42
Долгий день перешел в вечер, а вечер в ночь. Около полуночи Кристофоро принесли записку. Он тут же ушел. Несмотря на позднюю ночь, город отказывался засыпать. Шум на улицах напомнил прежние времена. Если не закрывать окон, можно было слышать гул, доносившийся с площади.
Чтобы скоротать ожидание, мы пошли в мою мастерскую. Я вспоминала то утро перед моей свадьбой, когда звонила «Корова», а матушка не позволяла мне выйти посмотреть, что происходит. Как она, нося меня во чреве, стала свидетельницей насилия во время заговора Пацци, так теперь и я, готовясь произвести дитя на свет, оказалась перед лицом чего-то подобного. Я хотела взяться за кисть, чтобы унять страх, но краски теперь казались мне тусклыми и нисколько не помогали утишить бурю в моей душе.
Лишь на рассвете ворота распахнулись, и я услышала звуки шагов по каменным ступенькам. Эрила, которая к тому времени уснула, пробудилась в мгновенье ока. Когда Кристофоро вошел, я уже поднялась и собиралась броситься ему навстречу, но она остановила меня остерегающим взглядом.
– Добро пожаловать домой, муж мой, – сказала я спокойно. – Как дела?
– Твоего художника освободили.
– О! – Моя рука взметнулась ко рту, но я вновь почувствовала, как Эрила взглядом велит мне успокоиться. – А… что с Томмазо?
Кристофоро немного помолчал.
– Томмазо мы не нашли. Его не оказалось в тюрьме. Никто не знает, где он.
– Но… я уверена: где бы он ни был, он цел и невредим. Вы найдете его.
– Надо надеяться, что да.
Однако мы оба понимали, что это далеко не бесспорное умозаключение. Это не первый случай, когда узник бесследно исчезает из тюрьмы. И все же это Томмазо. Человек слишком заметный, чтобы закончить жизнь в какой-нибудь телеге для трупов под рогожей вместо савана.
– Еще что-нибудь удалось узнать?
Он бросил взгляд на Эрилу. Она встала, но я положила ладонь ей на плечо:
– Кристофоро, ей известно все, что известно нам. Ей я бы доверила свою жизнь. И теперь, я считаю, она должна услышать все остальное.
Он удивленно смотрел на нее некоторое время – так, словно увидел впервые. Эрила кротко склонила голову.
– Ну, так что ты еще желаешь знать? – спросил он устало.
– Они не… Я хочу сказать…
– Нам повезло. Тюремщиков куда больше занимали текущие новости, чем текущая работа. Мы нашли его до того, как произошло худшее. – Я хотела поподробней расспросить его, но не знала, как лучше это сделать. – Не беспокойся, Алессандра. Твой драгоценный художник по-прежнему сможет держать кисть.
– Благодарю вас, – сказала я.
– Пожалуй, тебе еще рано меня благодарить. Ты еще не дослушала. Его отпустили, но обвинения против него остаются в силе. Как иностранец, он подвергнется изгнанию. Причем немедленно. Я поговорил с твоей матерью и написал ему рекомендательное письмо к моим знакомым в Риме. Там он окажется в безопасности. Если его дарование не пропало, думаю, оно пригодится ему там. Он уже выслан.
Уже выслан! А я чего ожидала? Уже выслан. Что за его свободу не придется ничем платить? Мир, казалось, пошатнулся за несколько секунд. Я поняла, что жизнь способна в одночасье ввергнуть человека в пучину отчаяния. Но я не должна допустить, чтобы это произошло со мной. Я видела, как муж смотрит на меня, и мне показалось, что на лице у него грусть, которой я никогда не замечала прежде. Я сглотнула.
– А что еще можно предпринять для спасения Томмазо? Он пожал плечами:
– Будем продолжать поиски. Если он во Флоренции, мы его найдем.
– О, не сомневаюсь.
У него был очень усталый вид. На столе стоял кувшин с вином. Я поднесла ему кубок, наклонившись, насколько позволял мне живот. Он сделал большой глоток, потом снова откинул голову на спинку кресла. Мне показалось, что за эту полную тревоги ночь его кожа пожелтела и повисла, теперь на меня смотрело лицо старика. Я положила руку на его руку. Он поглядел на нее, но никак не отозвался.
– А что творится в городе? – спросила я. – Состоялся суд Божий?
Он покачал головой:
– О, эта история с каждым новым поворотом становится все глупее. Теперь францисканец заявил, что согласен пройти через огонь только с Савонаролой и ни с кем другим. И вот уже вместо францисканца тоже назначили другого монаха.
– Ну, тогда все это вообще бессмысленно.
– Да, разве что они докажут в очередной раз, что огонь жжется. Они с таким же успехом могли бы пройтись по Арно, чтобы рассудить, у кого ноги намокнут.
– Почему же Синьория не положит этому конец?
– Потому что толпа уже неистовствует в ожидании зрелища и сейчас, если просто отменить его, случится бунт. Можно лишь отделаться от позора, свалив все на этих монахов. Эти в Синьории – как крысы на тонущем корабле: хотят спрыгнуть, а воды боятся. Ну, из их окон все равно откроется лучший в городе вид, когда пламя начнет лизать пятки глупцам монахам.
В прежние времена от подобной новости у меня бы, наверное, по коже побежали мурашки от возбуждения и ужаса одновременно, и я бы, пожалуй, начала придумывать разные способы вырваться на свободу и присоединиться к толпе, чтобы своими глазами посмотреть на историческое событие. Но сейчас мне было не до того.
– Противно слышать, как мы низко пали. Вы пойдете смотреть?
– Я? Нет. У меня есть другие дела, да и к чему мне смотреть на унижение моего города? – Он повернулся к Эриле. – А ты? Насколько я знаю, ты знаешь обо всем, что происходит в городе, больше, чем многие государственные мужи. Ты не пойдешь поглядеть на это зрелище?
Она спокойно выдержала его взгляд.
– Я не люблю запах горелого мяса, – ответила она хладнокровно.
– Вот и хорошо. Остается лишь уповать на вмешательство Господа!
Так оно и вышло.
Может быть, вы не слышали эту историю. Во Флоренции она уже сделалась легендой: безумные монахи позорили свой сан, пререкаясь и брызжа слюной, пока Бог ударом грома не положил конец этому фарсу.
Если бы нужно было найти определение этому греху, то в голову само приходило слово «гордыня». А если бы нужно было установить, кто в нем был больше всего повинен, то, несомненно, первыми следовало назвать доминиканцев.
Суд назначили на следующий день – канун Входа Господня в Иерусалим. Небеса к полудню сделались свинцовыми. Францисканцы явились вовремя и, по словам их сторонников, вели себя с подобающим смирением и благочестием. Их соперники, научившиеся театральным эффектам у своего вождя, напротив, явились с вопиющим опозданием. Они вышли на площадь стройной процессией, неся перед собой огромное распятье. За ними следовали толпы приверженцев, распевая «Laudate» и псалмы. А позади всех шествовал сам Савонарола, горделивый и непокорный, держа в высоко поднятых руках освященную гостию.
Для францисканцев эта картина оказалась невыносимой: они потребовали, чтобы гостию немедленно вынули из рук отлучника. Спор усугубился, когда назначенный Савонаролой монах, фра Доменико, заявил о своем намерении пронести с собой чрез огонь и гостию, и распятие. Тогда францисканец вообще отказался идти в огонь. Потом, после долгих и ожесточенных пререканий – а костер тем временем разгорался все выше и горячее, – фра Доменико согласился распятие оставить, но настаивал на том, чтобы взять с собой гостию.
Они все еще препирались, как дети, когда Господь, разгневанный их самонадеянностью и крикливостью, с грохотом разверз небеса и обрушил потоки воды на пылавший костер, окутав всю площадь клубами дыма и смятением. Сделались сумерки, и Синьория, безмерно обрадовавшись, что наконец вместо нее кто-то другой разрешил это дело, объявила о провале суда и велела толпам расходиться по домам.
И всю ту ночь Флоренция варилась в собственных ядовитых соках позора и разочарования.