7
Мы возвращаемся в город, а там царит оживление, повсюду шумные компании, группы ремесленников, юнцов в вышитых куртках, с ногами полосатыми, как причальные шесты на Большом канале. Моя госпожа тщательно закутывается и опускает голову, но мы не можем не замечать возбуждения, разлитого в воздухе. Этому есть объяснение: город, который славится своей приверженностью к порядку, порой нуждается и в разрядке. С тех пор как мы сюда приехали, здесь было столько праздников, что я уже потерял счет святым, которых мы чествовали. К ночи вся площадь Сан-Марко будет заполнена колышущейся людской массой, но сейчас еще рановато для уличных потасовок.
Когда мы поворачиваем на площадь Санта-Мария-Нуова, я слышу позади топот, но поздно — нас толкают и едва не затаптывают. От удара я отлетаю к стене, стукаюсь об нее головой и в то же мгновенье вижу, как моя госпожа, потеряв равновесие, растягивается на булыжной мостовой. А толпа так увлеченно куда-то бежит, что даже не останавливается поглядеть — что же она натворила. Однако какой-то турок в тюрбане и в струящихся зеленых одеяниях видел с другой стороны кампо, как все произошло, и не успел я сам подняться и подойти к госпоже, как он уже поспешил проявить о ней заботу.
Ее плащ распахнулся, а капюшон съехал с головы. Он помогает ей подняться с земли, я вижу, как их взгляды встречаются, и понимаю, что ей будет трудно устоять перед искушением.
Если бы не существовало никаких правил и помех, мужчины, наверное, смотрели бы на женщин не отрываясь. Когда брюхо сыто, что еще остается? Такое видишь ежедневно на улице или на рынке — мужские глаза устремлены на женщин, словно их тянет к ним, как железо к магниту, вытаскивают их груди из лифов, поднимают юбки и задирают нижние сорочки, услаждаются бедрами и животами, зарываются в густую поросль, где прячется заветная влажная складочка. Что бы ни говорили священники, для большинства мужчин эта привычка естественна, это своего рода язык плоти, зачастую заглушающий язык молитвы, в нем тонет даже обещание искупления. И я, хоть и коротышка, сведущ в этом языке не хуже любого мужчины, который вдвое выше меня.
И потому я хорошо понимаю, какой трепет должен ощутить мужчина, когда роли меняются и с таким выражением на него смотрит женщина. Я видел подобный откровенный взгляд лишь у женщин, выпивших лишнего или же у профессионалок. И хотя большинство мужчин, положа руку на сердце, не отказались бы ни от тех, ни от других, будь у них выбор, непременно выбрали бы вторых, потому что только женщины вроде моей госпожи превращают вожделение из чего-то греховного и постыдного в нечто веселое и приятное.
Во всяком случае, к таким выводам я пришел, наблюдая за мужчинами-христианами. А как ее чары действуют на нехристей, этого я никогда раньше не знал, хотя на улице о турках ходили слухи, будто они так ревнуют своих жен, что даже художникам не позволяют переносить на холст их красоту, чтобы она не воспламенила других мужчин. А это, если вдуматься, наводит на мысль, что они так же подвержены соблазну, как и прочие мужчины, независимо от вероисповедания.
Когда я наконец прихожу в себя, все уже позади. Они стоят и смотрят друг на друга: она улыбается скорее нежно, чем игриво, прижимает руку к груди, прикрывая и в то же время показывая свою белую кожу, а он — темноглазый, темнолицый — не сводит с нее глаз, и его взгляд настойчив, как яркий солнечный луч. Похоже, ее чары оказывают действие и на иноверцев.
— Вы не ушиблись, госпожа? — спрашиваю я громким голосом, прорываясь в этот магический круг и лягая ее в голень чуть сильнее, чем намеревался.
— Ай! Ах нет, со мной все хорошо. Этот любезный господин… э…
— Абдулла-паша. Я из Стамбула — или Константинополя, как вы его все еще называете. — И хотя, наверное, в Константинополе столько же пашей, сколько в Венеции Корнеров или Лореданов, его имя все равно звучит загадочно. — К вашим услугам. Синьора…?
— Фьямметта Бья…
— Если вы невредимы, тогда хочу напомнить вам, что мы опаздываем, — грубо перебиваю я. И обращаюсь к нему: — Простите, сиятельный паша, но моя госпожа спешит в монастырь. — Я делаю особый упор на это слово. — Навестить своих сестер.
К моей досаде, он скорее приятно удивлен, чем огорчен таким известием.
— Тогда я провожу вас обоих до ворот. Ваши сограждане-венецианцы собираются драться на мосту над Канареджо, и город обезумел — все рвутся поглазеть на это зрелище.
— Благодарю, но мы предпочитаем обойтись без провожатых.
— Вы тоже такого мнения, госпожа Бьяк…?
— Бьянкини, — старательно выговаривает она. — Ах, вы очень добры, сударь. — Ее голос — словно легкое прикосновение перышка. — Но пожалуй, и правда будет лучше, если я отправлюсь дальше со своим слугой.
Он внимательно смотрит на нас обоих, потом поворачивается и отвешивает ей легкий поклон, протягивая руку вперед. Пряный запах серой амбры, исходящий от его перчаток, дразнит нас мыслью о ее высокой цене. Я почувствовал, что моя госпожа дрогнула, и если бы я не боялся покалечить ее, то снова лягнул бы. Но она устояла.
— Что ж, тогда я отпущу вас. — Он опускает руку. — Хотя для меня, тоскующего вдали от родины, знакомство с женщиной такой красоты и с карликом… такого безупречного сложения и страстной преданности — редкая радость, согревающая мое сердце. Я живу в доме неподалеку от Большого канала, возле кампо Сан-Поло. А что, если как-нибудь в другой раз, когда вам не нужно будет навещать своих «сестер», вы могли бы…
— Благодарим, но… — встреваю я.
— Как-нибудь в другой раз, — добавляет она нежно.
Я тащу ее прочь, и все то время, что мы осторожно пересекаем площадь, он провожает нас взглядом, пока мы не поворачиваем за угол и не углубляемся в другой переулок. Когда мы удаляемся на порядочное расстояние, я напускаюсь на нее:
— Да как ты могла…
— Ах, Бучино, прекрати читать мне нравоучения! Ты ведь тоже почувствовал запах его перчаток. Ясно, что он не обыкновенный турецкий купец.
— А ты — не обыкновенная шлюха, чтобы подбирать мужчин на улице! Что бы ты стала делать? Привела бы его к себе в спальню, а мне велела бы тайком стянуть его одежду и украшения? Это сразу погубило бы нас обоих.
— Ну что ты, это же была невинная забава! Он торопился посмотреть на драку, как и все остальные. Иначе я бы не стала заигрывать с ним. Но ты должен признаться, Бучино, что мы его покорили, и, заметь, без волос, в чужих обносках, но все-таки покорили!
— Да, — соглашаюсь я. — Покорили.
Сегодня дом рано погрузился в сон. На кухне Мерагоза растеклась по сломанному стулу, из открытого рта вылетает ворчливый храп. Ее все чаще можно застать в такой позе — старуха привыкает к ней и день ото дня жиреет на наших харчах. Не могу ручаться, но сильно подозреваю, что в течение последних недель, отправляясь за покупками, она каждый раз прикарманивала по нескольку скудо. Впрочем, не могу же я проследить за каждым ее шагом. И уж коль скоро мы пошли на то, чтобы перебиваться кое-как, нам придется делить кров с этим, хорошо знакомым нам, дьявольским отродьем.
Моя госпожа спит наверху, натянув на голову покрывало. Теперь она часто спит вот так — пряча голову и лицо, как будто даже во сне защищает себя от нападения. Меня одолевает усталость, но дневное возбуждение все еще не улеглось. А в южной части города, где продолжается народное веселье, виден свет огней. Я вытаскиваю несколько монет из кошелька, спрятанного между рейками кровати, выхожу из дома и иду в сторону Сан-Марко.
По ночам этот город по-прежнему вселяет в меня ужас, хотя я вряд ли признаюсь в этом вслух. Днем я уже приноровился ходить по самым узким тротуарам вдоль каналов, не боясь при этом свалиться в воду. Но после заката город все больше напоминает мне страшный сон. В аду над кипящим маслом хотя бы поднимается дым, а вот здесь в безлунные ночи, при отсутствии фонарей, черную воду не отличить от черного камня; к тому же во тьме звук распространяется совсем иначе, так что голоса, вначале слышные спереди, внезапно настигают тебя сзади. Поскольку парапеты на многих мостах выше моего носа, а большинство окон находится выше моей головы, то любое путешествие по городу после наступления темноты превращается в бег по разветвляющимся подземным ходам. А иногда шум воды обступает меня со всех сторон, и из-за громкого стука сердца я с трудом нахожу верное направление. Я передвигаюсь быстро, держась вплотную к стенам домов, и мои единственные спутники крысы, которые, следуя друг за дружкой, образуют живые цепочки. Утешаться можно лишь тем, что хоть у этих тварей и грозный вид, они боятся меня не меньше, чем я их.
* * *
Но сегодня, по крайней мере, не я один вышел на улицу. Дойдя до Мерчерии, я вливаюсь в поток людей, которые, точно мотыльки, движутся к огням огромной площади.
Я не большой любитель глазеть на всякие чудеса. Пусть дивятся и ахают те, кто высок ростом и у кого есть свободное время. Небо слишком далеко от меня, я не разгляжу там ничего, а от того, что другие называют чудом архитектуры, у меня обычно только шею ломит. Бывало и так — прежде чем я осознал, до чего легко найти свою смерть, — что величавая базилика Святого Марка служила мне местом преступления, а не молитвы. Ведь толпа паломников, самозабвенно поднявших очи горе, представляет собой поживу для карлика с шустрыми пальцами. Но теперь я добропорядочный гражданин и слишком высоко ценю свое бесформенное тело — я не хочу, чтобы меня вздернули между Столпами правосудия. И хотя я остаюсь римлянином и на мой классический вкус все эти грузные купола и крикливые византийские мозаики чрезмерны, величие этого сооружения вселяет страх перед Господом — а заодно и перед мощью венецианской державы — во всех тех, кто приходит сюда подивиться.
А в меня самого? Что ж, мне гораздо милее скромная каменная резьба на колоннах Дворца дожей, находящегося по соседству. Во-первых, эти рельефы расположены достаточно низко, так что я в состоянии их рассмотреть; во-вторых, на них изображены куда более земные, знакомые мне вещи — чаши с плодами, настолько правдоподобные, что кажется, спелые фиги вот-вот лопнут; собака с испуганными глазами, которая схватила медовые соты с пчелами, еще жужжащими внутри. А мой любимый сюжет — история любовного ухаживания, тянется вокруг всей колонны. Там изображена даже брачная ночь, мужчина и женщина лежат под каменной простыней, и волосы женщины длинными волнами вьются по подушке. Когда я был ребенком, отец, который из-за моего уродства несколько лет считал меня слабоумным, однажды дал мне деревянную дощечку и резец в надежде, что, быть может, Господь вложил талант мне в пальцы. Наверное, он вспоминал при этом предания о великих флорентийских художниках, которых обнаруживали где-нибудь в поле, где они ваяли мадонн из придорожных валунов. Но я только пропорол себе палец. Однако я запомнил латинское название снадобья, которое дал нам лекарь, чтобы унять кровотечение, и вечером того же дня я очутился в отцовском кабинете, где передо мной легла груда книг.
Я бы, наверное, до сих пор продолжал там сидеть, не умри отец шестью годами позже.
Но сейчас не время для грусти — нет, только не сегодня ночью! Площадь, к которой я направляюсь, гудит звуками веселья и удовольствия, полнится шумом и толпами. Ее озаряет такое множество факелов и свечей, что парящие в вышине древние мозаики собора мерцают пламенем.
Я вклиниваюсь в толпу с северо-востока. Я неизменно испытываю здоровый страх перед толчеей (мы, карлики, уязвимы, как дети, — нас легко растоптать, лишив возможности умереть в собственной постели), но сейчас дело того стоит. Я быстро протискиваюсь сквозь толпу, пока не оказываюсь возле подмостков, сооруженных перед базиликой, где скачет стайка чумазых полуголых чертенят. Они выкрикивают непристойности и тычут вилами друг в друга и в толпу, а из дыры в полу время от времени вырывается столб пламени, и тогда кто-нибудь из бесенят проваливается в этот люк, но вскоре уже снова карабкается на подмостки, подзадоривая зрителей. Ниже, под северной лоджией, хор гладколицых кастратов поет, словно сонм ангелов, но почему-то их помост водрузили слишком близко к загону для собачьих боев, и их райские голоса почти тонут в отчаянном вое животных, ждущих своего смертного часа. Тем временем на другом конце площади, в огороженной яме с песком борются мужчина и две крупные женщины, а толпа ободряет их криками, и нет-нет да кто-нибудь изредка встрянет в их бой.
Изо всех окон, выходящих на площадь, свисают гобелены и развернутые знамена с гербами, и у каждого окна — знатные молодые женщины, наряженные словно на собственную свадьбу. Когда задираешь голову, кажется, будто весь город распустил волосы и красуется перед народом. Внизу собрались кучки юнцов в ярких штанах-трико — они что-то выкрикивают женщинам, а в толпе расхаживает старик, у которого из-под бархатного плаща торчит деревянный срам величиной с дубину, и он весело покачивает им перед носом у всех, кому не лень глядеть.
Я огибаю площадь по краю, избегая толпы, и покупаю себе засахаренных фруктов на прилавке рядом с моими любимыми колоннами, где днем стоят с товаром мясники и колбасники. Большая верфь, которой заканчивается площадь, заполнена длинными кораблями, их мачты кажутся огненными пунктирами из-за висячих светильников, а море словно охвачено пламенем. Куда ни кинь взгляд, всюду флаги с львом святого Марка, а перед двумя Столпами правосудия труппа акробатов составляет живую пирамиду высотой в четыре этажа. На ее вершину должен взобраться карлик. Всюду расставлены шесты с горящими головнями, так что зрелище хорошо освещается. Первые три яруса уже завершены. Я ужом проскальзываю через толчею, и зрители расступаются, принимая меня за одного из верхолазов, и даже подталкивают меня вперед. Теперь наверх, по лестнице из тел, лезут двое мужчин — осторожно, точно молодые коты, а сбоку карлик уже сидит на плечах еще одного акробата, готовясь исполнить свой трюк.
Когда верхний ярус достигает равновесия и те двое образуют вершину пирамиды, карлик машет зрителям и опасно раскачивается, словно вот-вот упадет. На нем серебряно-красный костюм, а ростом он даже ниже меня, хотя голова у него более соразмерна туловищу, чем моя, отчего он кажется менее уродливым. С неприятной усмешкой он цепляется сзади ко второму ярусу пирамиды. При свете факелов на коже циркачей виден пот, заметно, как подергиваются у них мышцы, когда они принимают новый груз и стараются сохранить равновесие и симметрию живой геометрической фигуры. Карлик на мгновение замирает, а потом принимается карабкаться дальше. На улице часто можно увидеть трюки, кажущиеся сложнее, чем они есть, но это совсем другой случай. Ловкий карлик способен вытворять штуки, недоступные обычному человеку, — например, он может много часов кряду просидеть на корточках или, сидя на земле, подняться без помощи рук (удивительно, с каким неизменным восторгом люди наблюдали, как я проделываю это простейшее движение). Однако стоя, мы лишаемся гибкости из-за того, что кости ног у нас слишком коротки. Вот почему из нас получаются плохие акробаты, зато отличные шуты, и за нами забавно наблюдать.
Он уже добрался до третьего уровня, и вся пирамида слегка сотрясается от его неловких движений. Один из акробатов, что внизу, вдруг испускает дикий вопль, и карлик, скорчив рожу, качается, так что толпе кажется, что ему и впрямь грозит беда, а потому она еще громче хохочет над ним. Но коротышка знает свое дело, и вскоре, забравшись на самую вершину, он обретает равновесие и, достав из кармашка камзола флажок из разноцветного шелка, намотанного наподобие флага на древко, с ликованием размахивает им в воздухе. А потом он как-то прикрепляет его себе на спину, а сам нагибается так, что вот уже стоит на четвереньках, как собака, упершись руками и ногами в плечи акробатов, и теперь шелк развевается над ним, как стяг.
Толпе требуется некоторое время, прежде чем она понимает: приняв позу собаки, карлик пародирует большое каменное изваяние крылатого льва на вершине Столпа правосудия. Флаг заменяет ему крыло, торчащее вверх из львиного хребта.
Я против воли бешено аплодирую, как и все остальные, потому что это великолепное представление, а еще конечно же потому, что я сам мечтал бы быть таким ловким.
— Выбрось это из головы, Бучино. Твоим талантам найдется другое применение.
Этот сильный и низкий голос, как у певца, который приучен тянуть ноту дольше остального хора, я узнал бы везде. Я оборачиваюсь, и хоть в голове у меня и проносится мысль, что он принесет нам лишь беду, мне все-таки приятно видеть его.
— Вы только поглядите, друзья! Самый уродливый римлянин явился в Венецию, чтобы оттенить ее красоту. Бучино! — кричит он и, схватив меня в охапку, поднимает вверх, так что наши глаза оказываются на одном уровне. — Кровь Христова, ты ужасно выглядишь, приятель! Десяток волосков на подбородке — это еще не борода! А что это за нищенское отрепье на тебе? Как поживаешь, маленький герой? — И с этими словами он легонько меня встряхивает.
Окружающие его юные щеголи и дворяне, воодушевленные этими насмешками, принимаются еще громче хохотать, глядя на меня.
— Не смейтесь, — рокочет он. — Пусть этот коротышка и выглядит как шут, но он пострадал от самой жестокой шутки, на какую способен Господь. Он родился с телом карлика и с разумением философа. Не правда ли, мой коренастый дружок? — Он с усмешкой опускает меня на землю; лицо у него слегка раскраснелось от того, что поднимал меня.
По правде сказать, он и сам не красавец, но разжирел на харчах своих покровителей еще до того, как неизвестные изувечили ему руку и прочертили кровавый зигзаг на шее.
— А у тебя, Аретино, тело царя и разумение золотаря.
— Золотаря? Неплохо! Между прочим, человек тратит на испражнение не меньше времени, чем на еду, хотя поэты твердят нам совсем иное.
Молодежь у него за спиной гогочет.
— Ты, я вижу, уже нашел себе единомышленников в этом диковинном городе.
— О да! Ты только погляди на них — цвет венецианской молодежи! И всеми силами заботятся о моем процветании. Верно, друзья?
Они снова смеются. Однако, обмениваясь последними репликами, мы с ним перешли на римский диалект, так что юнцы, скорее всего, насилу поняли половину из сказанного нами. Он берет меня за плечо и уводит в сторону, оставив толпу приятелей.
— Вот оно как, — говорит он, по-прежнему улыбаясь. — Выходит, ты жив.
Я слегка наклоняю голову:
— Как видишь.
— Значит, и она тоже.
— Кто?
— А-а! Та женщина, без которой ты бы ни за что не покинул Рим, вот кто! Господи, в последние несколько месяцев я, как мог, пытался разыскать вас обоих, но никто ничего не знал. Как же тебе удалось бежать?
— Я проскочил у них между ног.
— Я так и знал! Ты слышал, эти мерзавцы ворвались в мастерскую к Маркантонио. Уничтожили все его доски и станки, избили его так, что он был на волосок от смерти, а потом потребовали выкуп. Причем дважды. А Асканио его бросил, ты не знал? При первом же пушечном выстреле. Выкрал лучшие книги из его библиотеки и удрал, скотина!
— Что же теперь с Маркантонио?
— Друзья собрали деньги на выкуп и помогли ему добраться до Болоньи. Но он никогда уже не будет гравировать. Его дух сломлен, тело изувечено. Господи, что за вселенский позор! Ты не читал, что я написал об этом? Мое «Письмо Папе»? Даже самые ядовитые критики Рима, читая его, плакали от стыда и ужаса.
— В таком случае, не сомневаюсь, твои слова оказались правдивее всего, что я пережил на своей шкуре, — невозмутимо отвечаю я, заранее готовясь к его трубному хохоту и дружескому шлепку по спине. Как и моя госпожа, он никогда не умел скрывать от мира свои таланты.
— Ах, Бучино, возблагодари Господа за свое безобразие. Иначе бы я числил тебя среди своих соперников. Поведай же мне все. Прошу тебя. Она ведь тоже жива, правда? Благодарение Богу. Как все это было?
Как все это было?
— Это было грандиозное пиршество смерти, — говорю я. — Впрочем, тебе, возможно, кое-что пришлось бы по душе. Наряду с простыми римлянами, худшие времена пережили и курия и монахини.
— Ну нет! Ты ко мне несправедлив. Я бичевал их словами, но даже я не пожелал бы им тех ужасов, про которые потом рассказывали.
— Что ты здесь делаешь, Пьетро?
— Я? А где же мне еще быть? — Он возвышает голос и жестом указывает на стоящих позади людей. — Венеция! Величайший город на земле!
— Мне казалось, то же самое ты говорил о Риме.
— Говорил. И это была чистая правда. Но это уже в прошлом.
— А Мантуя?
— О нет. В Мантуе живут одни тупицы!
— Значит, герцог больше не находит твои стихи лестными — так тебя следует понимать?
— Герцог! Да он самый больший тупица из всех мантуанцев! Он совсем не понимает шуток.
— А Венеция понимает?
— О, Венеция… Венеции все доступно. Это украшение Востока, горделивая республика, владычица морей. Ее корабли суть чрева мировых сокровищ, ее дворцы — сплошь камень в сахарной глазури, ее женщины — жемчужины в ожерелье красоты, а…
— А ее богачи не знают, куда девать дукаты.
— Не совсем так, моя маленькая горгулья. Впрочем, все они в этом городе — благородные купцы со вкусом и аппетитом. И при деньгах. А еще они мечтают превратить Венецию в новый Рим. Им никогда не нравился Папа, и вот теперь, пока тот пускает в переплавку свои медали, чтобы наскрести себе на выкуп, они вполне могут переманить всех его любимых художников. Якопо уже здесь. Знаешь, о ком я? Якопо Сансовино. Зодчий.
— Подумать только! — говорю я. — Может, хоть здесь ему перепадут приличные заказы!
— Да, да. Работа у него уже есть. Свинцовые верблюжьи горбы на их золотом чудовище — прости меня, великая базилика! — грозят вот-вот рухнуть, и никто не знает, как их удержать от падения. Вижу, ты ничего не понял, дружок. Здесь мы — великие люди. И вскоре нас ждет еще большее величие. Так где, ты говоришь, она сейчас живет?
Я мотаю головой.
— Ну, перестань. Она на меня уже не сердится. Когда ты заглянул в лицо смерти, то что по сравнению с нею какое-то легкое злословие? К тому же оно ее прославило.
— Она и без того славилась, — возразил я. И мысль о его давнем предательстве вмиг разрушает его обаяние. Я отступаю от него в сторону. — Мне пора.
Он кладет мне руку на плечо, пытаясь удержать.
— Ведь между мной и тобой нет никакой ссоры. И никогда не было. Ну же! Почему ты не отведешь меня к ней? В этом городе богатства хватит на всех.
Я ничего не отвечаю. Он убирает руку.
— А знаешь, я ведь могу сделать так, что за тобой проследят. Черт побери, я даже могу сделать так, что тебя прирежут где-нибудь в переулке. Здесь наемным убийцам куда легче, чем в Риме. Наверное, оттого, что здесь всюду столько темной воды! А тебе, насколько я помню, вода совсем не по душе. Господи, Бучино, да ты и впрямь ее боготворишь, раз последовал за ней в это промозглое и сырое царство!
— Кажется, только что ты говорил, что это величайший город на свете.
— Так оно и есть. — Он жестом показывает на своих спутников и громко произносит: — Величайший город на свете. — Потом, уже тише, добавляет: — А знаешь, я мог бы ей помочь.
— Она не нуждается в твоей помощи.
— А я вот думаю, что нуждается. Если бы не нуждалась, я бы наверняка давно прослышал, что она здесь. Да почему бы тебе у нее самой об этом не спросить?
Молодежь снова обступает его. Он закидывает здоровую руку кому-то на плечо и исчезает в толпе, бросив на меня взгляд напоследок. Присмотревшись к его приятелям вблизи, я замечаю, что не настолько уж хорошо они одеты, чтобы быть хозяевами города. Впрочем, из-за их самоуверенных повадок это не сразу приходит в голову.
Одно я знаю наверняка. Теперь никакие ухищрения Коряги с клеем и поросячьей кровью не позволят нам разыгрывать невинность. Проклятье на его голову!
Дом встречает меня темными окнами. Но вдруг, взбираясь по ступеням, я слышу звуки музыки, доносящиеся сверху.
Я тихонько отворяю дверь. Она так увлечена игрой, что поначалу меня не замечает. Сидит на краешке кровати лицом к окну, скрестив ноги под юбкой и уперев в них корпус лютни. Свет дешевой свечки, стоящей у нее в ногах, отбрасывает мятущиеся тени ей на лицо. Левая рука лежит на грифе с ладами, а пальцы правой руки согнуты и быстро, будто паучьи лапки, бегают по струнам. От этих звуков меня охватывает дрожь — и не просто от красоты мелодии (мать Фьямметты, добросовестно развивавшая ее дарования, взялась за обучение дочери, едва та начала ходить), а еще и потому, что они рассказывают мне о том, какой может стать наша жизнь. Я не слышал ее игры с тех самых пор, как нас изгнали из Эдема, то есть почти год. Ее пение — это, конечно, не та песня, какой сирены завлекали Одиссея на гибельные скалы, но оно своей сладостью убаюкало бы любого младенца, окажись он поблизости. Под струящуюся мелодию слова песни складываются в рассказ о нежной красоте и погибшей любви. Я не устаю поражаться, как это женщина, чья работа — заставить бессильную мужскую плоть извергнуть семя, одарена голосом такой чистоты, какой позавидует и монашенка-девственница. А это, на мой взгляд, лишь доказывает, что Господь, сколь бы ни ненавидел Он грешников, порой приберегает для них ценнейшие дары. Теперь мы в них во всех крайне нуждаемся. Ее пальцы взмывают над струнами, а голос замирает.
Я, все еще стоя возле двери, хлопаю в ладоши. Улыбаясь, Фьямметта оборачивается — она всегда чутко относится к слушателям — и грациозно наклоняет голову:
— Благодарю.
— Раньше ты всегда играла только для мужчин, — замечаю я. — А каково это — играть в одиночестве?
— Каково? — Она дергает за струну, и в воздухе вибрирует одинокая нота. — Сама не знаю. Я всегда играла для слушателей, даже если их рядом не оказывалось. — Она пожимает плечами, и я задумываюсь — в который раз, — как это, должно быть, странно: получить воспитание исключительно для того, чтобы услаждать других. Такое призвание, пожалуй, сродни призванию монахини, целиком посвятившей себя Богу. Но, к счастью, мою госпожу не терзают никакие возвышенно-благостные чувства. И в этом, надо сказать, тоже сказывается ее воспитание.
— Только вот сам инструмент — дрянь, Бучино. Корпус покоробился, струны натянуты очень туго, а колки затянуты слишком сильно — мне их не ослабить.
— Что ж, зато звуки, которые ты оттуда извлекаешь, тешат слух.
— Да ты всегда был глух как пробка, когда дело доходило до музыки! — смеется она.
— Пусть так. Но, пока у тебя не заведется полная постель любовников, тебе придется довольствоваться моими похвалами.
Она не страдает ложной скромностью, моя госпожа, и я понимаю, что ей все равно приятно.
— Ну, где же ты был? На площади Сан-Марко?
— Да. — Я снова слышу голоса кастратов, поющих в хоре с воющими псами, и вижу флаг карлика и крыло льва, силуэтами поднимающиеся на фоне освещенного ночного неба. — Там — там было очень весело.
— Что ж, я рада за тебя. Да, Венеция всегда наряжалась на праздники и карнавалы. В этом один из ее великих талантов. Может быть, ты все-таки полюбишь этот город?
— Фьямметта, — говорю я тихо, и она сразу оглядывается, потому что я нечасто называю ее по имени. — Я должен тебе кое-что сообщить.
Она улыбается, понимая, что речь идет о чем-то серьезном.
— Попробую угадать. Наверное, ты разговорился со знатным купцом, у которого дом на Большом канале и который всю жизнь мечтал о женщине с зелеными глазами и стрижеными светлыми волосами?
— Не совсем угадала. Я встретил Аретино.