Глава девятая
Стараясь, чтобы рука не дрогнула, она наклоняет свечу вправо над сложенными краями бумаги. Тонкая струйка стекает на них, и она тут же прижимает края друг к другу. Секунду они держатся вместе, потом расходятся. От неудачи хочется визжать, но она лишь ненадолго закрывает глаза, а потом делает еще одну попытку. Результат тот же, только теперь на бумаге жирное пятно. Вся беда в свечке: это дешевая сальная свеча, жир течет, но не густеет. Келья уже провоняла кислым запахом сала, жирным, как те части животных, из которых его натопили. У нее чешутся глаза и щекочет в носу.
Дома они с сестрой молились под аромат надушенного пчелиного воска; две свечи в серебряных подсвечниках у изголовья кровати, атласные простыни откинуты, глиняная грелка в ногах. Толстый шерстяной ковер ласкал их колени, а когда они заканчивали, горничная расчесывала им волосы: сто пятьдесят движений, до тех пор пока те не начинали блестеть, окутывая плечи, словно теплый плащ. А здесь, когда противная Августина расстегивает и стягивает с ее головы повязку, волосы висят, словно крысиные хвостики, заброшенные и немытые. Она слышала, что некоторые послушницы платят своим прислужницам за то, чтобы те мыли им волосы и сушили их расчесыванием. Но тогда ей надо найти другую прислужницу, а она не хочет делать то, что для этого требуется; по той же причине домашний ковер все еще лежит у нее в сундуке, хотя с ним каменный пол был бы не столь жесток к ее коленям, ведь достать его — значит в какой-то мере признать, что здесь теперь ее дом.
Хотя чуточку комфорта ей бы не помешало. Господи Иисусе, никогда в жизни она так не уставала. Иногда ей кажется, что она попала не в монастырь, а в греческий миф; в одну из тех историй, в которых наказание богов обретает форму бесконечного повторения одного и того же ужаса. Много дней подряд она не занималась ничем, кроме самого тяжелого, грязного физического труда: никакого отдыха, только новая щетка и новая поверхность, которую надо скрести, и опять, и опять. От бесконечной терки, выскабливания, мытья и поднимания тяжестей у нее дрожат руки и ноги. Иногда по утрам она чувствует себя такой усталой, что может только плакать; а по ночам — до такой степени измученной, что даже на слезы не хватает сил. В рабочей комнате бывало так, что от страха и ярости у нее перехватывало горло, и ей приходилось буквально сцеплять руки, чтобы не расколотить все до одной бутылки на полках. Но если эта сорока Зуана и видит что-нибудь, то молчит и занимается своим делом.
Она уже дошла до того, что чуть не отказалась от работы. «Если тебе надо, чтобы было чище, сама бери щетку и скреби». И даже выговорила эти слова, хотя и себе под нос, но довольно отчетливо. Однако ничего не случилось, только другая щетка продолжала шуршать по дереву.
Дурацкое молчание. Дурацкие правила. Единственное утешение, что каждый день, перед звоном колокола, она — сорока — заваривает особый чай, и они пьют его вместе (монахиня умна, знает, что, если сама не будет пить с ней, она к своему чаю ни за что не прикоснется). А он вкусный, такой вкусный, что кажется, будто река пряностей тепло и приятно разливается по телу, заглядывая во все его уголки, смывая самую глубокую усталость.
Тепло. Приятно. Любовь, как проникновение кинжального клинка. От работы к молитве. «Это клинок добра, который проникает до самой глубины вашего существа, наполняя вас милосердием и благодатью». Как будто работы недостаточно, каждый день она вынуждена терпеть допросы бородатой сестры-наставницы, этой, со сморщенным лицом и глазами, как раскаленная галька, которая пытается силой открыть ее для любви Господа. «Говори с Ним. Он ждет тебя. Ты Его дитя и Его нареченная невеста, Он всегда слышит твой голос. Он слышит раньше, чем ты начинаешь говорить, чувствует раньше, чем ты сама начинаешь чувствовать. Каждая молитва, каждое молчание, каждая служба, совершенная ради Него, приближает тебя к утешению, к огромной радости Его любви и последнему чудесному объятию смерти».
А-ах! Чем дольше она говорит, тем сильнее сжимается все внутри. Но не слушать ее невозможно. Можно злиться, грустить, отчаиваться. Можно бояться ее, смеяться над ней и даже ненавидеть ее, но не слушать ее нельзя. Некоторые уже под даются. Она видит это, видит, как слезы выступают у них на глазах в ожидании такой радости. Но когда все время устаешь, даже словесное утешение может побудить сдаться, потому что сопротивляться дальше, кажется, нет больше сил.
Так оно и идет, изо дня в день. Бывают ночи, когда она засыпает еще до того, как успевает лечь. А уже через минуту в дверь начинают колотить, зовя к заутрене. Спя на ходу, она приходит в часовню, прислоняется спиной к доске (пусть на ней изображен весь город, она все равно слишком устала, чтобы глядеть) и открывает рот, произнося слова без мысли и без понимания. Может, она даже продолжает спать. Другие точно. Вчера одна послушница упала в обморок — глубоко вздохнула и повалилась. Почему? Может, увидела что-нибудь? Может, какое-нибудь видение или знак поразил ее? Вот все, что их интересует. Ха! Бедняжке, поди, кровать с пуховой периной возле алтаря привиделась или аромат жареной свинины в запахе свечей почудился, вот та и сомлела. Она и сама уже несколько недель почти не ест, такая гадкая тут еда. Все твердят, подожди, будут праздники. Тогда отведаешь райской пищи. А пока вся их еда — жирное мясо и разбавленное водой вино. И капуста. Господи Иисусе, если она съест еще капусты, то точно зеленью писать начнет. Наверное, у аптечной сороки и от этого снадобье найдется. Уж, по крайней мере, распознать причину она сможет. Видит Бог, она может распознать и вылечить любую болезнь.
Но она странная пташка, эта Зуана. Пожалуй, страннее всех прочих. Добрая и свирепая. Мягкая и твердая. И умная — временами она едва понимает ее слова, столько в них разных смыслов. Зуана сама себе закон. То у нее одно молчание, работа и воздержание на уме, а то вдруг плюет на все запреты и угощает имбирными сладостями и всякими скандальными историями. Чего стоят одни разговоры о бородах и душах, еретиках, епископских нарывах и смрадном дыхании. Послушницы даже наедине не сплетничают так, как она.
Разумеется, Зуана пытается уговорить ее отказаться от бунта, как все они. Потому и рассказывает всякие истории, как и ее папочка (тот еще, наверное, был тип, коли рассказывал такое дочери), даже глаза от удивления на лоб лезут, и не успеешь оглянуться, а уже смерть до чего хочется знать, что дальше. И никаких клинков любви — только великий Господний замысел в травах и грязных корешках. Не удивительно, что Зуана оказалась в этом склепе. Кому такая нужна?
Она снова наклоняет свечу, но теперь сало течет слишком быстро и едва не заливает огонь. Она выравнивает ее. Если свечка потухнет, зажечь ее снова будет нечем, придется ждать дежурную сестру, которая придет со своей свечой звать к заутрене. Но и тогда надо быть осторожной. Если дежурная сестра увидит, что от свечи остался один огарок, то сразу поймет, что она не ложилась после назначенного часа, и тогда ее могут наказать за непослушание.
Однако не всех ослушниц наказывают. Усталость не помешала ей это понять. В последние несколько ночей, приоткрывая свою дверь — ночная сестра появляется через определенные промежутки, и ее легко можно обмануть, если не забывать прислушиваться, — она разглядела мерцание под двумя или тремя дверьми. Одна из них была дверь сестры Зуаны, но у нее есть разрешение работать по ночам (хотя она, наверное, тоже падает от усталости, ведь все дни, пока они с ней скребли и мыли, она не останавливалась ни на минуту), а другая — той толстомордой монахини из скрипториума, но ей тоже, кажется, разрешают, потому что она пишет какую-то пьесу для карнавала. А вот сестре Аполлонии никто такого разрешения не давал. Но, глядя на нее, можно подумать, что она по-прежнему при дворе — одни кружевные воротники и шелковые юбки чего стоят, не говоря уже о времени, которое уходит, наверное, на ее туалет. Нет, правда! У нее самая белая кожа и самые тонкие брови во всем монастыре. И запас свечей у нее, должно быть, свой, ведь к заутрене от ее свечки остается столько же, сколько и у других. А судя по тому, что монастырским запасом свечей ведает старшая прислужница, которая надзирает за складами, здесь наверняка действует черный рынок. Но тут опять же все зависит от того, кто тебе прислуживает, а это значит, что она ничего сделать не может. Августина оказалась не только жестока, но и неподкупна, и никакими задабриваниями ее не проймешь. Она все время молчит и, кажется, ничего не понимает — или притворяется.
Ну, покуда она не обзавелась новой служанкой, придется терпеть ту, которая есть. Могло быть хуже. Когда ей хватает времени обуздать свой страх, она это понимает. Да, здесь так гнусно, что нет слов. Но, будь это монастырь в Милане, аббатиса наверняка знала бы ее семью, слышала бы сплетни и стерегла бы каждый ее шаг. Здесь она по-прежнему обычная бунтарка, а не преступница с каиновой печатью на челе. Ей даже позволяют работать в единственном месте, где она может узнать что-нибудь полезное, если мозгов не растеряет. Тут ей повезло, ведь память у нее всегда была хорошая. Стоило ему пропеть мелодию, как она тут же ее запоминала. Правда, остальным на это было наплевать. Особенно отцу. Для него ее голос был лишь приложением к приданому. Как и милое личико. И кроткий нрав. Как у ее сестры. Сестры — ха! — которая была так «скромна», что не могла сдержать трепета ресниц, стоило любому мужчине, кроме отца, взглянуть на нее.
Она встает, скатывает одеяло и подкладывает его под дверь, чтобы свет не пробивался наружу. Близится время обхода. Вернувшись к столу, она видит, что свеча шипит, фитилек загнулся и тонет в луже сала. Она пытается поднять его, чтобы сохранить огонь, но он стреляет раз-другой, потом гаснет. Быстро, чтобы не обжечься, она подбирает капли вокруг фитилька и тут же, горячими, переносит их на бумагу, но в темноте все бесполезно. Она чувствует, как в уголках ее глаз собираются слезы, горячие и жгучие, как сало свечи. Жалость к себе. Жалость, рожденная усталостью, — вот что означают эти слезы, и она им не поддастся. Она ложится на кровать и заворачивается в одеяло. Как только ночная сестра пройдет, она снова встанет.
Она пообещала себе, что сегодня между обходами, со свечой или без, выберется из кельи, дойдет до сада и вернется назад, чтобы понять, сколько времени на это нужно, и будет повторять этот маршрут каждую ночь.
Но когда ночная сестра проходит мимо ее двери, она уже крепко спит.
Зуана слышит шаги ночной сестры, поднимает голову от книги и потягивается, чтобы отвлечься от боли внизу спины. От свечки на столе осталась половина. Час отхода ко сну давно прошел, но заботы о послушнице не оставили ей времени для других дел и прежде всего для молодой сестры Имберзаги в лазарете, поэтому она попросила разрешения — которое получила — посидеть ночью над книгами. Состав из герани с ивой, который Зуана попробовала, приостановил кровотечение на время, но сегодня утром из молодой женщины вышел новый сгусток крови, заметно ослабив ее. Когда Зуана зашла к ней после вечерней молитвы, та была бледна как смерть, хотя пульс оставался ровным.
Лежащая перед Зуаной гравюра изображает человека с открытой брюшной полостью. Его лицо лишено черт, руки и ноги нарисованы грубо, а область ниже желудка заполнена переплетением схематических линий, от которых во всех направлениях тянутся стрелки. Насколько она способна установить, болезнь молодой женщины заключается в ее утробе. Из своего опыта она знает, что, как только кровотечение у женщины выходит за пределы ежемесячного цикла, проблема скоро становится серьезной; утроба, когда в ней не растут дети, словно теряет волю к здоровью. Но что, если дело не в этом? Что, если кровотечение происходит из-за разрыва или закупорки почки? Этим, безусловно, объясняется и боль: отец часто говорил о камнях, которые извлекают из уретры, и о том, что, когда они выходят из почек, люди вопят и корчатся в муках, по сравнению с коими пытки кажутся забавой. Но если дело в этом, то почему же тогда все извергнутое Имберзагой было жидким, а не твердым?
Зуана закрывает книги и опускается на колени, чтобы помолиться перед сном. Ее коленные суставы трещат, упираясь в камень. Ей скоро сорок — старовата уже полы драить да столешницы скрести, однако, вспоминая последние дни и внезапно пробудившееся любопытство послушницы, она нисколько не жалеет об этом. Прежде чем служение начнет приносить утешение, придется пострадать. В этом они с сестрой Юмилианой наверняка согласились бы. Она благодарит Бога за ниспосланное ей здоровье и молится о том, чтобы ей позволено было и дальше продолжать свою работу. Она просит Его сохранить и защитить молодую сестру Имберзагу, страждущую в лазарете, и других сестер, как здоровых, так и недужных, проживающих в стенах монастыря. Она молится за души своих матери и отца, за всех, кто продолжает его работу, помогая другим и обучая их, за всех, жертвующих монастырю, и их семьи; да не оставит Он их своей любовью, да направит их шаги по стезе жизни и, если понадобится, сократит их пребывание в чистилище. И наконец, она молится о послушнице, которая, хотя по-прежнему гневна и сбита с толку, кажется — благодаря Его бесконечной любви и милости — начинает демонстрировать признаки готовности успокоиться. Да будет благословенно имя Господне.
Закончив, Зуана встает, тихо подходит к двери, открывает ее и выходит в коридор, откуда можно различить крики или беспорядок в лазарете. Но там все тихо и спокойно.
Она ненадолго задерживается, впитывая атмосферу спящего монастыря. За стеной, откуда-то из-за монастырской ограды, раздается мужской голос: видно, гуляка поет, возвращаясь домой с пирушки. Голос у него великолепный: высокий, насыщенный, взлеты и модуляции полны страсти. Язык любви. Песня заканчивается, и в наступившей тишине Зуана различает пронзительную трель какой-то певчей ночной птахи, с негодованием защищающей свою территорию от посягательств непрошеного гостя. Она продолжает стоять, вслушиваясь в ее звонкий и настойчивый голосок, и вдруг чувствует, как вся ее усталость куда-то уходит, а вместо нее возникает ощущение радости бытия: разум человека растворен в разуме природы, повсюду царят красота и гармония, как и задумал Господь. И она, здесь и сейчас, слышит и воспринимает это.
Сегодняшняя заутреня будет для нее поводом для особого торжества, даже если тело Христово на кресте не шелохнется. Она задумывается, не наведаться ли ей к сестре Магдалене. Летиция, ее прислужница, докладывала, что та в последнее время неспокойна, однако, вспомнив наказ аббатисы не вмешиваться в сферу полномочий ночной сестры, она решает не рисковать встречей с ней.
Монастырь вокруг погружен во тьму, ни один предательский огонек не пробивается из-под чьей-нибудь двери. Заутреня скоро наступит, и ей надо поспать. Закрывая дверь в келью, она слышит другой голос, тоже мужской, — ниже и глубже предыдущего, но не менее совершенный, он разражается целым каскадом нисходящих звуков, словно в шутку вызывая птицу на соревнование. Неисповедимы чудеса Господни. Зуана улыбается. Чтобы тягаться с таким, надо быть грачом или вороном.