22
Времени на раздумья у меня осталось мало. Мой муж вернулся несколько дней спустя, точно рассчитав время. На следующее утро должны были начаться рождественские проповеди Савонаролы, и всем благочестивым горожанам надлежало явиться в церковь, поднявшись с законного супружеского ложа.
Он даже позаботился о том, чтобы накануне вечером выйти со мной на прогулку, чтобы нас видели вместе. Я так давно об этом мечтала – погулять по улицам в этот час между сумерками и темнотой, когда городскую жизнь освещают последние лучи заходящего солнца. Однако, хотя этот закатный свет был прекрасен, сами улицы показались мне тусклыми. Там прогуливалось гораздо меньше людей, чем я себе представляла, лица почти всех встречных женщин скрывали покрывала, а их наряды, на мой взгляд, привычный к ярким отцовским тканям, были мрачными; те из них, кто был без спутников, шли торопливым шагом, низко опустив голову. В одном месте, у лоджии на площади перед Санта Мария Новелла, мы прошли мимо какого-то молодого задиры в модном плаще и в шляпе с перьями, который, как мне показалось, всеми силами пытался привлечь внимание моего мужа, но Кристофоро тут же отвел глаза и быстро увел меня прочь. Когда мы вернулись домой, было уже темно, город почти обезлюдел. Ночная стража в умах людей действует не хуже писаных законов. Какая жестокая ирония, что я выторговала себе свободу в ту пору, когда от былой Флоренции уже ничего не осталось и смотреть было не на что!
В ту ночь мы с мужем сидели в продуваемом сквозняками парадном зале, греясь у очага, где горели миртовые дрова, и беседовали о государственных делах. И хотя я немного дулась на него и хотела как-нибудь наказать за отлучку, мое любопытство было слишком велико, а его общество чересчур занимательно, так что надолго меня не хватило. Полагаю, удовольствие от беседы получила не только я.
– Нужно явиться туда пораньше, чтобы занять хорошие места. Готов побиться об заклад, Алессандра, – правда, теперь уже и биться об заклад – преступление, – что завтра Собор будет битком набит.
– Мы идем туда на людей посмотреть или себя показать?
– Как и многие, подозреваю, – и для того, и для другого. Поистине диво, как это флорентийцы в одночасье сделались таким набожным народом!
– Даже содомиты? – спросила я, гордясь собственной смелостью.
Он улыбнулся:
– Вижу, ты получаешь некое мятежное удовольствие от того, что произносишь это слово вслух. Впрочем, советую тебе изгнать его из своего лексикона. Стены имеют уши.
– Как? Вы думаете, теперь и слуги начнут доносить на своих господ?
– Думаю, что если рабам предлагают свободу в обмен на кое-какие сведения об их господах, то да, Флоренция уже сделалась городом инквизиции!
– А об этом говорится в новых законах?
– Среди многого прочего. За прелюбодеяние предусмотрены суровые наказания. За содомию – еще более суровые. Для молодых грешников – порка, штраф и увечье. Для тех, кто старше и опытнее, – костер.
– Костер! Боже праведный! Почему же такая разница в наказаниях?
– Потому что, жена моя, считается, что юноши несут меньше ответственности за свои деяния, нежели зрелые мужи. Точно так же, как потерявшие невинность девушки считаются менее виновными, чем их соблазнители.
Значит, манящая развязность Томмазо вызовет меньше порицания, нежели тайное вожделение моего мужа. И хотя брат был мне родным по крови, жестокая правда состояла в том, что о нем я тревожилась куда меньше, чем о мужчине, который по нему томится.
– Вам следует проявить осторожность, – сказала я.
– Именно о ней я и думаю. Кстати, твой брат спрашивал, как тебе живется, – добавил он, словно читая мои мысли.
– И что вы ему сказали?
– Что лучше ему самому спросить тебя об этом. Но, мне кажется, он боится встречи с тобой.
Прекрасно, подумала я. Надеюсь, он трясется, лежа в твоих объятьях. И я сама поразилась этому образу, который прежде даже не решалась вызвать в воображении: Томмазо в объятьях моего мужа. Значит, это он – настоящая жена. А я… Кто же, кто тогда я?
– В пустом доме так тихо, – сказала я наконец.
Он помолчал. Мы оба понимали, о чем сейчас пойдет речь. Сколько бы Савонарола ни боролся с ночной жизнью, ему удастся лишь загнать грех еще глубже в темноту.
– Если хочешь, можешь с ним не встречаться, – сказал Кристофоро спокойно.
– Он – мой брат. Если он явится в наш дом, было бы странно его избегать.
– Это верно. – Он смотрел в огонь, вытянув перед собой ноги. Это был ученый, образованный человек, в чьем мизинце было больше ума, нежели во всем изнеженном, соблазнительном теле моего брата. Что же это за субстанция такая – похоть, если она заставляет рисковать всем ради своего удовлетворения?
– Полагаю, у тебя нет для меня никаких известий? – спросил муж через некоторое время.
О, известия были. В тот самый день я почувствовала тянущую боль в животе, но вместо недоношенного младенца родились струи крови. Однако я не знала, как сказать ему об этом, и поэтому просто покачала головой:
– Нет. Никаких.
Я закрыла глаза и вновь увидела свой рисунок, изображавший нашу брачную ночь. Когда я открыла их, муж пристально на меня глядел, и я готова поклясться, в его взгляде жалость смешивалась с чем-то вроде приязни.
– Я слышал, в мое отсутствие ты пользовалась библиотекой. Надеюсь, она понравилась тебе.
– Да, – ответила я, с облегчением ступив на сушу – знакомую мне тему учености. – Я нашла там диалоги Платона в переводах Фичино с дарственной надписью вам.
– О да. Восхваляющей мою любовь к красоте и учености. – Он рассмеялся. – Теперь трудно и представить, что были времена, когда наши правители верили в подобные вещи.
– Так значит, это и впрямь писано рукой Лоренцо Великолепного? Вы действительно его знали!
– Да, немного. Как можно догадаться по этой надписи, он любил держать при дворе людей со вкусом.
– А он… он знал про вас?
– Про то, что я – содомит, как ты с удовольствием меня называешь? Ну, Лоренцо почти все знал о своем окружении. Он изучал не только умы, но и души людей. Он бы тебя очаровал. Странно, что мать не рассказывала тебе о нем.
– Моя мать?
– Да. Когда ее брат был при дворе, она иногда появлялась там.
– При дворе? А вы знали ее в ту пору?
– Нет, я… Я был занят другими делами. Но несколько раз я ее видел. Она была очень красива. И, как ее брат, остроумна и образованна, что при случае показывала. Я помню, она пользовалась большим успехом. Неужели она ничего не рассказывала тебе об этом?
Я покачала головой. За всю мою жизнь мать ни словом ни о чем таком не обмолвилась. Так таиться от родной дочери? И мне снова почему-то вспомнились рассказы, что ей пришлось наблюдать за тем, как тащат по улицам оскопленных убийц Медичи, как за ними тянется кровавый след. Не удивительно, что от ужаса я перевернулась у нее во чреве.
– Ну, тогда, надеюсь, я не сказал ничего неподобающего. Я также слышал, что ты справлялась о ключах от шкафа. Мне жаль тебя огорчать, но, мне кажется, те иллюстрации скоро придется отдать.
– Отдать? Кому?
– Владельцу.
– А кто он? – Когда Кристофоро ничего на это не ответил, я сказала: – Мессер, если вы полагаете, что я не сумею сохранить ваши секреты, тогда вы ошиблись с выбором жены.
Он улыбнулся моей запальчивости:
– Его зовут Пьерфранческо Медичи. Некоторое время он был покровителем Боттичелли.
Ну конечно. Кузен Лоренцо Великолепного, одним из первых бежавший во французский стан.
– Я считаю его изменником, – твердо заявила я.
– В таком случае ты глупее, чем я думал, – резко возразил Кристофоро. – Тебе следует осмотрительнее выбирать слова, даже здесь. Поверь мне, пройдет совсем немного времени и те, кто поддерживает Медичи, покинут город, опасаясь за свою жизнь. Кроме того, тебе известно не все. Причин для его неверности достаточно. После убийства его отца имения сына остались на попечении Лоренцо, а тот, когда лопнул банк Медичи, запустил в них руку. Негодование Пьерфранческо вполне понятно. Но он не дурной человек. Нет, он покровитель искусств, и когда-нибудь история поставит его в один ряд с самим Лоренцо.
– Но я не видела ничего, что он подарил бы городу.
– Это потому, что пока он держит все это у себя. На его вилле в Кафаджоло хранятся картины Боттичелли, в которых, быть может, сам художник еще раскается. На одном панно изображен возлежащий Марс, покоренный Венерой, и вид у него такой томный, что даже трудно сказать, что именно она сокрушила: его душу или тело. А еще есть и сама Венера – нагая, она поднимается на раковине из волн морских. Ты о ней слышала?
– Нет. – Матушка рассказывала мне как-то о расписной панели, выполненной им для брачных покоев одной супружеской пары, где показаны эпизоды истории о Настаджо; все, кто видел эти росписи, дивились изображенным на них правдивым подробностям. Но, как и моя сестра, я терпеть не могла сюжетов о женщинах, растерзанных на куски, каково бы ни было мастерство художника. – А какая она, его Венера?
– Ну, знаток женщин из меня плохой, но, как я догадываюсь, она олицетворяет ту пропасть, что разделяет взгляды на искусство Платона и Савонаролы.
– Она прекрасна?
– Прекрасна? Да. Но этим еще не все сказано. В ней соединилось языческое и христианское начала. Ее нагота целомудренна, и вместе с тем ее серьезность игрива. Она одновременно и манит, и противится. Но даже ее искушенность в любви кажется невинной. Впрочем, мне думается, большинство мужчин, глядящих на нее, предпочли бы взять ее с собой в постель, а не в церковь.
– О! Как бы мне хотелось ее увидеть!
– Нет уж, будем надеяться, что в ближайшее время никто ее не увидит. Если слухи о ней распространятся, то наш набожный Монах наверняка захочет уничтожить ее вместе с остальными грешниками. А еще понадеемся, что сам Боттичелли не сочтет нужным предать ее в руки врага. Я слышал, он уже начал склоняться в сторону партии Плакс.
– Не может быть!
– Да, это так. Тебя, наверное, удивило бы, сколько наших великих деятелей вот-вот последуют его примеру. И не только художники.
– Но почему? Я не понимаю. Мы же строили у себя новые Афины. Неужели им не больно будет смотреть, как все это разрушают?
Кристофоро поглядел на огонь, словно там скрывался ответ.
– Дело в том, – проговорил он наконец, – что этот сумасшедший и умный Монах предложит им взамен какую-то свою идею. Такую, что будет доступна всем, а не одним только богатым или умным.
– И что же это будет за идея?
– Построение нового Иерусалима.
И в это мгновенье мой муж, похоже, всегда сознававший, что обречен аду, почти погрустнел. И я его поняла.