18
Венеция, середина 1530-х годов
По четвергам моя госпожа не принимает посетителей, в этот день она занимается своей красотой. Она встает с первым светом и начинает приготовления к мытью головы. Помогает ей в этом служанка Габриэлла. После первого промывания Габриэлла полчаса массирует ей кожу головы, втирая кедровую кашицу, способствующую росту новых волос, а потом дважды промывает водой, настоянной на отваре из стебля виноградной лозы с ячменной соломой и молотым корнем лакричника. Такая смесь помогает придать волосам особый оттенок и блеск. Ее волосы снова отросли до талии, и пусть им так и не суждено обрести былую пышность и тяжесть, те, кто не знал ее в прежние времена, все равно не устают восхищаться этими нежными медово-золотистыми переливами, делающимися все светлее по мере высыхания волос, ниспадающих словно мантия через спинку высокого стула, где она сидит, повернувшись спиной к утреннему солнцу. Пока волосы сохнут, Габриэлла выщипывает ей кое-какие лишние волоски, чтобы лоб оставался высоким и чистым. В середине утра приходит Коряга. Она приносит свежеприготовленные мази, среди них — особая отбеливающая кашица, которую она собственноручно наносит на лицо, шею и плечи моей госпожи. Однажды я спросил, из чего она состоит, эта паста, и Коряга ответила, что туда входит бобовая мука, ртуть, голубиные потроха, камфара и яичный белок. Однако же в каком соотношении, в сочетании с какими еще изысками, так и осталось для меня непонятным, ибо подобные сведения она обходит молчанием, словно важную государственную тайну. Если остается немного лишней кашицы, я прячу склянку с остатками у себя в комнате, опасаясь подмены или кражи. Да-да, среди куртизанок чрезвычайно распространено воровство косметических средств. Коряга — если учесть, что эта женщина лишена глаз, — оказалась настоящей волшебницей по части красоты, и потому никто — и меньше всех я сам — не может отрицать, что ей по праву принадлежит особое место в нашем доме.
Когда маску снимают (а держат ее не меньше полутора часов и не дольше двух), то кожа моей госпожи оказывается красной, местами даже пятнистой, и Габриэлла смягчает ее огуречной водой, промокая теплыми полотенцами. После полудня Фьямметта встречается с портнихой, упражняется в игре на лютне и заучивает новые стихи. Чтобы очистить желудок, она пьет только воду с добавлением уксуса, приготовленную нашим поваром, а перед дневным сном втирает в зубы густую отбеливающую кашицу с розмарином, натирает десны мятой, а в глаза закапывает капли из гамамелиса, увлажняющие глазную оболочку и помогающие подчеркнуть белки. В восемь она просыпается, Габриэлла одевает и причесывает ее, слегка припудривает ей кожу, которая теперь бела и гладка, как мрамор без прожилок, — и вот она уже готова к ночному выходу в свет.
В районе Арсенала, куда ходить запрещается, но про который распространяются сотни разных рассказов, по слухам, есть большой канал, а по обеим сторонам от него — склады, где трудятся сотни рабочих. Когда приходит пора спускать корабль на воду, его медленно ведут по этому открытому портовому бассейну, и по ходу на палубу и через окошки грузятся всевозможные снасти и товары — такелаж, ступки, порох, оружие, весла, песочные часы, компасы, карты и провизию, все вплоть до свежего хлеба и бочек с вином. Так за один-единственный рабочий день, начиная с первого удара Марангоны и до последнего, снаряжается в море большое венецианское судно. Иногда, глядя, как снаряжается моя госпожа, мне хочется сравнить ее с таким кораблем. Дело у нас, конечно, более скромное, но по-своему мы ведь тоже готовимся к плаванию, и каждый из нас трудится не меньше портовых рабочих.
А наш дом… да, он хорош. Не на самом Большом канале, но недалеко — в квартале Сан-Поло. Он выходит окнами на боковой канал, проходящий между кампо Сан-Тома и кампо Сан-Панталон. Наш пъяно-нобиле омывается утренним солнцем, зато там прохладнее летними вечерами, когда нам выпадает много работы, а из окна открывается вид на искрящуюся воду, и мы избавлены от близкого соседства любопытных, готовых сунуть нос в чужие дела.
Наш портего просторен и изящен, стены его увешаны лучшими из подержанных гобеленов, шелковых и кожаных портьер, а в комнате моей госпожи за занавесками с прожилками из золотых нитей скрывается встроенная кровать орехового дерева, застланная белым и хрустким, будто свежий сугроб, бельем. В течение первых нескольких месяцев этот предмет мебели находился в единоличном пользовании нашего торговца мылом, в чьей компании моя госпожа также читала стихи (к сожалению, чаще всего его собственного сочинения) и время от времени устраивала званые вечера для ученых людей и купцов, на которых все вели беседы о литературе, об искусстве и о деньгах. Здравый смысл подсказывал, что, обретая все более прочную репутацию, она должна расширять и круг поклонников, ибо исключительность всегда порождает соперничество, а сама природа вожделения переменчива, и со временем даже толстосумы отчаливают домой. Глядя на приток новых поклонников, Тревизо поначалу от ревности воспылал еще большей страстью, а потом сделался столь же неверным, как и его шаткие рифмы; но к тому времени, когда они с Фьямметтой окончательно расстались, мы уже обрели других надежных покровителей.
Помимо Габриэллы (миловидной юной девушки с Торчел-ло, вдобавок ко всем ее достоинствам еще и не манерной) у нас в доме живут теперь Марчелло, наш гондольер-сарацин, и повар Мауро, который, точь-в-точь как Бальдассаре, чем больше ворчит, тем вкуснее готовит.
Мы с ним ежедневно отправляемся на Риальто, и это я почитаю одним из своих величайших удовольствий, ибо в Венеции, где порядочные женщины сидят взаперти, покупки делают мужчины, и на меня возложена обязанность ходить на рынок. По утрам на рынке иногда бывает отчаянная толчея, но могучее телосложение Мауро и мой кошелек спасают нас от давки. Лавочники хорошо знают нас и приберегают для нас лучшие куски мяса и превосходную рыбу, ведь наша кухня славится вкусными блюдами, едва ли не соперничающими с талантами моей госпожи. «Синьор Бучино!» — окликают меня торговцы; они обращаются со мной вежливо, с почти преувеличенным почтением, иногда усаживаются передо мной на корточки, чтобы показать, как красиво блещет чешуей рыба, которую отложили они специально для меня. Я не против их притворства. Уж лучше мягкая насмешка, чем оскорбления или равнодушие.
Этот рыбный рынок сам по себе — отдельное венецианское чудо. Он располагается на краю канала, под высокой лоджией с водостоками, устроенными под решетками в каменном полу, поэтому даже в самую страшную жару рыбу там сохраняют влажной и прохладной. Я видел здесь такие толстенные куски океанской рыбы с чешуйчатыми хвостами, что можно подумать, рыбаки отрезали их от русалочьих тел прямо по талии. А когда богачи уходят, то и для бедняков, жмущихся по краям, остается пожива, и они в любой миг готовы схватить или потроха, или отрезанные рыбьи головы, что сбрасывают в воду. Впрочем, нищим порой приходится драться за добычу с чайками, совершающими налеты на сушу; птицы эти величиной с откормленных младенцев (и вдвое горластее), с острыми, как кованые гвозди, клювами. При приближении к Сан-Марко их скрипучие крики слышны повсюду, и мне не раз случалось видеть сенаторов, перепачканных птичьим пометом — чайки на лету избавляются от остатков вчерашней трапезы, освобождая место для сегодняшней.
Один из сенаторов должен сегодня почтить своим присутствием наш дом. Это для него я сейчас покупаю еду к обеду; он питает настоящую страсть к жареной рыбе и к мясу в сочной подливе. Он — жемчужина в нашем венце, эта яркая влиятельная ворона (сенаторы носят темно-красные мантии), знатный, как все они, он происходит из семейства Лореданов, чье родовое древо уходит корнями к девятому веку, как он сам мне неоднократно сообщал. Он — член сената, участвует в большинстве важнейших государственных собраний и до недавних пор входил в закрытый Совет десяти, который в Венеции является чем-то вроде святая святых власти. Все эти почести давят на него тяжким грузом. Поистине, он невероятно напыщен, его нижняя челюсть столь же увесиста, сколь весомы и дела его, однако он — наш главный трофей, ибо обладает высоким положением и большим влиянием, а каждая куртизанка должна иметь в запасе и то и другое (еще и потому, что как государство Венеция тяготеет к чопорности и строгости, и чем лучше ты знаешь ее правителей, тем легче тебе предсказать, какое настроение завладеет ими в скором времени). Он приходит к нам по вторникам и пятницам. Мы предпочитаем принимать его отдельно от других гостей — членам правительства не подобает запанибрата общаться с простыми горожанами. Однако и это правило, наряду со всеми прочими, на практике искажается, как искривляются в своем течении местные каналы, а моей госпоже куда больше нравится веселое общество: «В таком случае он может изводить разговорами других, а я точно не усну от скуки до тех пор, пока не настанет час удалиться с ним в спальню. Ты не представляешь, Бучино, в каких зануд превращает мужчин власть».
Оставив повара пререкаться с торговцами, я пробираюсь через мост и направляюсь к таверне возле немецкого фондако — постоялого двора, — где по утрам жарят рыбу в кляре, такую нежную и свежую, что язык уже не способен отличить сладость от пряности, и где подают разбавленную мальвазию прямо из бочек, привезенных с Кипра (я пристрастился к ней недавно, с возрастом меня все больше тянет на сладкое). Я с самого начала принялся задабривать хозяина денежными подачками, настолько же крупными, насколько мал я сам, и теперь у меня имеется здесь собственный столик недалеко от двери и даже собственная подушечка для сидения, которую я каждый день достаю из-за прилавка. Подкладывая ее на стул, я оказываюсь не ниже прочих мужчин и участвую в обмене свежайшими сплетнями.
Сегодня утром все только и говорят, что о вчерашнем импровизированном сражении на мосту Понте-деи-Пуньи, близ кампо Санта-Маргарита. В этой битве рабочие Арсенала жестокого разгромили рыбаков Николотти. Снова наступает веселая пора, когда вместе с великим праздником Вознесения
Венеция отмечает свое ежегодное обручение с морем , а уличные бои на время превращаются во всеобщую забаву. Турок сдержал свое слово и, пока еще жил в нашем городе, иногда покупал места на понтоне, откуда мы с ним наблюдали за боями. Находиться в обществе такого урода, как я, ему было явно приятнее, чем моим соотечественникам-итальянцам. Но год назад он уехал в Константинополь, и я побаивался в одиночку соваться в толпу зрителей.
Я поднимаю взгляд от моих собеседников и в просвете между людьми встречаюсь глазами с человеком, сидящим в нескольких столиках от меня. Это хорошо одетый купец в новой шляпе, в плаще и отлично сшитом бархатном камзоле. Мне мерещится в его чертах что-то знакомое, но я не могу уловить, кого он мне напоминает. Но и он, похоже, знает меня, потому как не отводит от меня взгляда. Клиент моей госпожи? Нет! Память у меня почти безупречна, если речь идет о нашем деле, и я точно знаю, что не принимал от него кошелька, не слышал его стонов в стенах нашего дома. Он встает и осторожно пробирается ко мне через толпу.
— Кажется, мы знакомы.
Голос — вот истинная суть человека. Но, Боже мой, как же он изменился! Завитки возле ушей и круглая шапочка исчезли, подбородок гладко выбрит. Кажется, он даже стал выше. Если не знать о его прошлом, можно принять его за торговца из Испании или Греции, ведь в Венеции большая община греков, поговаривают даже, что скоро они откроют здесь собственную церковь. Впрочем, куда ходит молиться этот человек, можно лишь гадать, пусть теперь он — вылитый христианин, я — то знаю, что он — еврей.
— Вы ведь синьор Теодольди, верно? — Да, еврей, который по прошествии стольких лет все еще помнит мое имя. А почему бы и нет? Ведь он не раз видел, как я ставлю подпись на долговых обязательствах в той темной лавочке в гетто, где я закладывал наши драгоценности… вечность назад.
Какой-то грузный мужчина, стоящий поблизости от нас, фыркает, но я не обращаю на него внимания.
— Да, это я.
— Поначалу я не был уверен. Вы изменились.
— Не так разительно, как вы, — говорю я прямо.
— А! Вы правы. Мне нужно было сразу представиться. — Он усаживается и протягивает мне руку. — Меня зовут Лелио да Модена. Это имя я взял в честь своего родного города. — Он колеблется. — А раньше меня звали Хаим Колон.
Грузный мужчина склоняется над нашим столом и громко хохочет, а потом злобно бранится, понося грубую порочность уродства. Несколько человек оборачивается. От мужлана несет пивом и, главное, бедностью, которая куда как плохо смотрится на фоне наших искусно скроенных нарядов из дорогой ткани. Видя, что его насмешки не находят ни у кого отклика, он с ворчаньем исчезает в толпе. Нам обоим приходилось сносить и худшее на своем веку, и то, что не этот грубиян, а мы остаемся сидеть за столом, лишь подтверждает наше преимущество.
— Так значит, вы обратились? — спрашиваю я, и он, должно быть, различает удивление в моем голосе.
— Да, я обратился. — Его голос звучит твердо и выразительно. — Я покинул гетто три года назад. Я крестился, и теперь я христианин.
— И похоже, весьма преуспевающий христианин.
— Мне повезло. — Он улыбается, и эта улыбка как-то не очень ему идет. У него всегда был вид слишком серьезного человека, и перемена веры не сделала его более легкомысленным. — Я сумел найти применение своему опыту резчика и продавца драгоценных камней — и стал купцом. Но и вы, вы тоже, я вижу, поживаете неплохо.
— Да, очень неплохо, — отвечаю я.
— Это благодаря вашей госпоже?
— Да, благодаря госпоже. — И теперь, мне кажется, нам обоим приходят на ум некие картинки из некоей книги, которая так испугала еврея-ростовщика, что он не решился даже поговорить с ее владельцем, но которая, возможно, оказалась бы более приемлемой для светского купца-христианина.
Откуда-то из-за прилавка доносится звук гонга.
— Ах, мне пора, — спохватывается мой собеседник. — Внутри слишком шумно, чтобы услышать утреннюю Марангону, и здесь повторяют удар колокола, чтобы весь город был готов к работе. — У меня скоро встреча в Арсенале. О, это поистине подарок небес, что я нашел вас. Я все время надеялся вас когда-нибудь повстречать.
— Правда? — И тут я снова вижу ярость и страх на его лице в тот миг, когда он захлопывал дверь у меня перед носом. — Я-то думал, вы были рады избавиться от меня.
— А… Тогда… Это было так давно. Я был… — Он явно смутился. — Знаете, я вынужден просить прощения, мне и в самом деле уже пора. Но я бы хотел… Понимаете… если…
— Мы живем в Каза-Тревелли близ Сан-Панталона. Это дом Фьямметты Бьянкини. В округе его все знают. Я там почти каждый день после полудня и по вечерам.
— Благодарю. — Он уже поднялся и жмет мне руку. — Через несколько дней я покидаю Венецию. Еду в Индию. Но если удастся, то непременно наведаюсь к вам до отъезда.
— Будем вам рады. — Я пожимаю плечами. Почему бы нет? Мы обслуживаем всех желающих. Ну, вернее, всех, кроме евреев. Однако, насколько мне известно, в Венеции не существует законов, которые запрещали бы куртизанке услаждать новообращенного, лишь бы у него было достаточно денег. Впрочем, глядя ему вслед, я почему-то ощущаю разочарование из-за того, что он, именно он, так сильно переменился.
Эта нежданная встреча может стать поводом для хорошего рассказа, и ко времени возвращения домой я уже отточил его в уме. Но мое громогласное удивление тонет в суматохе, царящей около нашего дома. На ближайшем мосту толпа глазеет на то, как дюжина рабочих на большой барже скатывает веревки и куски ткани, а сверху, с нашего пъяно-нобиле, доносится шум голосов и смех.
Я быстро поднимаюсь по лестнице (богатый дом может позволить себе более низкие ступеньки, приспособленные для коротеньких ног) и на углу сталкиваюсь с Корягой, которая спускается вниз. Ее слух, как всегда, оказывается острее моего зрения, и она сразу хватается за перила, чтобы не упасть. Она удерживается на ногах, но открытая кошелка выпадает у нее из руки, и флакон толстого стекла выскакивает и ударяется о нижнюю ступеньку.
— Ах, простите! Я вам не сделал больно?
— Нет. Нет… Все в порядке.
Я подбираю флакон и протягиваю ей:
— Вот…
Ее рука заранее вытянута. Я мог бы спросить ее, откуда она знает, что флакон уже у меня, но, скорее всего, я услышу что-нибудь о звуке стекла (разбившегося или нет) или о том, что человек поворачивается по-разному в зависимости от того, держит ли в руке баночку, или рука у него пустая. Сегодня не четверг, и я не ожидал увидеть ее здесь, однако в доме, где много челяди, хватает недугов, а умная куртизанка следит не только за собственным здоровьем, но и за здоровьем прислуги. Я же чаще всего слишком занят, чтобы наши пути пересекались, а когда мы все-таки встречаемся, то разговариваем друг с другом любезно, так что человек посторонний мог бы легко принять нас за друзей и ошибся бы. На деле же где-то там, в глубине души, шрамы, от ран, нанесенных ей когда-то моими подозрениями, и память о том, как она мне отплатила, сохранились и по сей день, и мы против воли относимся друг к другу настороженно. Порой мне кажется, что, прояви я желание, сложившееся положение можно было бы исправить. Я далеко не чурбан неотесанный, и за последние несколько лет мне удалось очаровать и влюбить в себя нескольких женщин. Они были, конечно, несравнимо привлекательнее Коряги, правда, гораздо глупее ее, и я немного опасаюсь, как бы она, пусть даже с невидящими глазами, не раскусила меня.
— Что случилось? Что там за переполох наверху?
— Доставили подарок. Не могу сказать, какой именно, лучше сами поглядите.
Я вижу его в тот же миг, как переступаю порог портего. Ибо всякий, кто наделен глазами, сразу обратит на него внимание. Оно приставлено к стене — огромное, в человеческий рост, посеребренное зеркало. Оно больше любого зеркала, что я видел в жизни, и сверкает миллионами искр; в нем отражается обширное пространство комнаты и свет, проникающий внутрь через лоджию, напротив которой оно расположено. Полюбоваться на него собрались все домочадцы: здесь и моя госпожа, и Габриэлла, и Марчелло, а чуть поодаль наблюдает за всеобщим весельем наш клиент — торговец стеклянными изделиями Веспасиано Альберини.
— О, Бучино! Ты только погляди! Погляди, что нам привез мессер Альберини! — Ее лицо сияет почти так же ярко, как само зеркало. — Ах, ты бы видел! Его привезли на барже с Мурано, и понадобилось восемь человек, чтобы поднять его сюда с помощью лебедки. Всякий раз, как лебедку стопорило, у меня сердце замирало, так я боялась, что зеркало разобьется. Но мессер все продумал. — Тут она подходит к нему и крепко сжимает его руку, а он смеется, видя ее воодушевление, потому что благодарность всегда превращает ее в счастливого ребенка. — Жаль, что Коряга ушла так быстро. Ах! Ну, скажи, разве ты видел когда-нибудь вещь более чудесную, а?
Ничего чудеснее я и вправду не видел, и уже завтра весть о том, что это чудо появилось в нашем доме, разлетится по всему городу благодаря зрелищу, сопровождавшему его прибытие. Альберини — один из наших лучших клиентов. Это внушительный на вид и обстоятельный в поступках купец, человек, который узнает обо всех новейших достижениях в литье стекла едва ли не прежде, чем сами стеклодувы осознают их важность. По словам моей госпожи, в любви он напорист и свиреп, словно дикий вепрь. Однако протяните ему кусочек стекла — от тончайшего хрусталя до прекрасного орнамента из майолики, — и его руки вмиг становятся нежными и бережными, как у ангела, а в его устах коммерция обретает голос поэзии.
Я помню, когда он у нас ужинал впервые. Тогда он принес моей госпоже изящный хрустальный бокал для вина, украшенный ее именем, которое было выгравировано тончайшей алмазной иглой. «Друзья, потешьте ваши очи этим дивом! — обратился он к гостям, показывая им бокал. — Для сотворенья сей прозрачной пустоты понадобились песок, галька, пепел и огонь жарче адова пекла. В нем и свидетельство славы человека, и урок, преподанный Богом: красота так же совершенна и хрупка, как сама жизнь».
И с этими словами он сделал вид, что роняет бокал, а когда все присутствующие в ужасе ахнули, он усмехнулся и поднес его к свету, точно потир для причастия. Я не меньше полудюжины раз наблюдал, как Альберини проделывает это перед собраниями разных гостей, и мне по душе и его театральность, и его умение показывать товар. Порой я даже представляю себе, что, будь я священником, я бы скупал все неудачные изделия стеклодувов и каждое воскресенье ронял бы их с кафедры, дабы внушить своей пастве страх перед смертью. Не удивительно, что он сколотил большое состояние — на свете немного людей, которые умеют вместе со стеклом продавать философию, не забывая при этом наливать в свои бокалы лучшее вино. К счастью для нас, последние несколько лет тело моей госпожи вызывает в нем страстное желание видеть, как оно отражается в его зеркалах. Ведь стекольное дело не только пробуждает в людях скромность, но и играет на их тщеславии.
— Тебе нравится, Бучино? — спрашивает Альберини, и его круглое лицо расплывается в широкой улыбке.
— Как всегда, мессер, вы дарите нам чудеса.
— Я плачу красотой за красоту. Справедливый обмен.
— Ну, подойди же ближе, Бучино, и ты увидишь в нем свое отражение. — И моя госпожа манит меня. — Давай же! Это самое изумительное зрелище! Подвинься, Габриэлла, дай Бучино пройти.
Я подхожу к зеркалу и становлюсь рядом с Фьямметтой.
Она права, зрелище изумительное. Утреннее солнце щедро заливает нас светом, и вот мы стоим в полной красе: высокая стройная красавица с пышной гривой золотых волос и уродливый гном-коротышка, чья огромная голова едва доходит ей до груди. У меня невольно перехватывает дыхание. Наверное, я недостаточно подготовился к тому, что увижу. Видит Бог, я старался, как мог. Моя одежда сшита дорогим портным точно на меня, ее качество буквально просвечивает сквозь саму ткань, а борода моя (отнюдь не жалкая, как некогда уверял Аретино) аккуратно причесана и надушена мускусом и цитрусом, так же пахнут и мои лайковые перчатки. И все же в зеркале я сам себя пугаюсь. Просто все дело в том, что мысленно я представляю себя не настолько маленьким и безобразным, каков я в действительности, а потому мое отражение в любой поверхности, не говоря уж о таком огромном и безупречном зеркале, всегда застает меня врасплох.
— Ну, только не хмурься так, Бучино, и твое лицо сразу станет гораздо милее. — Фьямметта тычет пальцем мне в бок. — Ну, скажи, разве не чудо?
— Чудо, — соглашаюсь я, старясь придать лицу подобающее выражение.
— Ах, что же это? Погляди-ка, как этот стежок у меня на юбке топорщится влево. Я так и думала, что это платье внизу слишком объемно, а он уверял, что мне так кажется оттого, что я нагибаюсь, чтобы его рассмотреть. Боже мой, это изобретение принесет вам новое состояние, мессер! Во-первых, наша комната теперь кажется огромной, словно дворец, а во-вторых, такие зеркала произведут переворот в портновском искусстве! Мы завтра же уволим нашего портного, слышишь, Бучино?
— Мне кажется, для начала нам следует с ним расплатиться.
И мы все заливаемся смехом.
— Что ж, — произносит наш благодетель. — Я должен вас покинуть. У баржи еще одна доставка.
— Ах, мессер, неужели так скоро? — И Фьямметта очаровательно надувает губки. — Обещаю вам, что, когда вы придете в следующий раз, мы накроем стол вот здесь, прямо перед зеркалом, чтобы, пируя, видеть самих себя. Дайте слово, что это будет скоро.
Ее воодушевление заставляет купца задуматься.
— Ну… если я успею завершить дела на складе, то, может быть, успею вернуться даже сегодня вечером.
Фьямметта бросает на меня молниеносный взгляд: оба мы знаем, что сегодня пятница, а по пятницам ее навещает старик из стаи правящего воронья.
— Прошу прощения, мессер, но сегодняшний вечер у нас уже занят, — вмешиваюсь я, беря вину на себя. — Но… если что-то вдруг переменится, то я немедленно пришлю к вам весточку.
Как только он ушел, она вновь придирчиво разглядывает себя в зеркале. Я начинаю рассказывать про еврея, но она слушает вполуха, потому что, изучая собственное отражение, она еще и перебирает в уме предстоящие дневные дела.
— Да… в самом деле… Но лучше расскажи мне попозже: я уже собиралась, когда пришел Альберини, а уже через час я должна быть в мастерской Тициана. Ты сам знаешь, как он ворчит, если я опаздываю, а освещение уже не то… Габриэлла! Вели Марчелло готовить лодку. Я спущусь, как только переоденусь. — Фьямметта снова оборачивается ко мне. — Почему бы тебе не составить мне компанию, Бучино? Он обещал, что это будет последний сеанс. Может быть, сегодня он позволит тебе взглянуть на картину.
От радости она стала почти взбалмошной. Это и к лучшему, потому что в последние недели она держалась со мной несколько рассеянно и даже сердито, но, как и большинство женщин, моя госпожа живет под влиянием луны, и с годами я понял, что лучше просто не обращать внимания на то, что невозможно растолковать. Разбираться в происхождении и движении подобных флюидов — дело Коряги, а не мое.
Я качаю головой:
— Мне некогда. У меня еще счета не готовы.
Но это не совсем правда. Совершенно очевидно, что отражение в зеркале расстроило меня куда больше, чем я готов признать, и сегодня мне не хочется никому показываться на глаза.
— Знаешь что, Бучино! Ты теперь проводишь столько же времени, уткнувшись в книги, как какой-нибудь ученый! Удивительно, что ты еще не начал публиковать очерки о Венеции, как здесь делает каждый второй. Боже мой, если мне придется высидеть еще один вечер, заполненный беседами о величии венецианского государства и законов, то я непременно усну. Уверяю тебя, на прошлой неделе Лоредан и его гости из правящего воронья ни о чем другом не говорили.
— В таком случае отныне тебе следует устраивать свои званые ужины прямо перед зеркалом. Тогда они будут думать прежде всего о том, что у них перед глазами.