя, конечно, о красоте не со всяким поговоришь.
Закат догорает, пламя постепенно подергивается пеплом. Зуана бросает на аббатису взгляд. Сумерки разгладили морщинки на ее лице, кожа стала почти светящейся.
— Спасибо, мадонна аббатиса, — тихо говорит она.
— О, я лишь исполняю то, что велит мне Господь. Если он видит, что одна из его овечек изнемогла или пала духом, то я, как аббатиса, должна вернуть ее в стадо. Идем, — продолжает она энергично, поворачиваясь к ней. — Темнеет, а без света на этой лестнице опасно. Ой, чуть не забыла. Мне нужно, чтобы ты сделала кое-что для блага обители. Это касается послушницы…
Назад: Глава двадцать четвертая
Дальше: Глава двадцать шестая