Книга: Святые сердца
Назад: Глава двадцатая
Дальше: Глава двадцать вторая

Глава двадцать первая

Быть может, если бы у Зуаны было больше времени, тогда она смогла бы еще подумать над историей аббатисы. Тогда она строже проверила бы запасы и образцы в своей аптеке. Но несколько минут спустя колокол ударил шестой час, а иногда от молитвы до работы и до следующей молитвы времени ни на что другое просто не хватает…
В следующие двадцать четыре часа болезнь распространяется дальше, крепнет, и у одной из заразившихся сестер начинается опасный жар. До концерта и представления новой пьесы остается всего несколько недель, и есть опасность, что монахини Санта-Катерины будут слишком больны, чтобы участвовать в них самим или — что еще хуже — развлекать других и производить на них впечатление.
На следующее утро в рабочий час Зуана сидит в аптеке и сосет подушечку из имбирного корня, чтобы заглушить тошноту, которая поднимается из желудка, и старается не обращать внимания на то, как у нее горит голова. Она заболела, это ясно. Но еще не потеряла способности действовать. Теперь либо инфлюэнца свалит ее, либо она победит инфлюэнцу. И нечего тратить время, раздумывая, кто из них возьмет верх. Куда важнее найти способ сопротивляться.
Зуана не раз наблюдала эту болезнь и раньше, в разных вариантах, в разном ритме и разной степени ожесточенности. В одну зиму она приходит рано и проносится, точно ветер по полю, сгибая, но не ломая колосья. На следующий год она выжидает, кормясь сыростью и туманом, до тех пор пока он не впитает в себя всю зловонную влагу, и тогда набрасывается на самых старых или на тех, у кого самые обильные мокрые гуморы, топя их в собственной мокроте, — и все ради того, чтобы на следующий год смениться болезнью, отдающей предпочтение жару, а не воде, горению, а не медленному удушению.
«Помни, что всегда лучше сдерживать болезнь, чем полагаться на ее лечение, ибо к тому времени, когда ты найдешь надежное средство, она может уже сделать свое дело». Отец всю жизнь вел записи самых заразных вспышек болезни, сравнивая возраст и конституцию умерших с возрастом и конституцией тех, кто уцелел.
— Все это, конечно, хорошо, но, раз начав, понимаешь, что легче сказать, чем сделать, — бормочет Зуана, смешивая очередную порцию мяты с рутой и уксусной водой от лихорадки.
Отец обнаружил, что те люди, которые выхаживали больных — матери, доктора, священники, — заболевали чаще, и неудивительно, ведь дело было не только в их близости к источнику болезни, но и, возможно, в том, что Господь призывал к себе самых добрых и, следовательно, самых любимых своих чад. Правда, при этом Он брал, по крайней мере, столько же грешников, сколько и несостоявшихся святых. И пока одни спасались тонизирующими средствами, другие оставались здоровыми и без них, как будто лекарство уже было внутри их. А были и такие, которым не помогало ничего, хотя они пили и пробовали все, что было возможно.
Что до причин болезни, то тут ответов существовало не меньше, чем разновидностей самого недуга. В последние годы отец склонялся к теории одного веронского коллеги, построенной, как и многие другие, на основе теорий древних. Веронец считал, что подобные болезни распространяются с помощью множества крошечных вредоносных спор, которые летают в воздухе, оседают на платье и других вещах, а попав внутрь организма, атакуют и побеждают находящиеся там здоровые споры, превращая их во вражескую силу внутри. Однако если они так малы, что их нельзя даже увидеть, то как можно знать, где они прячутся? И почему одни из них опаснее других? И как можно их уничтожить, не предавая огню все кругом, включая самый воздух? К недостатку ответов прибавились новые вопросы. В конце концов результат все равно был один: болезнь, что бы она собой ни представляла, приходила год за годом, то сменяясь новым видом, то возвращаясь к форме, похожей на предыдущую, и все это за исключением тех лет, когда появлялись чума и оспа.
Зуане в каком-то смысле повезло, что она все время занята, иначе ей непременно вспомнилась бы та зима шестнадцатилетней давности, когда ее собственная жизнь перестала быть загадкой. Погода в тот год стояла необычайная, тепло было вплоть до начала февраля, и инфекция, которую отец подхватил, сначала показалась довольно легкой, хотя он был уже стар — за семьдесят — да и не так бодр, как раньше. Он чихал и сипел, попеременно то обливаясь потом, то дрожа в ознобе, но, проведя в постели два дня, пока она лечила его по его указаниям, встал и объявил, что совершенно здоров и голоден как волк.
Они пообедали — он съел бульон, жаркое, выпил бутылку доброго требианского вина — и сели у огня каждый со своей книгой, как было у них заведено. Он, как нередко в те дни, читал один из недавно приобретенных томов Везалия и был глубоко увлечен.
Когда это случилось, то все произошло так быстро, что нечего даже вспоминать. Она услышала торопливый вдох, как будто он нашел что-то такое, что его возмутило или удивило. В последнее время он не только восхищался открытиями своего более молодого коллеги, но и активно спорил с ним. Она подняла голову, чтобы узнать или спросить о причине его гнева, но успела увидеть лишь гримасу на его лице, прежде чем его голова упала на грудь. В первую секунду Зуане показалось, что отец просто заснул, как иногда случалось с ним после хорошего обеда, но тут он медленно, так медленно, словно само время сгустилось, отмечая это событие, наклонился вбок и рухнул на пол, а его рука, лежавшая на книге, проехала по ней всей своей тяжестью и разорвала страницу.
Его тело едва успело коснуться пола, как она была уже рядом с ним, криком сзывая слуг и пытаясь поднять его. Она сделала все, чему он ее учил: ослабила ему воротник, звала его по имени, перекатила на бок — хотя он был тяжелым и неповоротливым, как куль зерна, — влила немного воды из кувшина в его полуоткрытый рот. Но чувство было такое, словно его тело опустело. Его, ее отца, не было в нем. Ни движения, ни вздоха, ни намека на пульс — ничего. Казалось, будто жизнь, не желая причинять никому беспокойства и вызывать суету с лекарствами и сиделками, просто выскользнула из него вместе с последним выдохом.
Позже, когда пришел священник, тело подняли и перенесли на стол в лаборатории, а дом наполнился слугами и рыдающими людьми, она, потрясенная настолько, что слезы не шли из ее глаз, вернулась к той книге и обнаружила, что это был шестой том, посвященный грудной клетке, а на порванной странице была иллюстрация, изображавшая сердце в разрезе и кровь, текущую из его левой половины в правую. Эта глава вызывала у него особое раздражение, поскольку демонстрировала явное противоречие между авторитетом великого Галена и свидетельством, которое Везалий добыл собственным ножом. Сам Везалий впоследствии зашел настолько далеко, что объявил об ошибке Галена: кровь не текла и не могла течь таким образом, ведь он своими глазами видел плотную мышечную стенку без отверстий, а значит, двигаться крови некуда.
Когда много лет спустя это известие достигло ее за решеткой монастыря, она подумала, что, может быть, именно об этом размышлял ее отец за мгновение до смерти, а еще о том, что мертвое сердце на той картинке и потеря им живительного дыхания, возможно, были не просто совпадением, а знаком, оставленным ей для того, чтобы она лучше поняла его смерть. И конечно, когда затихло его сердце, затихло и все остальное, от звука его голоса до всех тех мыслей и слов из огромной библиотеки его опыта, которые еще не были записаны и потому исчезли навсегда.
«Ну же, вставай, Фаустина. Довольно плакать, пора за дело».
И он был прав. Нельзя горевать вечно, а сделать нужно было многое. Не успел священник прочесть отходную по усопшему, как передняя наполнилась хлопаньем крыл огромных стервятников, и если бы она не перестала плакать, то и не заметила бы, как с полок его кабинета начали пропадать самые ценные книги или как учителя и честолюбивые студенты, пришедшие почтить его память, рылись в его бумагах и забирали оттуда странички, «оставленные ему на хранение». Это была своего рода лесть. Врач со связями при дворе оставил после себя брешь, которую предстояло закрыть другим; и на что молодой женщине нужны книги по травам и сборники рецептов, даже если бы она могла ими распоряжаться?
Однако по-настоящему их общение началось лишь после похорон, за несколько дней до того, как ей предстояло уйти в монастырь, когда у девушки-кухарки вдруг случились чудовищные спазмы в животе и головная боль, сопровождавшаяся сильнейшей рвотой. Это была долговязая, голенастая деревенская девочка в том возрасте, когда кости, кажется, растут быстрее плоти. Зуана нашла ее лежащей на полу и скрючившейся так, что девочка едва смогла разогнуться и показать, где у нее болит.
«Ну же! Неужели ты так скоро забыла все, чему я тебя учил?» — сказал его голос прямо ей в ухо, когда она нагнулась над девушкой.
Зуана так волновалась, что ее руки тряслись, когда она щупала пульс. Не найдя его на запястье, она стала щупать шею за ушами, как он ее учил, и там ощутила биение, сильное, но не настолько частое, чтобы заподозрить опасную лихорадку. Тогда она занялась головной болью, сделала повязку из листьев вербены в уксусе и положила девушке на лоб, а потом стала поить ее водой с базиликом и коньяком, чтобы успокоить ее желудок или заставить его извергнуть то, что вызывало спазмы. И поскольку она все равно не могла заснуть, сколько ни пыталась, то сидела рядом с девушкой всю ночь, пока та стонала и металась.
«Ну? — спросил он прямо перед рассветом, в тот час, который, кажется, больше подходит мертвым, чем живым. — Каково теперь твое мнение?»
Зуана положила ладонь девушке на лоб. «Если у нее была лихорадка, то теперь она прошла. Но судороги остались. Будь это отравление, у нее уже начался бы понос. Может быть, следует увеличить дозу коньяка, чтобы вызвать очищение кишечника?»
«Возможно. А что, если его незачем очищать?»
«Но внутри что-то есть. Я определенно чувствую мягкость».
«Где? Покажи».
Она кладет свои ладони на сорочку, покрывающую тело девушки, и двигает их от желудка вниз, к лобковой кости. Но правда заключается в том, что она не знала точно где, ведь, хотя она видела гравюры с изображением внутренностей женского организма, настоящую женскую плоть она ощущала впервые.
«Вот».
Но он тем временем уже замолчал.
Девушка застонала, выгибаясь дугой в ответ на давление и боль. И тут сквозь ее сорочку Зуана впервые заметила острые бутончики юных сосков. Она отошла от кровати и вернулась наверх, в рабочую комнату, где сняла с полки мешочек с мятой и листьями воловика, которые заварила горячей водой с вином. Какая она глупая! Неудивительно, что он перестал говорить с ней.
Вернувшись в комнату, она помогла девушке сесть, чтобы та могла выпить.
— О-о-о! Ой, я умираю.
— Вовсе нет, — сказала Зуана. — Причина скорее в том, что ты растешь.
Уже наутро из девушки вышли несколько комочков черной крови, за которыми последовало явное менструальное кровотечение.
— Я должна была понять. — Вернувшись к себе, она ощутила такую усталость, что не могла даже раздеться. — Почему же я не поняла? Все же так просто.
«Простое и оказывается иногда самым сложным. Вот почему важно продолжать задавать вопросы и наблюдать».
«Может быть, если бы у меня была мать…» — хотела сказать она, но не стала, ведь думать об этом сейчас означало бы признать потерю обоих родителей.
«Ты хорошо справилась. А теперь в постель, Фаустина. Сон нужен тебе не меньше, чем твоей пациентке».
— Нет! Не уходи. Пожалуйста, останься.
«Не беспокойся. Я буду рядом, когда понадоблюсь…»

 

— Бенедиктус. — Голос, который раздается за ее спиной в аптеке, громкий и настоящий.
Зуана поворачивается так поспешно, что в голове у нее начинает стучать, и ей приходится схватиться за стол, чтобы не упасть. Прямо за ее спиной, в шаге от нее, стоит сестра-наставница Юмилиана, чьи толстые, как подушки, щеки покраснели и покрылись сеткой сосудов на холодном зимнем ветру.
— Део грациас. — Неужели она говорила вслух сама с собой? Нет, конечно.
— Я потревожила тебя, сестра? — спрашивает старшая женщина. — Я слышала голоса.
— Нет. Нет, я… — Зуана колеблется, не зная, что именно и сколько та слышала. — Я… молилась. Что-нибудь случилось?
— Послушнице стало плохо во время занятий.
— Которой?
— Анжелике.
— Анжелике? Она же страдает легкими.
— Господу было угодно послать ей такую болезнь. Но она стойко ее переносит.
— Я… я приду к ней, — отвечает Зуана, снова поворачиваясь к столу, как будто что-то взять, но от движения у нее снова начинает кружиться голова.
— Я бы не стала тебя беспокоить. Ей уже лучше. Я послала ее в часовню молиться.
Но Зуана уже думает о том, что произойдет, если инфлюэнца прибавится к астме, и как быть, если девушка начнет задыхаться.
— Ей было бы лучше отдохнуть.
— Что? В церкви и без того пусто.
Зуана колеблется. Если они сейчас поссорятся, легче никому не станет.
— Дело в том, что заражение быстрее происходит в тех местах, где мы собираемся вместе.
— Да, я слышала, так говорят. Однако когда речь заходит о духовном здоровье общины, мнения о том, что приносит больше облегчения, могут разниться.
Зуана следит за взглядом сестры-наставницы, который с ее лица опускается на книги, лежащие на столе за ее спиной: гравюры верхней части грудной полости и дыхательной системы, с комментариями. И вновь ее поражает глубокая сосредоточенность Юмилианы. Не удивительно, что подопечные так ее боятся; кажется, немного найдется в мире такого, в душе или за ее пределами, чего она не заметила бы.
— Интересные у тебя молитвенники, сестра.
— Это записи. Их сделал один врач из Вероны, который лечил инфлюэнцу, подобную нашей.
— А он знал ее причину?
Теперь Зуана думает, что еще не было случая, когда сестра-наставница пришла бы вот так к ней в аптеку. Да и сейчас могла бы не приходить. Известие о заболевшей послушнице легко можно было передать через прислугу.
— Да, кое-какие представления у него были.
— И какие же?
— Он придерживался того мнения, что болезнь связана с семина морборум.
— Семина морборум? Дурное семя? И что же, оно происходит из земли?
— Нет. Нет. Оно вокруг нас. В воздухе.
— Где? — интересуется Юмилиана, озираясь по сторонам с такой простодушной готовностью, что Зуана не видит и тени подвоха.
— Они бесплотны, а потому невидимы для глаза.
— Тогда откуда же они берутся?
— Просто существуют в природе, — говорит она и вдруг понимает, насколько серьезно больна сама.
— Так, значит, их Бог создал? В какой же день творения?
— Думаю, точный день неизвестен, — «Может, повязка на лоб, смоченная в уксусной воде с мятой, поможет». — В трудах самого великого святого Августина содержится та же мысль, — «Надо будет приготовить новую порцию, как только Юмилиана уйдет». — Видимо, я плохо объяснила.
Однако не похоже, чтобы сестра-наставница так уж спешила уходить.
— Ну, я всего лишь простая монахиня. Я не настолько… образованна в таких вещах, — произносит Юмилиана, а затем добавляет: — Но у меня есть свое мнение о том, почему подобное происходит. Конечно, оно не такое… новомодное, как твое.
И она улыбается, словно желая показать, что пришла сюда отнюдь не ссориться. Правда, каковы ее чувства на самом деле, сказать трудно, ведь, когда она улыбается, ее глаза прячутся в складках щек.
Зуана опирается о скамью.
— Ты уверена, что я тебя не отвлекаю? Я бы и не посмела, не будь благо общины под угрозой.
Зуана бросает взгляд на песочные часы, которые показывают, что ее рабочее время на исходе. Если сестра-наставница пришла сюда единственно для того, чтобы поспорить о месте Господа в медицине, то об этом они могли бы поговорить и на собрании. Они уже не раз пускались в подобные дебаты, к тому же на собрании у нее была бы своя аудитория, на которую она могла бы опереться.
— Нет. Ты меня нисколько не отвлекаешь. Пожалуйста, мне очень хочется послушать.
Теперь Юмилиана подходит к ней ближе, словно хочет посвятить ее в какой-то секрет. Ее взгляд поверх головы Зуаны устремляется к флаконам и горшкам за ее спиной. «Мой хор лекарств», — думает Зуана, но тут же одергивает себя. Еще ни разу у сестры-наставницы не случалось надобности прибегнуть к ним. Что бы у нее ни болело, она никому об этом не говорит. Если это сила, то разве не выглядят страдания других слабостью рядом с ней? Взгляд Юмилианы снова устремляется на нее. Ясно, здесь что-то происходит, и будет лучше, если она обратит на это внимание. Она пытается сосредоточиться.
— Сдается мне, что наш Господь создал эту заразу с особой целью и посылает ее тем людям и в те места, где Ему не поклоняются как следует.
Их лица теперь совсем рядом. «Если эти семена и впрямь обретают сейчас во мне силу, то следует быть осторожнее и не дышать прямо на нее», — думает Зуана. И отводит взгляд.
— Да. Что ж, это… это тоже может быть правдой.
— А! Значит, ты тоже это понимаешь?
— Что понимаю?
— Что Он думает о Санта-Катерине. О том, что происходит здесь — как меняется наша община.
— Меняется? Я… не уверена…
— В ту ночь, когда умерла сестра Имберзага, разве ты ничего не почувствовала? Не ощутила Его благословенного присутствия в комнате?
Конечно, кое-что она почувствовала.
— Я… я чувствовала Его великое сострадание, проявившееся в том, что Ему угодно было прекратить ее мучения.
— О да, разумеется. Но нечто большее. Разве ты не почувствовала, что, взяв к себе ее душу, Он дал нам знак своего отношения к Санта-Катерине? Показал, что такой доброй душе у Него будет лучше, чем здесь? — Тут Юмилиана делает шаг назад. — Ты была очень тронута в ту ночь, сестра Зуана, я видела. Я бы даже сказала, больше, чем за все годы, что я знаю тебя.
— Я была… Я… Да… — бормочет Зуана, не зная, что сказать.
Душа нежная, словно штука шелка. Так говорят о сестре-наставнице Санта-Катерины ее сторонницы. А другие добавляют: «И язык, острый, как зубочистка». Да, Зуане в ту ночь было больно, но не столько из-за того, что им открылось, сколько из-за того, что она так и не смогла ощутить. Неужели Господь и впрямь говорил с Юмилианой, но не с ней? Бесспорно, ее печаль скрывала глубокую радость. Бесспорно и то, что молодая монахиня была этого достойна… Но неужели сама Зуана настолько недостойна, что ничего не заметила?
Она чувствует, как молчание затягивается, как сама она обливается потом под неотрывным взглядом Юмилианы. «Мое дело выращивать травы и облегчать страдания, — упрямо думает Зуана, — а не лезть в монастырскую политику». Будь здесь сейчас аббатиса, она бы знала, что сказать. В особенности о том, что касается блага общины. Но, похоже, говорить придется самой Зуане.
— В последние годы община увеличилась в числе. Думаю, что всякие перемены влекут за собой еще большие перемены.
— Но неизменным остается наш Господь Иисус Христос. Его любовь… Его жертва… А также наш долг перед Ним. Мы обязаны служить Ему с покорностью и смирением, не ища поддержки и похвалы у окружающего мира. Великие епископы в Тренте предостерегали против такой опасности. И все же оглянись вокруг, дорогая сестра. Не кажется ли тебе, что в своем стремлении к богатым приданым и славе мы все чаще принимаем молодых женщин, которые Бога любят меньше, чем себя?
А, так значит, все дело в молодых душах. Всем известно, что они причиняют ей немало огорчений в последнее время. Не говоря уже о недавней сложной задаче.
— Если ты говоришь о молодой послушнице Серафине… — начинает Зуана и замолкает, не зная, что, собственно, хотела сказать. — Я думаю… Я думаю, что с твоей помощью — и с помощью божественной музыки — она медленно, но верно находит свой путь.
— Вот как? Я в этом не уверена. По-моему, Господь взывает к ней, но она своим голосом затыкает себе уши, чтобы не слышать. А почему бы и нет? Нынче в Санта-Катерине больше заняты упражнением голосов для прибыли, чем для молитв. Возможно, ты этого не замечаешь, потому что не помнишь. А ведь когда-то этот монастырь славился своим благочестием. Послушницы чувствовали это во всем. Ангелы принимали в свои объятия сестру Агнезину на заутрене, а сестре Магдалене стоило только раскрыть в церкви ладони, как из ее ран начинала течь кровь. Но теперь она, всеми позабытая, заперта в келье, — говорит Юмилиана и, выдержав паузу, добавляет: — Но я уверена, что Он по-прежнему приходит к ней. Разве нет?
Ого! Значит, и сестра-наставница беззащитна перед сплетней. Хотя, конечно, сплетня ведь тоже разновидность заразы, думает Зуана: слова, однажды произнесенные, не нуждаются в повторении, но летят по воздуху, невидимые и бесплотные, обретая силу, стоит им попасть кому-нибудь на язык. Ей вдруг представляется мир, каким его, должно быть, видят ангелы: бурлящий котел невидимой материи, смесь добра со злом. В какой же день было сотворено все это? Ей хочется, чтобы ее отец оказался тут и она могла бы задать ему этот вопрос. Однако речь сейчас совсем о другом. Речь о сестре Магдалене и ее возможной трансценденции. Полно, об этом ли они говорят? А может, святая сестра-наставница просто использует благо общины как наживку в надежде поймать более крупную рыбу? Однако такое коварство почему-то кажется недостойным ее.
Благодарение Богу, хотя бы сама Зуана от этого избавлена. Безусловное послушание — величайшая добродетель, на которую может претендовать монахиня. А указание аббатисы для нее — воля самого Господа.
— В последний раз, когда я была у нее, добрая сестра спокойно лежала в своей келье.
В ту же секунду во взгляде Юмилианы прорывается столь явное недоверие, что Зуана вздрагивает; более того, она поражена, видя слезы, которые начинают стекать по крутым склонам щек старшей монахини.
— О-о, я знаю, что у тебя добрая душа, сестра Зуана. Я вижу это по тому, как ты обращаешься с больными. Наш Господь Иисус Христос и сам был целителем, и ты получила от Него этот дар. Но я боюсь, что мы не сумели обучить твою душу обретать Его любовь через молитву. Как мне жаль, что ты не была моей послушницей…
— Я… я бы тоже этого хотела, — говорит Зуана, вдруг чувствуя, что эти слова будто вырвались прямо из ее сердца, которое горит теперь так же, как ее лоб. Может быть, ее даже слегка шатает.
— С тобой все в порядке, сестра?
— О да, я прекрасно себя чувствую. Я… Просто мне еще надо много сделать для помощи больным.
Юмилиана награждает ее серьезным взглядом, словно прикидывая, что еще она может ей сообщить. Слезы тем временем достигли глубоких морщин вокруг ее рта, по которым скатываются к усеянному крупными порами подбородку. Зуана сморит на них как зачарованная. Какая же она милая и какая безобразная. Если бы сестра Сколастика написала пьесу про рождение Христа, сестре-наставнице наверняка досталась бы в ней роль Елизаветы, чья высохшая старая утроба вдруг понесла по милости Господа…
«Хватит, хватит. Пора сосредоточиться», — думает Зуана.
— Я злоупотребляю твоим рабочим временем. Ты нужна Господу для других дел, — наконец произносит старшая монахиня, делает шаг назад, но не отводит взгляда. — Благодарю тебя за эту… этот разговор. Я всегда поминаю тебя в моих молитвах. Надеюсь, я не слишком… тебя побеспокоила.
— Нет. Вовсе нет. Я скоро приду к Анжелике.
Но Юмилиана лишь машет рукой.
— Не волнуйся. Я сообщу, если ты будешь нужна нам. Если молитвы не помогут. Да пребудет с тобой Господь, сестра Зуана. Ты дорога Ему, и Он пристально следит за каждым твоим шагом.
— И с тобой, сестра Юмилиана.
Назад: Глава двадцатая
Дальше: Глава двадцать вторая