VI
– Семь лет, – с величайшим отвращением сказал Цицерон после того, как Вибуллий и его люди уехали. – В политике ничто не может быть запланировано на семь лет вперед. Помпей что, полностью лишился рассудка? Он что, не видит – этот дьявольский пакт действует всецело на благо Цезаря? В сущности, он пообещал прикрывать спину Цезаря до тех пор, пока тот не закончит мародерствовать в Галлии, после чего завоеватель вернется в Рим и возьмет под контроль всю республику – в том числе и самого Помпея.
Он в отчаянии сидел, ссутулившись, на террасе. Снизу, с берега, изредка доносились крики морских птиц, когда ловцы устриц выуживали свою добычу. Теперь мы знали, почему округа была такой пустынной. Если верить Вибуллию, половина Сената прознала про то, что случилось в Лукке, и больше сотни сенаторов отправились на север, чтобы попытаться урвать свою часть добычи. Они отринули солнце Кампании ради того, чтобы понежиться в лучах самого теплого солнца на свете – власти.
– Я дурак, – сказал Марк Туллий, – раз считаю волны здесь, пока будущее мира решается на другом конце страны. Давай посмотрим на дело трезво, Тирон. Я растратил свои силы. У каждого человека есть время расцвета, и мое время прошло.
В тот же день Теренция вернулась после визита в пещеру сивиллы в Кумах. Она заметила пыль на коврах и мебели и спросила, кто был в доме. Цицерон нехотя описал ей случившееся.
Глаза его жены засияли, и она взволнованно воскликнула:
– Как странно, что ты мне об этом рассказываешь! Сивилла предсказала именно такой исход. Она сказала, что сперва Римом будут править трое, потом – двое, потом – один, а после – никто.
Услышав эти слова, даже Цицерон, считавший идею о живущей в сосуде и предсказывающей будущее сивилле абсолютно дурацкой, был впечатлен.
– Трое, двое, один, никто… – пробормотал он. – Что ж, мы знаем, кто такие трое, – это очевидно. И я могу догадаться, кто будет «один». Но кем будут двое? И что она имела в виду под «никто»? Или это ее способ предсказать хаос? Если так, я согласен – вот что последует, если мы позволим Цезарю разорвать конституцию! Но, хоть убей, не вижу, как мне его остановить.
– Но почему именно ты должен быть тем, кто его остановит? – вопросила Теренция.
– Не знаю. А кто же еще?
– Почему всегда именно на твою долю выпадает преграждать путь амбициям Цезаря, когда Помпей, самый могущественный человек в государстве, не делает ничего, чтобы тебе помочь? Почему это твоя обязанность?
Цицерон довольно долго молчал, но в конце концов ответил:
– Хороший вопрос. Возможно, с моей стороны это обычная самонадеянность. Но могу ли я и впрямь с честью отступить и ничего не делать, когда все инстинкты говорят мне, что государство движется к катастрофе?
– Да! – страстно выкрикнула Теренция. – Да! Конечно! Разве ты недостаточно страдал за то, что противостоял Цезарю? Есть ли в мире человек, который выстрадал больше? Почему бы не позволить другим продолжить бой? Уж наверняка ты заслужил наконец право на мир?
А потом она тихо добавила:
– Уж я-то его наверняка заслужила.
Ее муж вновь надолго замолчал. По правде говоря, я подозревал, что с того мгновения, как ему стало известно о соглашении в Лукке, он в глубине души понимал, что не может и дальше противостоять Цезарю – если хочет остаться в живых. Ему требовалось только, чтобы кто-нибудь высказал это напрямик, и Теренция только что это сделала.
В конце концов он устало вздохнул – я никогда еще не слышал от него такого усталого вздоха.
– Ты права, жена моя. По крайней мере, никто никогда не сможет упрекнуть меня в том, что я не видел, кем является Цезарь, и не пытался его остановить. Но ты права – я слишком стар и слишком устал, чтобы и дальше с ним сражаться. Мои друзья поймут, а враги все равно будут поносить меня, что бы я ни сделал; так почему меня должно заботить, что они думают? Почему я не могу наконец-то насладиться здесь хоть каким-то досугом, на солнце, с моей семьей?
С этими словами он потянулся и взял супругу за руку.
Но все-таки Цицерон стыдился своей капитуляции. Я знаю это, потому что хотя он и написал письмо Помпею в Сардинию, говоря об изменении своей точки зрения – свое «отречение», как он это назвал, – Цицерон так и не дал мне на него взглянуть и не позволил скопировать. Не показал он письмо и Аттику. В то же время мой хозяин написал консулу Марцеллину, объявляя, что желает отозвать свое ходатайство Сенату о пересмотре земельных законов Цезаря. Он никак не объяснил это – впрочем, в объяснениях и не было нужды: все поняли, что политический небосвод сдвинулся и новое расположение звезд сложилось против Цицерона.
Мы вернулись в Рим, полный слухов. Немногие знали, что планируют Помпей и Красс, но постепенно распространилась весть, что они намереваются выдвинуться на выборах в консулы единым блоком, именно так, как уже делали прежде, хотя все знали, что они всегда ненавидели друг друга. Однако некоторые сенаторы были полны решимости дать отпор цинизму и высокомерию Троих. Были назначены дебаты о распределении консульских провинций, а заодно – о предложении лишить Цезаря и Ближней, и Дальней Галлий.
Цицерон знал: если он посетит курию, его спросят, какова его точка зрения. Поначалу он подумывал держаться подальше оттуда, но потом рассудил, что рано или поздно ему придется совершить публичное отречение – так почему бы не покончить с этим сразу?
Он начал работать над речью.
А потом, накануне дебатов, после двух с лишним лет пребывания на Кипре, в Рим вернулся Марк Порций Катон. Его появление было очень эффектным: он проплыл вверх по Тибру из Остии с флотилией груженных сокровищами кораблей в сопровождении своего племянника Брута – молодого человека, от которого ожидали великих дел. Весь Сенат, все магистраты и жрецы, как и основная часть жителей, взялись за приготовления, чтобы приветствовать возвращение Катона домой. Там, где ему полагалось причалить и встретиться с консулами, была пристань с раскрашенными шестами и лентами, но он, облаченный в потрепанную черную тунику, проплыл мимо, стоя на носу величественной галеры с шестью рядами весел – костистое лицо повернуто в профиль, глаза неотрывно смотрят вперед.
Толпа сперва задохнулась и разочарованно застонала от такого самоуправства. Но потом на берег начали выгружать его сокровища: одна запряженная быками повозка за другой растянулись процессией от Навалии до самой государственной сокровищницы в Храме Сатурна. Эти повозки везли семь тысяч серебряных талантов, и один только этот вклад Катона преобразил финансы всего государства – этого было достаточно, чтобы обеспечить бесплатным зерном граждан на пять лет. И Сенат собрался на срочное заседание, чтобы проголосовать и назначить Катона почетным претором, а заодно дать ему право носить особую тогу с пурпурной каймой.
Когда Марцеллин предложил ему высказаться в ответ, Марк Порций пренебрежительно отозвался о том, что он назвал «продажными побрякушками»:
– Я выполнил долг, возложенный на меня народом Рима – поручение, о котором я никогда не просил и за которое предпочел бы не браться. Теперь, когда с ним покончено, мне ни к чему восточная лесть, ни к чему рядиться в крикливые одежды. Осознание того, что я выполнил свой долг, для меня достаточная награда, как и должно быть для любого мужчины.
Когда на следующий день шли дебаты насчет провинций, Катон снова был в курии, как будто никогда и не уезжал. Сидя в своей обычной позе, он, как всегда, внимательно изучал отчеты казны, чтобы убедиться, что государственные деньги не тратятся впустую. Только когда Цицерон встал, чтобы заговорить, Марк Порций отложил отчеты в сторону.
Заседание шло уже долго, и большинство экс-консулов успели высказать свое мнение. И все равно Цицерон ухитрился еще немного растянуть тревожное ожидание, посвятив первую часть речи нападкам на своих старых врагов, Пизона и Габиния: первый был губернатором Македонии, второй – Сирии. Потом консул Марк Филиппий, женатый на племяннице Цезаря и начавший, как и многие другие, проявлять беспокойство, перебил Марка Туллия и спросил, почему тот все время нападает на двух марионеток, тогда как человек, раздувший кампанию, которая привела к изгнанию Цицерона, – это сам Юлий Цезарь. Именно такой удобный случай и требовался знаменитому оратору.
– Потому что, – ответил он, – я веду счет скорее общему благу, чем своим личным обидам. Именно моя старая и неизменная верность республике восстанавливает мою дружбу с Гаем Цезарем и примиряет меня с ним. Для меня, – продолжал он, и теперь ему приходилось кричать, чтобы его услышали за презрительными насмешками, – невозможно не быть другом того, кто служит государству добрую службу. Под командованием Цезаря мы вели в Галлии войну, тогда как раньше только отражали атаки. В отличие от своих предшественников, Цезарь считает, что вся Галлия должна быть приведена под наше правление. Поэтому он с блестящим успехом разбил в битвах самые свирепые и самые великие племена Германии и Гельвеции, а остальных устрашил, подавил и научил покоряться правлению римского народа. Но война еще не выиграна. Если Цезаря сместить, угли могут снова полыхнуть пламенем. Поэтому я как сенатор – хотя и его личный враг, если хотите, – должен отринуть личные обиды ради блага государства. Ибо как я могу быть врагом человека, чьи депеши, чья слава, чьи посланцы каждый день наполняют наш слух новыми названиями племен, народов и мест?
Это было не самое убедительное выступление, и в конце мой хозяин сам уличил себя во лжи, попытавшись притвориться, будто они с Цезарем на самом деле вообще никогда не были врагами, – образчик софистики, встреченный насмешками. И все-таки он справился. Предложение о замене Юлия Цезаря не приняли, и в конце заседания Цицерон пошел к выходу, не склонив головы, хотя большинство страстных противников Цезаря, вроде Агенобарба и Бибула, в знак отвращения демонстративно повернулись к нему спиной.
Вот тут его и перехватил Порций Катон. Я ждал у дверей и смог услышать весь их разговор.
Катон:
– Я несказанно разочарован тобою, Марк Туллий. Твое дезертирство только что лишило нас, возможно, последнего шанса остановить диктатора.
Цицерон:
– Почему я должен останавливать человека, который одерживает победу за победой?
Катон:
– Но для кого он одерживает эти победы? Ради республики или ради себя самого? И в любом случае, когда это стало государственной политикой – завоевывать Галлию? Разве Сенат или народ когда-либо поручали ему вести эту войну?
Цицерон:
– Тогда почему бы тебе не внести предложение ее закончить?
Катон:
– Возможно, я так и сделаю.
Цицерон:
– Да… И посмотрим, как далеко это тебя заведет! Добро пожаловать домой, между прочим.
Но Марк Порций был не в настроении для таких шутливых замечаний и тяжело зашагал прочь, чтобы поговорить с Бибулом и Агенобарбом.
С этого времени он возглавил оппозицию Цезарю, в то время как Цицерон удалился в свой дом на Палатине, к более спокойной жизни.
В том, что сделал Марк Туллий, не было ничего героического. Он понимал, что потерял лицо. «Спокойной ночи, принципы, искренность и честь!» – так он подытожил все это в письме к Аттику.
Однако после долгих лет, даже обладая мудростью взгляда в прошлое, я не вижу, что еще он мог бы сделать. Катону было бы легче бросить вызов Цезарю. Он был из богатой и могущественной семьи, и над ним не висела постоянная угроза Клодия.
Дальше все развивалось именно так, как и планировали триумвиры, и Цицерон не смог бы это остановить, даже если б пожертвовал жизнью.
Сперва Клодий и его головорезы мешали агитации перед выборами консулов, так что кампанию пришлось прекратить, потом они угрожали и запугивали других кандидатов, пока те не отзывали свои кандидатуры, и, в конце концов, выборы были отложены. Только Агенобарб, при поддержке Катона, нашел мужество бороться за консульство против Помпея и Красса. Большинство же сенаторов надели траур в знак протеста.
Зимой город впервые наводнили ветераны Цезаря. Они пьянствовали, развратничали и угрожали любому, кто отказывался салютовать изображениям их вождя, которые они воздвигли на перекрестках. Накануне перенесенных выборов Катон и Агенобарб отправились при свете факелов к загонам для голосования, чтобы заявить свои права на сбор голосов. Но по дороге на них напали – то ли люди Клодия, то ли люди Цезаря, – и их факельщик был убит. Катона пырнули кинжалом в правую руку, и, хотя он умолял Агенобарба держаться стойко, тот бежал в свой дом, забаррикадировал дверь и отказался выходить.
На следующий день Помпея и Красса выбрали консулами, и вскоре после этого, как и было решено в Лукке, они позаботились о том, чтобы им достались провинции, которыми они желали править в конце их объединенного срока полномочий: Испания – Помпею, Сирия – Крассу, и то, и другое на пять лет вместо обычного года, с продлением для Цезаря на пять лет его проконсульства в Галлии. Помпей даже решил не покидать Рим после окончания своего консульского срока, правя Испанией через своих подчиненных.
Пока все это происходило, Цицерон продолжал держаться в стороне от политики. В те дни, когда у него не было дел в суде, он оставался дома и присматривал за тем, как его сына и племянника обучают грамматике, греческому языку и риторике. Почти каждый вечер он тихо обедал с Теренцией. А еще сочинял стихи, начал писать книгу по истории и упражнялся в ораторском искусстве.
– Я все еще в изгнании, – заметил он мне, – только теперь мое изгнание в Риме.
Гай Юлий Цезарь вскоре получил донесения о резком изменении точки зрения Цицерона в Сенате и немедленно послал ему благодарственное письмо. Я помню, как удивился Марк Туллий, когда один из быстрых и надежных курьеров Цезаря доставил ему это послание. Как я уже объяснил, почти вся переписка Цезаря и Цицерона впоследствии была конфискована. Но я помню начало писем триумвира, потому что оно всегда было одинаковым: «От Гая Цезаря, императора, Марку Цицерону – привет. Со мной и моей армией всё в порядке…»
А в том письме был и еще один момент, которого я никогда не забуду: «Я рад узнать, что для меня есть место в твоем сердце. Нет другого человека в Риме, чье мнение я ценил бы выше твоего. Ты можешь во всем на меня положиться».
Цицерон разрывался между чувствами благодарности и стыда, облегчения и отчаяния. Он показал это письмо своему брату Квинту, который только что вернулся с Сардинии. Тот сказал:
– Ты поступил правильно. Помпей оказался неверным другом. Может, Цезарь будет вернее.
А потом добавил:
– Честно говоря, пока я был на чужбине, Помпей обращался со мною так презрительно, что я подумывал, не лучше ли мне будет присоединиться к Цезарю.
– И как бы ты это сделал?
– Ну, я же солдат, не так ли? Возможно, я смог бы попросить должность в его штабе. Или ты мог бы попросить для меня должность офицера…
Сперва Цицерон колебался: он не хотел просить Цезаря об одолжении. Но потом увидел, каким несчастным чувствует себя Квинт после возвращения в Рим. Конечно, тут сыграл роль и злосчастный брак с Помпонией, но дело было не только в этом. В отличие от старшего брата, Квинт не был адвокатом или оратором, и его не слишком привлекали суды или Сенат. Он уже занимал должности претора и губернатора Азии, и единственной оставшейся для него ступенькой на политическом поприще было консульство, которое он никогда не получил бы, не подвернись ему некий нежданный счастливый случай или чье-нибудь покровительство. И опять-таки, такое изменение его судьбы могло произойти лишь на поле брани…
И, хотя вероятность этого казалась небольшой, братья все же убедили себя такими доводами, что должны в дальнейшем связать свои судьбы с судьбой Гая Юлия Цезаря.
Цицерон написал Цезарю, прося офицерского звания для Квинта, и триумвир немедленно ответил, что будет счастлив услужить ему. Более того – в ответ он спросил у Марка Туллия, не поможет ли тот присмотреть за великой программой переустройства, которую Цезарь планировал в Риме, чтобы она соперничала с такой же программой Помпея. Несколько сотен миллионов сестерциев следовало потратить на устройство нового форума в центре города и на создание крытого прохода в милю длиной на Марсовом поле. Чтобы вознаградить Цицерона за труды, Юлий Цезарь дал ему кредит в восемьсот тысяч сестерциев под два с четвертью процента – половину рыночного курса.
Вот каким был этот человек, Гай Юлий Цезарь. Он был как водоворот – засасывал людей чистой силой своей энергии и власти до тех пор, пока не заворожил почти весь Рим. Всякий раз, когда его «Записки» вывешивали у Регии, перед ними собирались толпы, которые стояли там весь день, читая о его свершениях.
В тот год его юный протеже Децим победил кельтов в великой морской битве в Атлантике, после чего Цезарь велел продать в рабство весь кельтский народ, а их вождей – казнить. Британия была завоевана, Пиренеи – умиротворены, а Фландрия – подавлена. Каждую общину в Галлии обязали платить налог – даже после того, как Цезарь разграбил их города и вывез все их древние сокровища. Огромная, но мирная миграция германских племен в количестве 430 000 человек из племен узипетов и тенктеров пересекла Рейн и была одурачена Цезарем: он внушил им ложное чувство безопасности, притворившись, будто согласен на перемирие, – а после уничтожил их. Его инженеры воздвигли мост через Рейн, и он со своими легионами восемнадцать дней лютовал в Германии, прежде чем отступил обратно в Галлию и разобрал за собой мост. В конце концов, как будто этого было недостаточно, он пустился в море с двумя легионами и высадился на варварских берегах Британии – в месте, в существование которого многие в Риме вообще отказывались верить, лежавшем за пределами изведанного мира, – сжег несколько деревень, захватил рабов и отплыл домой прежде, чем его поймали в ловушку зимние шторма.
Помпей собрал совещание Сената, чтобы отпраздновать победы Цезаря и проголосовать за добавочные двадцать дней публичных торжеств в честь своего тестя, – за чем последовала сцена, которую мне никогда не забыть. Сенаторы один за другим вставали, чтобы восславить Цезаря, среди них послушно встал и Цицерон, и, в конце концов, Помпею больше никого не осталось вызывать, кроме Катона.
– Сограждане, – сказал тот, – вы все опять лишились здравого рассудка. По подсчету самого Цезаря, он перебил четыреста тысяч человек, женщин и детей – людей, с которыми мы не были в ссоре, с которыми мы не воевали – во время кампании, не санкционированной голосованием ни Сената, ни римского народа. Я хочу внести на ваше рассмотрение два контрпредложения: во-первых, мы должны не устраивать празднества, а принести жертвы богам, чтобы те не обрушили свой гнев на Рим и армию из-за глупости и безумия Цезаря; а во-вторых, Цезарь, показавший себя преступником, должен быть передан племенам Германии, дабы те решили его судьбу.
Крики ярости, которыми встретили эту речь, были похожи на вопли боли:
– Предатель!
– Любитель галлов!
– Германец!
Несколько сенаторов вскочили и начали толкать Катона туда-сюда, заставив его споткнуться и шагнуть назад. Но он был сильным и жилистым мужчиной, так что сумел восстановить равновесие и продолжал стоять, где стоял, свирепо глядя на них орлиным взглядом.
Было выдвинуто предложение, чтобы ликторы немедленно забрали его в тюрьму и держали там до тех пор, пока он не извинится. Однако Помпей был слишком ловок, чтобы допустить такое мученичество.
– Катон своими словами причинил себе больше зла, чем причинило бы ему любое наказание, какое мы можем наложить, – объявил он. – Дайте ему свободно уйти. Это неважно. В глазах римского народа он навечно останется проклят за такие предательские речи.
Я тоже чувствовал, что Марк Порций нанес себе огромный урон на фоне всех умеренных и здравомыслящих мнений, – о чем и сказал Цицерону, когда мы шли домой. Учитывая его вновь обретенную близость с Цезарем, я ожидал, что он согласится со мной; но, к моему удивлению, он покачал головой.
– Нет, ты совершенно не прав. Катон – пророк. Он выпаливает правду с откровенностью ребенка или безумца. Рим раскается в том дне, когда связал свою судьбу с Цезарем. И я тоже раскаюсь.
Я не претендую на то, чтобы быть философом, но заметил вот что: всякий раз, когда кажется, что нечто достигло зенита, можете не сомневаться – это «нечто» уже начало разрушаться.
Так обстояли дела и с триумвиратом. Он возвышался над политическим пейзажем, как некий гранитный монолит. Однако в нем имелись слабые места, которых никто не видел и которые обнаружились лишь со временем. Из них наибольшую опасность представляли непомерные амбиции Марка Лициния Красса.
Многие годы его почитали богатейшим человеком Рима, чье состояние равнялось примерно восьми тысячам талантов, или почти двумстам миллионов сестерциев. Но в последнее время это стало казаться едва ли не ничтожным по сравнению с богатствами Помпея и Цезаря, имевших в своем распоряжении ресурсы целых стран. Поэтому Красс стремился отправиться в Сирию не для того, чтобы управлять ею, а чтобы, используя ее как базу, организовать военную экспедицию против Парфянской империи. Те, кто хоть как-то были знакомы с предательскими песками и жестокими народами Аравии, считали этот план крайне рискованным – в особенности, я уверен, Помпей. Но его отвращение к Крассу было столь сильным, что он не делал ничего, чтобы его отговорить. Что же касается Цезаря, тот весьма поощрял Марка Лициния. Он послал из Галлии обратно в Рим сына Красса Публия, с которым я встретился в Мутине, с отрядом в тысячу отлично натренированных всадников, чтобы тот мог присоединиться к отцу в качестве помощника главнокомандующего.
Цицерон презирал Красса больше, чем любого другого человека в Риме. Даже к Клодию мой хозяин время от времени мог нехотя выказать какое-то уважение, но Марка Красса он считал циничным, жадным и двуличным, причем все эти черты характера прятались в нем за увертливостью и фальшивым дружелюбием.
В то время Марк Туллий отчаянно сцепился с Крассом в Сенате. Цицерон обвинил ушедшего в отставку губернатора Сирии Габиния – своего старого врага – в том, что тот наконец поддался на подкуп Птолемея и восстановил фараона на египетском троне. Красс же защищал человека, которого собирался сменить на посту губернатора, и Цицерон упрекнул его в том, что он ставит свои личные интересы выше интересов республики. На это Марк Лициний язвительно заметил, что Цицерон был изгнанником.
– Лучше честный изгнанник, – парировал мой господин, – чем избалованный вор.
Тогда Красс подошел к нему, выпятив грудь, и этих двух пожилых государственных деятелей пришлось силой удерживать от драки.
Помпей отвел Цицерона в сторону и сказал, что не будет мириться с таким оскорблением своего соконсула, а Цезарь написал из Галлии суровое письмо, что он расценивает любое нападение на Красса как личное оскорбление.
По моему мнению, их беспокоило то, что экспедиция Марка Лициния оказалась настолько непопулярной, что это начало подрывать власть Троих.
Катон и его сторонники объявили, что это незаконно и аморально – вести войну в стране, с которой у республики есть договор о дружбе. Они предъявили предзнаменования, показывающие, что это оскорбляет богов и послужит причиной падения Рима.
Красс был достаточно обеспокоен сложившейся ситуацией, чтобы искать публичного примирения с Цицероном. Он сделал такую попытку через Фурия Крассипа, своего друга, зятя Марка Туллия, и тот предложил дать для них обоих обед накануне отъезда Красса. Отказаться от приглашения означало выказать неуважение к Помпею и Цезарю, так что Цицерону поневоле пришлось пойти туда.
– Но я хочу, чтобы ты был у меня под рукой как свидетель, – сказал он мне. – Этот негодяй припишет мне слова, которых я не говорил, и выдумает поддержку, которой я никогда ему не оказывал.
Само собой, я не присутствовал на самой трапезе. И все-таки мне очень ясно запомнились некоторые моменты того вечера. У Крассипа был прекрасный пригородный дом, стоящий посреди парка примерно в миле к югу от города, на берегу Тибра. Цицерон и Теренция прибыли туда первыми, и поэтому смогли провести некоторое время с Туллией, у которой недавно случился выкидыш. Она выглядела бледной – бедное дитя! – и худой, и я заметил, как холодно обращается с нею муж, критикуя ее за такие домашние недосмотры, как поникшие цветы в букетах или плохое качество канапе.
Красс появился часом позже с целой процессией экипажей, прогремевших по внутреннему двору. С ним была его жена Тертулла – пожилая госпожа с кислым лицом, почти такая же лысая, как и он сам, – а также его сын Публий и невеста Публия, Корнелия, – очень грациозная семнадцатилетняя девушка, дочь Сципиона Назики, считавшаяся одной из самых желанных партий среди наследниц Рима.
За Марком Крассом тащилась также свита адъютантов и секретарей, у которых как будто не было иного назначения, кроме как сновать взад-вперед с письмами и документами, создавая общее впечатление важности. Когда начальство отправилось на обед и скрылось с глаз долой, они развалились в креслах и на диванах Крассипа и пили его вино. Меня поразил контраст между этими невоенными дилетантами и умелыми, закаленными в битвах подручными Цезаря.
После еды мужчины отправились в таблинум, чтобы обсудить военную стратегию – вернее, это Красс разглагольствовал на военные темы, а остальные слушали. Он стал очень туг на ухо к тому времени – ему уже исполнилось шестьдесят – и говорил слишком громко. Публий чувствовал себя неловко.
– Хорошо, отец, не нужно кричать, мы же не в другой комнате… – останавливал он Марка Лициния время от времени.
Пару раз Публий взглянул на Цицерона и приподнял брови, молча извиняясь.
Красс объявил, что отправляется на восток через Македонию, потом минует Фракию, Геллеспонт, Галатию и северную часть Сирии, пересечет пустыню Месопотамии, переправится через Евфрат и вторгнется глубоко в Парфию.
Мой хозяин сказал на это:
– Они, наверное, отлично знают, что ты идешь. Разве тебя не беспокоит, что ты утратишь элемент неожиданности?
– Мне не нужен элемент неожиданности, – с насмешкой ответил Красс. – Я предпочитаю элемент уверенности. Пусть они дрожат при нашем приближении.
Он приметил разную богатую поживу на своем будущем пути – упомянул храмы богини Деркето в Иераполе и Иеговы в Иерусалиме, украшенное драгоценными камнями изображение Аполлона в Тигранакерте, золотого Зевса в Ницефориуме и сокровищницы в Селевкии. Цицерон пошутил, что это выглядит не столько военной кампанией, сколько кампанией по приобретению добра, но Красс был слишком глуховат, чтобы его расслышать.
В конце вечера два старых врага тепло пожали друг другу руки и выразили глубокое удовлетворение тем, что любое малейшее недопонимание, которое, возможно, между ними было, наконец-то осталось в прошлом.
– Да эти недопонимания – просто плод воображения, – заявил Цицерон, покрутив пальцами. – Пусть они полностью сотрутся из нашей памяти. Надеюсь, наши союз и дружба будут продолжаться к чести нас обоих, ведь наш с тобой жребий пал на одну и ту же политическую почву. Во всех делах, которые коснутся тебя во время твоего отсутствия, моя преданность, неустанное служение и любое влияние, какое я смогу оказать, будут в твоем полном и безоговорочном распоряжении.
Но, когда мы устроились в экипаже, чтобы ехать домой, мой господин заговорил совсем по-другому:
– Какой же он законченный негодяй!
День или два спустя – и за целых два месяца до окончания срока его пребывания на посту консула, так ему не терпелось отбыть – Красс покинул Рим в красном плаще и в полной форме полководца. Помпей, его соконсул, вышел из здания Сената, чтобы посмотреть на его отъезд.
Трибун Атей Капитон попытался задержать Марка Лициния на форуме за незаконное начало войны, а когда его отбросили в сторону офицеры Красса, побежал вперед, к городским воротам, и зажег жаровню. Когда Марк Красс проезжал мимо, Капитон бросил в пламя ладан и возлияния и призвал проклятия на его голову и на всю его экспедицию, мешая заклинания с именами странных и ужасных божеств. Суеверный римский люд пришел в ужас и кричал триумвиру, чтобы тот никуда не ездил. Но Красс только посмеялся и, напоследок весело помахав рукой, повернулся к городу спиной и пришпорил лошадь.
Такова была жизнь Цицерона в ту пору – он ходил на цыпочках между тремя великими людьми государства, пытаясь оставаться в хороших отношениях с каждым из них, выполняя их приказания и втайне приходя в отчаяние из-за будущего республики, но ожидая лучших времен и надеясь, что они еще настанут.
Он искал прибежища в книгах, особенно по философии и истории, и однажды, вскоре после того, как Квинт уехал, чтобы присоединиться к Цезарю в Галлии, объявил мне, что решил написать собственную работу. Это слишком опасно, сказал он, открыто нападать на нынешнее политическое положение в Риме. Но он сумеет подойти к делу по-другому, обновив «Республику» Платона и описав, каким может быть идеальное государство.
– Кто сможет против этого возразить?
«Великое множество людей», – подумал я, но придержал свое мнение при себе.
Я вспоминаю работу над этим трудом – в конечном итоге она заняла почти три года – как один из самых светлых периодов моей жизни. Как и бывает с большинством литературных произведений, работа эта повлекла за собой много жестоких разочарований и неудачных начал. Первоначально Цицерон планировал написать все на девяти свитках, но потом сократил их число до шести. Он решил облечь свой труд в форму воображаемой беседы между группой исторических лиц, сделав главным одного из своих кумиров – Сципиона Эмилиана, завоевателя Карфагена. Эти люди, по его плану, должны были собраться на вилле во время религиозного праздника, чтобы обсудить природу политики и то, как должно быть организовано общество. Цицерон рассудил, что никто не станет возражать, если опасные идеи будут вложены в уста легендарных деятелей римской истории.
Он начал диктовать текст на своей новой вилле в Кумах во время перерыва в заседаниях Сената, сверяясь со всеми древними текстами, и в один достопамятный день мы поехали на виллу Фавста Корнелия Суллы – сына бывшего диктатора, который жил неподалеку от нас на побережье. Союзник Цицерона Милон, поднимавшийся по ступенькам политической карьеры, только что женился на сестре-близняшке Суллы, и на свадебном завтраке, где присутствовал Цицерон, Фавст предложил ему в любое время пользоваться своей библиотекой. Это было одно из самых ценных собраний в Италии: почти тридцать лет назад свитки привез из Афин Сулла-диктатор, и, что поразительно, среди них было большинство оригинальных манускриптов Аристотеля, написанных его рукой три века тому назад.
Сколько бы я ни прожил, никогда не забуду, с каким чувством я разворачивал каждую из восьми книг «Политики» Аристотеля: крошечные валики с мелкими греческими буквами. Края их были слегка повреждены влагой пещер Малой Азии, где их прятали много лет. Это было все равно что протянуться назад сквозь время и прикоснуться к лицу бога.
Но я чересчур отвлекся от темы. Самое главное – Цицерон впервые изложил черным по белому свое политическое кредо, которое я могу подытожить так: во-первых, политика – самое благородное из всех поприщ («нет никакого другого занятия, в котором человеческие добродетели настолько приближались бы к величественным функциям богов», «нет благороднее мотива для вступления в общественную жизнь, чем решимость не находиться под управлением безнравственных людей»); во-вторых, ни индивидууму, ни объединению индивидуумов нельзя позволять делаться слишком могущественными; в-третьих, политика – это профессия, а не увеселение для дилетантов (нет ничего хуже, чем правление «умных поэтов»); в-четвертых, государственный деятель должен посвятить свою жизнь изучению «науки политики, чтобы заблаговременно приобрести все знания, которые могут ему пригодиться когда-нибудь в будущем»; в-пятых, власть в государстве всегда должна быть разделена; и, наконец, в-шестых, есть три известных формы правления – монархия, аристократия и власть народа, и самое лучшее – это смесь всех трех, потому что каждое отдельно взятое может привести к бедствиям: цари могут быть своевольными, аристократы – эгоистичными, а «разнузданное большинство, наслаждаясь непривычной властью, – ужаснее пожара на корабле в бушующем море».
Сейчас я часто перечитываю труд моего хозяина «О государстве» и всегда бываю взволнован, особенно тем местом в конце шестой книги, где Сципион описывает, как ему во сне является его дед и забирает его на небеса, чтобы показать, как мала Земля в сравнении с грандиозностью Млечного Пути, в котором духи умерших государственных деятелей находятся в виде звезд. На это описание автора вдохновили безбрежные ясные небеса над Неаполитанским заливом: «Я глядел туда и сюда, и все казалось мне изумительно красивым. Там были звезды, которых мы никогда не видим с Земли, и все они были больше, чем мы когда-либо воображали. Звездные сферы были гораздо больше Земли; воистину сама Земля казалась мне такой маленькой, что я с пренебрежением отнесся к нашей империи, покрывавшей, если можно так выразиться, единственную точку на ее поверхности».
«Если б ты посмотрел ввысь, – сказал старик Сципиону, – и разглядел этот вечный дом и место отдохновения, тебя больше не беспокоили бы сплетни вульгарного стада и ты перестал бы верить в человеческое вознаграждение за свои подвиги. Ничья репутация не проживет очень долго – ведь то, что говорят люди, умирает вместе с ними, и репутация стирается забывчивостью следующих поколений».
Сочинение таких пассажей было главным утешением Цицерона в одинокие дни тех лет, которые он провел, удалившись от дел. Но перспектива того, что он когда-нибудь снова сможет применить свои принципы на деле, казалась воистину отдаленной.
Три месяца спустя после того, как Марк Туллий начал писать «О государстве», летом семисотого года Рима, жена Помпея Юлия родила мальчика. Получив эту весть на своем утреннем приеме, Цицерон сразу же поспешил заглянуть к счастливой паре с подарком, потому что сын Помпея и внук Цезаря должен был стать могучей силой в грядущие годы, и моему хозяину хотелось быть в числе первых прибывших с поздравлениями.
Недавно рассвело, но было уже жарко. В долине под домом Помпея возвышался недавно открытый им театр с храмами, садами и портиками, и свежий белый мрамор ослепительно сиял на солнце. Цицерон присутствовал на церемонии открытия театра всего несколько месяцев тому назад – в представление входила битва с участием пятисот львов, четырехсот пантер, восемнадцати слонов и первых носорогов, когда-либо виденных в Риме. Но Марк Туллий счел все это отвратительным, особенно истребление слонов: «Какое удовольствие могут испытывать культурные люди при виде того, как слабого человека рвут на куски могучие животные или как благородное создание пронзают охотничьим копьем?» Но, само собой, он держал свои чувства при себе.
Едва мы вошли в громадный дом, стало ясно, что случилось нечто ужасное. Сенаторы и клиенты Гнея Помпея стояли обеспокоенными, молчаливыми группками. Кто-то прошептал Цицерону, что Помпей не сделал никаких объявлений о случившемся, но то, что он не вышел к гостям, и то, что раньше мельком видели, как несколько служанок Юлии с плачем бегут через внутренний двор, заставляет предположить самое худшее.
Внезапно в глубине дома поднялась суматоха, занавеска раздвинулась, и появился хозяин дома в окружении свиты рабов. Он остановился, словно потрясенный тем, сколько людей его ждут, и поискал среди собравшихся знакомое лицо. Его взгляд упал на Цицерона. Помпей Великий поднял руку и пошел к нему. Все наблюдали за ним.
Сперва Помпей казался совершенно спокойным, и глаза его были ясными. Но потом, когда он подошел к своему старому союзнику, попытки сохранить самообладание внезапно стали ему не по силам. Все его тело и лицо как будто обмякли, и с ужасным сдавленным всхлипыванием он выкрикнул:
– Она мертва!
Оглушительный стон пронесся по громадной комнате – стон искреннего потрясения и боли, не сомневаюсь; но также и стон тревоги, потому что здесь собрались политики и произошло нечто большее, нежели смерть одной молодой женщины, как бы трагична она ни была. Цицерон, сам в слезах, обнял триумвира и попытался утешить его. Спустя несколько мгновений Помпей попросил его войти и взглянуть на тело.
Зная, как брезгливо Марк Туллий относится к смерти, я подумал, что он попытается отказаться. Но это было невозможно. Его приглашали не только как друга, он должен был стать официальным свидетелем от лица Сената в деле государственной важности. Он ушел, держа Помпея за руку, а когда вскоре вернулся, остальные собрались вокруг него.
– Вскоре после родов у госпожи Юлии опять началось кровотечение, – доложил Цицерон, – и поток крови невозможно было остановить. Конец был мирным, и она выказала храбрость, как и подобает при ее происхождении.
– А ребенок? – спросил кто-то из собравшихся.
– Он не переживет этого дня.
Это заявление вызвало новые стоны, а потом все ушли, чтобы разнести эту весть по городу.
Марк Туллий повернулся ко мне:
– Бедная девочка была белее простыни, в которую ее завернули. А мальчик был слепым и обмякшим. Искренне сочувствую Цезарю. Юлия была его единственным ребенком. Можно подумать, что пророчества Катона о гневе богов начинают сбываться.
Мы вернулись домой, и Цицерон написал Цезарю письмо с соболезнованиями. Как назло, Цезарь находился в самом недосягаемом из всех возможных мест своего пребывания – снова двигался через Британию, на этот раз с армией вторжения в двадцать семь тысяч человек, среди которых был и Квинт. Лишь по возвращении в Галлию, несколько месяцев спустя, он обнаружил пакеты писем, сообщавшие ему о смерти дочери. По общим отзывам, Цезарь ничем не выказал ни потрясения, ни других чувств – он только удалился в свои покои. Триумвир ни разу не заговорил об этом и после трехдневного официального траура вернулся к своим обычным делам. Полагаю, секрет такого достижения заключался в том, что он был совершенно равнодушен к смерти кого бы то ни было – друга или врага, своего единственного ребенка или даже, в конечном итоге, к собственной смерти: такова была холодность его натуры, которую он скрывал под слоями своего знаменитого обаяния.
Помпей находился на другом краю спектра человеческих характеров. Он был весь как на ладони. Этот человек любил всех своих жен, относясь к ним с огромной (некоторые говорили – с чрезмерной) нежностью, а Юлию – больше всех. На ее похоронах, которые, несмотря на возражения Катона, стали официальной церемонией на форуме, ему было трудно произносить панегирик сквозь слезы, и вообще весь его вид говорил о том, что дух его сломлен. Пепел Юлии потом захоронили в мавзолее в пределах одного из храмов на Марсовом поле.
Примерно через два месяца после этого Помпей попросил Цицерона прийти повидаться с ним и показал ему письмо, только что полученное от Цезаря. После выражения соболезнований из-за утраты Юлии и благодарности за его соболезнования, триумвир предлагал ему заключить новый союз посредством брака, но двойной прочности: он отдаст Помпею в жены внучку своей сестры, Октавию, а тот в ответ отдаст ему руку своей дочери, Помпеи.
– Как тебе это? – вопросил Помпей Великий. – Я полагаю, варварский воздух Британии повлиял на его разум! Во-первых, моя дочь уже обручена с Фавстом Суллой – и что мне полагается ему сказать? «Очень жаль, Сулла, неожиданно появился кое-кто поважнее»? Да и Октавия, конечно, уже замужем, и не просто за кем-то там, а за Гаем Марцеллом! И каково ему будет, если я украду у него жену? Будь все проклято, если уж на то пошло, Цезарь сам женат – на бедной проституточке Кальпурнии! Столько жизней должны быть перевернуты вверх тормашками, а ведь место дорогой маленькой Юлии в моей постели еще не остыло! Ты знаешь, что я даже не собрался с духом убрать ее гребни?
И тут Цицерон в кои-то веки вдруг начал высказываться в защиту Цезаря:
– Я уверен, он думает только о стабильности республики.
Но Помпей не успокаивался:
– Ну, а я не буду о ней думать! Если я женюсь в пятый раз, то на женщине, которую выберу сам. Что же касается Цезаря, то ему придется поискать себе другую невесту.
Цицерон, любивший сплетни, не смог удержаться и пересказал письмо Цезаря нескольким друзьям, взяв с каждого обещание хранить тайну. Само собой, каждый друг упомянул об этом письме нескольким своим друзьям, взяв с них точно такую же клятву, и так продолжалось до тех пор, пока новости о брачных предложениях Цезаря не начал обсуждать весь Рим. Особенно ярился Марцелл – из-за того, что Цезарь говорил о его жене так, будто она была его имуществом.
Цезарь смутился, услышав об этих разговорах. Он обвинял Помпея в том, что тот выдал его планы, но Помпей не стал извиняться, а в свою очередь обвинил Цезаря в неуклюжем сватовстве. В монолите триумвирата появилась еще одна трещина.