II
Как легко тем, кто не принимает никакого участия в общественных делах, глумиться над компромиссами, которые требуются от тех, кто ими занимается! В течение двух лет Цицерон оставался верен своим принципам и отказывался присоединиться к Цезарю, Помпею и Крассу в их триумвирате, чтобы контролировать государство. Он публично обличал их преступность, и они отплатили тем, что дали возможность Клодию стать трибуном. А когда Юлий Цезарь предложил Марку Туллию пост в Галлии, давший бы ему законный иммунитет от нападок Клодия, тот отверг предложение, потому что согласие сделало бы его ставленником Цезаря. Но ценой его верности принципам стали ссылка, нужда и горе.
– Я лишил себя силы, – сказал он мне после того, как Милон отправился спать, оставив нас обсуждать предложение Помпея. – И где же в том добродетель? Какую пользу я принесу своей семье или своим принципам, застряв в этой мусорной куче до конца жизни? О, без сомнения, когда-нибудь я смогу стать своего рода блистательным примером, на котором будут учить скучающих учеников: человек, который неизменно отказывался идти на сделки с совестью. Может, после того как я умру, мою статую даже воздвигнут в задней части ростры. Но я не хочу быть монументом. Мой талант – это талант государственного деятеля, и он требует, чтобы я пребывал живым и в Риме.
Он помолчал, а затем добавил:
– Но, с другой стороны, мысль о том, что придется преклонить колено перед Цезарем, почти невыносима. Пережить все то, что пережил я, а потом приползти к нему, как какой-то пес, который понял преподанный ему урок…
В конце концов, мой хозяин удалился спать, все еще пребывая в нерешительности, и на следующее утро, когда Милон заглянул к нему, чтобы спросить, какой ответ ему следует отвезти Помпею, я не мог предсказать, что скажет Цицерон.
– Ты можешь передать ему следующее, – ответил тот. – Что вся моя жизнь была посвящена служению государству и что, если государство требует от меня, чтобы я примирился со своим врагом, я так и поступлю.
Тит Анний обнял его, а потом немедленно отбыл на берег в своей боевой колеснице. Рядом с ним стоял его гладиатор – вместе они были такой страшной на вид парой громил, жаждущих драки, что оставалось только дрожать за Рим и бояться той крови, которая должна была пролиться.
Было решено, что я покину Фессалонику в конце лета, чтобы отправиться со своей миссией к Цезарю сразу по окончании сезона военных кампаний. Ехать раньше было бессмысленно, поскольку Гай Юлий со своими легионами далеко углубился в Галлию, и из-за его привычки к быстрым маршам невозможно было с уверенностью сказать, где он может находиться.
Цицерон провел много часов, трудясь над письмом. Много лет спустя, после его смерти, нашу копию письма захватили власти вместе со всей прочей перепиской Цицерона и Цезаря – возможно, на случай, если она противоречит официальной истории: дескать, диктатор был гением, а все, кто оказывал ему сопротивление, – глупыми, жадными, неблагодарными, недальновидными и реакционными. Я полагаю, что письмо было уничтожено. В любом случае с тех пор я никогда больше о нем не слышал. Однако у меня все еще есть мои стенографические записи, охватывающие основную часть тех тридцати шести лет, что я работал на Цицерона, – это такая громадная масса непонятных иероглифов, что невежественные сыщики, обыскавшие мой архив, наверняка сочли их безобидной тарабарщиной и не тронули. Именно по этим запискам я сумел воссоздать многие беседы, речи и письма, по которым составлена эта биография Цицерона, в том числе и его унизительное воззвание к Цезарю – так что в итоге оно не пропало.
Фессалоника
от Марка Цицерона Гаю Цезарю, проконсулу, – привет.
Надеюсь, ты и твоя армия в добром здравии.
К несчастью, между нами за последние годы возникло много недопониманий, но есть одно недопонимание, которое – если оно существует – я должен рассеять. Я никогда не переставал восхищаться такими твоими качествами, как ум, находчивость, патриотизм, энергия и умение командовать. Ты по праву занял высокое положение в нашей республике, и я хотел бы увидеть, как твои усилия увенчаются успехом как на поле битвы, так и на государственных советах – что, я уверен, и произойдет.
Помнишь, Цезарь, тот день, когда я был консулом и мы обсуждали в Сенате, как наказать пятерых предателей, устроивших заговор с целью уничтожить республику и убить меня? Страсти бурлили. В воздухе пахло насилием. Каждый не доверял своему соседу. Удивительно, но даже на тебя пало несправедливое подозрение, и, не вмешайся я, цветок твоей славы мог бы быть срезан прежде, чем получил бы шанс расцвести. Ты знаешь, что это правда. Поклянись в обратном, если осмелишься.
Колесо фортуны сейчас поменяло нас местами, но разница в том, что теперь я немолод, в отличие от тебя тогдашнего, имевшего золотые перспективы. Моя карьера закончена. Если б римский народ когда-нибудь проголосовал за мое возвращение из изгнания, я не стал бы искать никакой официальной должности. Я не встал бы во главе какой-либо партии или фракции, тем более той, которая вредна для твоих интересов, не добивался бы отмены какого-либо закона, принятого во времена твоего консульства. В то короткое время, что осталось мне на земле, моя жизнь будет посвящена лишь одному: восстановлению состояния моей бедной семьи, поддержке моих друзей в суде и служению, по мере сил, благополучию государства. В этом можешь не сомневаться.
Я посылаю тебе это письмо с моим доверенным секретарем Марком Тироном, которого ты, возможно, помнишь. Можешь не сомневаться, что он передаст конфиденциально любой ответ, какой ты пожелаешь дать.
– Что ж, вот он, позорный документ, – сказал Цицерон, закончив писать. – Но, если однажды придется прочесть его вслух в суде, вряд ли мне придется сильно за него краснеть.
Он тщательно и собственноручно скопировал письмо, запечатал его и протянул мне.
– Смотри в оба, Тирон. Подмечай, как выглядит Цезарь и кто с ним. Я хочу, чтобы ты предоставил мне об этом точный доклад. Если он спросит, в каком я состоянии, запинайся, говори нехотя, а после признайся, что я полностью сломлен и телом, и духом. Чем больше он будет верить, что со мною все кончено, тем больше вероятность, что он позволит мне вернуться.
К тому времени, как было дописано письмо, наше положение действительно стало куда более опасным. В Риме в результате публичного голосования, подтасованного Клодием, был награжден должностью губернатора Македонии старший консул, Луций Кальпурний Пизон, тесть Цезаря и враг Цицерона. Пизон вступил в должность в начале нового года, и вскоре в провинции ожидались первые из его служащих. Схвати они Марка Туллия, они могли бы убить его на месте. Еще одна дверь начала закрываться для нас, так что тянуть с моим отбытием было больше нельзя.
Я страшился нашего эмоционального расставания и знал, что то же самое чувствовал и Цицерон, и поэтому, по негласному уговору, мы решили этого избежать. В ночь перед моим уходом, когда мы в последний раз обедали вместе, он притворился усталым и рано ушел в постель, а я уверил, что разбужу его утром, чтобы попрощаться. Но на самом деле я без всякой шумихи ускользнул перед рассветом, когда во всем доме было еще темно, – именно так, как он и хотел.
Планций отрядил сопровождающих, которые перевели меня через горы до Диррахия, а там я сел на корабль и отплыл в Италию – на сей раз не прямиком в Брундизий, а на северо-запад, в Анкону. Этот морской переход был куда длиннее нашего предыдущего и занял почти неделю. И все равно путь по морю был быстрее, чем по суше, и имел то добавочное преимущество, что я не наткнулся на агентов Клодия.
Никогда еще я не путешествовал самостоятельно на такие большие расстояния, не говоря уже о том, чтобы делать это на корабле. В отличие от Цицерона, я страшился моря не потому, что боялся попасть в кораблекрушение или утонуть. То был, скорее, страх перед огромной пустотой горизонта днем и перед сверкающей безразличной громадой Вселенной ночью.
В ту пору мне было сорок шесть лет, и я сознавал пустоту, в которой мы путешествовали: сидя на палубе, я часто думал о смерти. Я столько всего повидал! Каким бы стареющим ни было мое тело, душой я был еще старше. Как мало я тогда осознавал, что на самом деле прожил меньше половины жизни и что мне суждено увидеть то, перед чем померкнут и станут незначительными все прежние чудеса и драмы…
Погода стояла благоприятная, и мы без происшествий высадились в Анконе. Оттуда я пустился по дороге на север, спустя два дня пересек Рубикон и формально оказался в провинции Ближняя Галлия. Эти места были мне знакомы: шесть лет назад я совершил сюда путешествие вместе с Цицероном, когда тот стремился стать консулом и вербовал сторонников в городах вдоль Эмилиевой дороги.
С виноградников вдоль дороги несколько недель назад сняли урожай, и теперь лозы подреза`ли на зиму, поэтому над плоской равниной, насколько хватало глаз, поднимался белый дым от горящей зелени, словно отступающая армия выжигала за собой землю.
В маленьком городе Клатерна, где остановился на ночлег, я узнал, что губернатор вернулся из-за Альп и устроил свой зимний штаб в Плаценции. Но при этом он с типичной для него неуемной энергией уже путешествовал по стране и устраивал судебные разбирательства: на следующий день его ожидали в соседнем городе Мутине.
Я вышел рано, добрался туда к полудню, вступил за тяжело укрепленные стены и направился к базилике на местном форуме. Единственное, что говорило о присутствии Цезаря, – это группа легионеров у входа. Они не сделали никаких попыток спросить, какое у меня дело, и я сразу вошел в базилику. Холодный серый свет лился из верхних окон на молчаливых граждан, ожидающих в очереди, чтобы вручить свои прошения. В дальнем конце – слишком далеко, чтобы я мог разглядеть лица, – между колонн в судейском кресле сидел и выносил приговоры Гай Юлий Цезарь в тоге столь белой, что она ярко выделялась среди тускло-коричневых зимних одежд местных жителей.
Не уверенный в том, как к нему приблизиться, я присоединился к очереди просителей. Цезарь выносил свои постановления с такой скоростью, что мы, шаркая, почти непрерывно продвигались вперед. Подойдя ближе, я увидел, что он делает несколько дел одновременно: выслушивает каждого просителя, читает документы, протянутые ему секретарем, и совещается с армейским офицером, который, сняв шлем, наклоняется и шепчет ему на ухо. Я вытащил письмо Цицерона, чтобы оно было наготове, но потом меня осенило, что тут, возможно, неподходящее место для вручения воззвания: с достоинством бывшего консула несовместимо, чтобы его просьбу рассматривали вместе с домашними жалобами всех этих фермеров и торговцев, хотя те и были, без сомнения, достопочтенными людьми.
Офицер закончил доклад, выпрямился и двинулся мимо меня к двери, застегивая шлем, как вдруг глаза его встретились с моими, и он удивленно остановился.
– Тирон?
Прежде чем я смог вспомнить имя этого молодого человека, перед моим мысленным взором промелькнул его отец. То был сын Марка Красса, Публий, ныне – начальник кавалерии на службе Цезаря. В отличие от своего отца, он был образованным, любезным и благородным человеком, а кроме того, поклонником Цицерона, общества которого привык искать. Он очень любезно поприветствовал меня и сразу же поинтересовался:
– Что привело тебя в Мутину?
Когда я обо всем рассказал, Публий тут же вызвался устроить мне приватную беседу с Цезарем и настоял, чтобы я сопровождал его на виллу, где остановились губернатор и его свита.
– Я вдвойне рад тебя видеть, – сказал он мне по дороге, – потому что часто думал о Цицероне и о несправедливости, которую совершили по отношению к нему. Я говорил об этом с моим отцом и убеждал его не противиться возвращению Цицерона. И Помпей, как ты знаешь, тоже за возвращение – лишь на прошлой неделе он послал сюда Сестия, одного из трибунов, чтобы ходатайствовать перед Цезарем об этом деле.
Я не удержался от замечания:
– Похоже, нынче все зависит от Цезаря.
– Ну, ты должен понимать, какова его позиция. Он не испытывает к твоему хозяину никакой личной вражды – как раз наоборот. Но, в отличие от моего отца и Помпея, он не в Риме и не может там себя защищать. Он беспокоится, что во время своего отсутствия потеряет политическую поддержку там и что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь. А в Цицероне он видит величайшую угрозу своему положению. Входи… Позволь показать тебе кое-что.
Мы миновали часового и вошли в дом, и Публий проводил меня через переполненные людьми общие комнаты в маленькую библиотеку, где вытащил из шкатулки из слоновой кости несколько депеш в пурпурных футлярах. Документы были с красивой черной каймой и с написанным киноварью заголовком «Записки».
– Это копии, принадлежащие лично Цезарю, – объяснил он, осторожно протягивая их мне. – Он берет их с собой, куда бы ни направлялся. Это рассказы о кампании в Галлии, которые он решил отсылать регулярно, чтобы их вывешивали в Риме. Цезарь хочет однажды собрать их вместе и опубликовать в виде книги. Тут просто изумительный материал. Убедись сам.
С этими словами он взял у меня свиток и прочел:
– «По земле эдуев и секванов протекает и впадает в Родан река Арар с таким поразительно медленным течением, что невозможно распознать на глаз, в каком направлении она течет. Гельветы переправлялись через нее на плотах и связанных вместе лодках. Когда разведчики сообщили Цезарю, что гельветы уже переправили через эту реку три четверти своих сил, но около четверти осталось по эту сторону Арара, он выступил из лагеря с тремя легионами и напал на них, не ожидавших такого и обремененных поклажей, и очень многих изрубил на куски…»
Я немного удивился:
– Он пишет о себе удивительно отстраненно.
– Так и есть. Потому что не хочет, чтобы это выглядело хвастовством. Важно найти правильный тон.
Я спросил Публия, не позволит ли он скопировать кое-что из этого и показать Цицерону.
– Он скучает по регулярным новостям из Рима, – объяснил я ему. – Те, что доходят до нас, – разрозненные и запоздавшие.
– Конечно… Это все общедоступная информация. И я позабочусь, чтобы ты лично встретился с Цезарем. Ты найдешь его в чрезвычайно хорошем расположении духа.
Затем Публий оставил меня одного, и я принялся за работу.
Даже учитывая некоторую долю преувеличения, из «Записок» было ясно, что Цезарь наслаждался рядом изумительных военных успехов. Первоначальной его миссией было остановить переселение гельветов и четырех других племен, которые двигались на запад через Галлию к Атлантике в поисках новых территорий. С новой армией в пять легионов, по большей части набранных им самим, Цезарь последовал за необъятной колонной, состоявшей из воинов, пожилых людей, женщин и детей. В конце концов, он вовлек гельветов в битву при Бибракте и, чтобы гарантировать своим новым легионам, что ни он, ни его офицеры их не бросят, если придется туго, отослал всех лошадей далеко в тыл. Они сражались пешими, и в результате Цезарь, по его собственному описанию, не просто остановил гельветов – он учинил им кровавую бойню. Позже в брошенном вражеском лагере был обнаружен список всех сил переселенцев:
Гельветы – 263000
Тулинги – 36000
Латобриги – 14000
Раурики – 23000
Бойи – 32000
Итого – 368000
Из них, если верить Цезарю, полное число тех, кто вернулся живыми в свои бывшие земли, было 110000.
Потом – наверняка больше никто и не мечтал бы попытаться такое сделать – он заставил свои усталые легионы промаршировать обратно через Галлию и встретиться с 120000 германцев, которые воспользовались переселением гельветов, чтобы пересечь контролируемую римлянами территорию. Состоялась еще одна ужасающая битва, длившаяся семь часов. Юный Красс командовал в ней кавалерией, и к концу сражения германцы были полностью уничтожены. Вряд ли кто-нибудь из них остался в живых, чтобы бежать обратно через Рейн, впервые ставший естественной границей Римской империи.
Таким образом, если верить отчету Цезаря, почти треть миллиона человек или погибли, или пропали без вести в течение одного лета. Чтобы успешно завершить год, он оставил свои легионы в новом зимнем лагере в сотне миль к северу от старой границы Дальней Галлии.
К тому времени, как я закончил копировать, стало смеркаться, но на вилле все еще стоял деловой шум – солдаты и штатские ожидали встречи с губернатором, гонцы вбегали в дом и выбегали из него…
Когда стемнело настолько, что я больше не смог видеть, что пишу, я отложил табличку и стилус и продолжал сидеть в полумраке, гадая, что бы из всего этого извлек Цицерон, будь он в Риме. Осуждение побед показалось бы ему непатриотичным, но в то же время истребление жителей с таким размахом и перенос границы без разрешения Сената были незаконными. Я размышлял также о том, что сказал Публий Красс: что Цезарь опасается присутствия Цицерона в Риме и боится, «что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь». Что в данном контексте означало слово «завершит»? Фраза казалась зловещей.
Мои раздумья прервало появление молодого офицера немногим старше тридцати лет, с тугими светлыми кудряшками и в неправдоподобно чистой форме, который представился помощником Цезаря, Авлом Гирцием. Он сказал, что, насколько он понимает, у меня есть письмо от Цицерона губернатору, и, если я буду так добр отдать послание, он позаботится, чтобы губернатор получил его. Я ответил на это, что мне даны строгие указания вручить письмо лично Цезарю. Авл сказал, что это невозможно, и тогда я заявил, что в таком случае буду следовать за губернатором из города в город до тех пор, пока мне не выпадет шанс с ним поговорить. Гирций сердито посмотрел на меня, притоптывая аккуратно обутой ногой, – и вышел.
Прошел час, прежде чем он снова появился и отрывисто велел следовать за ним.
В общей части дома все еще толпились просители, хотя уже наступила полночь. Мы прошли по коридору, а потом через крепкую дверь – в теплую комнату, ярко освещенную сотней свечей, сильно пахнущую благовониями и устланную толстыми коврами. В центре комнаты на столе возлежал Цезарь. Он лежал на спине совершенно голый, и негр-массажист втирал в его кожу масло. Цезарь бросил на меня беглый взгляд и протянул руку. Я вручил письмо Цицерона Гирцию, тот сломал печать и передал его губернатору. В знак уважения я начал смотреть в пол.
– Как прошло твое путешествие? – спросил Цезарь.
– Хорошо, благодарю вас, – ответил я.
– О тебе позаботились?
– Да, благодарю вас.
Тут я осмелился впервые как следует посмотреть на Цезаря. Тело его было блестящим, с развитой мускулатурой и с полностью выщипанными волосами – приводящая в смущение вычурность, благодаря которой бросались в глаза бесчисленные шрамы и синяки, вероятно, полученные на поле боя. Лицо Цезаря, несомненно, было поразительным – угловатым и худым, – и больше всего на нем выделялись темные пронзительные глаза. Создавалось общее впечатление великой силы – как умственной, так и силы духа. Было ясно, почему и мужчины, и женщины легко подпадали под действие его чар. В ту пору ему было тридцать три года.
Цезарь повернулся на бок, лицом ко мне – я заметил, что на его теле нет ни единой лишней складки и что живот его совершенно твердый, – приподнялся на локте и сделал знак Гирцию. Тот вынул переносной чернильный прибор и поднес его губернатору.
– И как здоровье Цицерона? – спросил Цезарь.
– Боюсь, очень неважно, – ответил я.
В ответ он засмеялся:
– О нет, не верю ни единому слову! Он переживет нас всех – уж меня-то в любом случае.
Цезарь обмакнул перо в чернильницу, нацарапал что-то на письме и вернул его Гирцию, который присыпал песком влажные чернила и сдул остатки песка, после чего снова свернул документ и с бесстрастным лицом передал его мне.
– Если тебе что-нибудь понадобится, пока ты будешь жить здесь, – сказал Цезарь, – обязательно проси.
Затем он снова лег на спину, и массажист вновь начал разминать его мускулы.
Я заколебался. Проделав такой длинный путь, я чувствовал, что должен привезти Цицерону нечто большее, хоть сколько-нибудь подробный рассказ. Но Гирций дотронулся до моей руки и кивком указал на дверь.
Когда я подошел к ней, Цезарь окликнул:
– Ты все еще занимаешься этой своей стенографией?
– Да, – сказал я.
Больше он не произнес ни слова. Дверь закрылась, и я вслед за Гирцием пошел обратно по коридору. Сердце мое сильно колотилось, как после внезапного падения. Только когда мне показали комнату, в которой я должен был спать этой ночью, я вспомнил, что надо проверить, что же Гай Юлий Цезарь написал на послании. Там было всего два слова, начертанные, в зависимости от интерпретации, либо с элегантной краткостью, либо с типичным презрением: «Одобряю. Цезарь».
Когда я встал на следующее утро, в доме было тихо. Цезарь со своей свитой уже отбыл в соседний город. Моя миссия была выполнена, и я тоже пустился в долгое обратное путешествие.
Добравшись до гавани Анконы, я обнаружил, что меня ожидает письмо от Цицерона: он писал, что первые из солдат Пизона только что прибыли в Фессалонику, и поэтому он из предосторожности немедленно отбывал в город Диррахий – который, находясь в провинции Иллирик, лежит за пределами влияния Пизона. Марк Туллий надеялся встретиться со мною там, и дальше, в зависимости от ответа Цезаря и от того, как будут разворачиваться события в Риме, мы решим, куда нам отправиться после. «Похоже, мы, как Каллисто, обречены на вечные скитания», – приписал мой господин в конце своего послания.
Мне пришлось десять дней прождать благоприятного ветра, и я добрался до Диррахия только к празднику Сатурналий. Отцы города предоставили в распоряжение Цицерона хорошо укрепленный дом на холме с видом на море, где я и нашел его, глядящего на Адриатику. Я приблизился к Марку Туллию, тот повернулся ко мне, и я вздрогнул – я и забыл, как сильно состарило его изгнание! Наверное, я не смог скрыть своей тревоги, потому что, едва увидев выражение моего лица, он помрачнел и с горечью спросил:
– Что ж, насколько я понимаю, ответ: «Нет»?
– Наоборот.
Я показал Цицерону оригинал письма с каракулями Цезаря на полях. Он взял его в руки и долго рассматривал.
– «Одобряю. Цезарь»… Нет, ты посмотри только! «Одобряю. Цезарь». Он делает то, чего не хочет делать, и дуется из-за этого, как ребенок.
С этими словами Цицерон уселся на скамью под зонтичной сосной и заставил меня рассказать со всеми подробностями о моем визите. Потом он прочитал выдержки, которые я скопировал с «Записок» Цезаря, и, закончив чтение, сказал:
– Он пишет очень хорошо, в собственном жестоком стиле. Такая безыскусственность требует некоторого искусства – и прибавит ему репутации. Но интересно, куда эта кампания заведет его дальше? Он становится силен – очень силен. Если Помпей не будет осторожен, однажды он проснется и обнаружит за своей спиной монстра.
Нам оставалось только ждать. Всякий раз, думая о тогдашнем Цицероне, я представляю одну и ту же картину: он стоит на террасе, облокотившись на балюстраду, с письмом с последними новостями из Рима в руке и мрачно глядит на горизонт, как будто одним усилием воли может перенестись отсюда в Италию и присоединиться к тамошним событиям.
Сперва мы узнали от Аттика о приведении к присяге новых трибунов, из которых восемь были сторонниками Цицерона и только двое – его явными врагами. Однако этих двоих было достаточно, чтобы наложить вето на любой закон, отменяющий его изгнание. Потом брат Цицерона, Квинт, сообщил нам, что Милон, сделавшись трибуном, начал судебное преследование Клодия за насилие и запугивания и что последний в ответ приказал своим громилам напасть на дом Милона.
В день Нового года новоизбранные консулы вступили в должность. Один из них, Лентул Спинтер, уже был твердым сторонником Цицерона, а другой, Метелл Непот, давно считал Марка Туллия своим врагом, но кто-то из политиков, наверное, причинил ему много неприятностей, потому что во время вступительных дебатов в новом Сенате Непот заявил: хотя лично ему и не нравится Цицерон, он не будет противиться его возвращению.
Два дня спустя Сенат изложил перед народом составленное Помпеем ходатайство об отмене изгнания Цицерона.
Тогда появилась возможность верить, что его изгнание вскоре закончится, и я начал осторожные приготовления к нашему отъезду в Италию.
Но Клодий был изобретательным и мстительным врагом. В ночь перед народным собранием он и его соратники заняли Форум, комиций, ростру – в общем, все законодательное сердце республики, – и, когда друзья и союзники Цицерона явились на голосование, на них безжалостно напали. Двух трибунов, Фабриция и Киспия, убили вместе со слугами и швырнули в Тибр, а когда на ростру попытался подняться Квинт, его стащили вниз и так избили, что он выжил лишь благодаря тому, что притворился мертвым.
Милон ответил на это тем, что спустил с цепи свой отряд гладиаторов.
Вскоре центр Рима превратился в поле боя, и сражение длилось несколько дней. Но, хотя Клодий впервые был жестоко наказан, его еще не полностью оттеснили, и у него все еще оставались два трибуна с правом вето. Принятие закона о возвращении Цицерона домой пришлось отложить.
Когда Марк Туллий получил отчет Аттика о случившемся, он впал в отчаяние почти столь же глубокое, как раньше в Фессалонике.
«Из твоего письма, – ответил он, – и исходя из самих фактов, я вижу, что со мною все кончено. Заклинаю тебя не покидать нас в наших невзгодах, если семья моя будет нуждаться в твоей помощи».
Однако о политике можно сказать следующее: она непрерывно меняется. Как и природа, она следует вечному кругу роста и упадка, и ни один государственный деятель, каким бы он ни был искусным, не избегает этого процесса. Не будь Клодий таким самонадеянным, безрассудным и амбициозным, он никогда не достиг бы тех высот, каких сумел достичь. Но из-за этих же качеств и из-за того, что он, как и другие, зависел от законов политики, рано или поздно он должен был зарваться и пасть.
Во время праздника Флоры, когда Рим был переполнен людьми, явившимися со всех концов Италии, головорезы Клодия в кои-то веки обнаружили, что их меньше, чем обычных граждан, которые с презрением отнеслись к их тактике запугивания. Даже над самим Клодием поглумились в театре. Там он, не привыкший видеть от людей ничего, кроме лести, если верить Аттику, медленно огляделся по сторонам, услышав размеренные хлопки, насмешки и свист и увидев непристойные жесты, и понял – чуть ли не слишком поздно, – что ему грозит опасность самосуда. Клодий торопливо удалился, и это было началом конца его власти, потому что Сенат теперь понял, как можно его победить: апеллируя через головы городского плебса ко всем гражданам в целом.
Спинтер надлежащим образом выдвинул ходатайство о созыве всех граждан республики в ее самой суверенной форме – коллегии выборщиков, состоящей из ста девяноста трех центурий, дабы они раз и навсегда решили судьбу Марка Туллия Цицерона. Ходатайство было утверждено Сенатом: четыреста тридцать голосов «за» и один «против», принадлежащий самому Клодию.
Было также решено, что голосование насчет возвращения Цицерона будет происходить в то же время, что и летние выборы, когда центурии уже соберутся на Марсовом поле.
Едва услышав об этом решении, Цицерон настолько уверился, что его помилуют, что позаботился о жертвоприношении богам. Эти десять тысяч обычных граждан, собравшихся со всей Италии, были прочным, здравомыслящим фундаментом, на котором он построил свою карьеру, и Марк Туллий был уверен, что они его не подведут. Он послал весточку своей жене и другим родственникам, прося встретить его в Брундизии и, вместо того чтобы задержаться в Иллирике в ожидании результата голосования, который дошел бы до нас только через две недели, решил плыть домой в день голосования.
– Если прилив движется в нужном для человека направлении, человек должен тут же его поймать, не дав ему превратиться в отлив, – сказал он мне. – Кроме того, если я продемонстрирую уверенность, это покажет меня в нужном свете.
– Но, если голосование закончится не в твою пользу, ты нарушишь закон, вернувшись в Италию, – заметил я.
– Этого не случится. Римский народ никогда не проголосует за то, чтобы я остался в изгнании. А если проголосует, что ж… Какой тогда смысл продолжать жить, не так ли?
И вот, спустя пятнадцать месяцев после того, как высадились в Диррахии, мы спустились в гавань, чтобы начать путешествие обратно в жизнь. Цицерон сбрил бороду, постриг волосы и надел тогу сенатора – белую с пурпурной каймой.
Так случилось, что наше обратное путешествие по морю проходило на том же торговом судне, которое доставило нас в места нашего изгнания. Но не могло быть более яркого контраста между двумя плаваниями. На этот раз мы весь день неслись с попутным ветром по гладкому морю и провели ночь, растянувшись на палубе, а на следующее утро уже показался Брундизий.
Вход в величайшую гавань Италии распахивается, как две гигантские протянутые руки, и, когда мы прошли между бонами и приблизились к многолюдной пристани, нас как будто прижал к сердцу дорогой и давно потерянный друг.
Чуть ли не весь город был в гавани и на празднике: играли флейты и били барабаны, юные девушки несли цветы, а юноши размахивали ветвями, украшенными разноцветными лентами. Я подумал, что они тут ради Цицерона, о чем и сказал с большим волнением, но он оборвал меня и велел не дурить.
– Откуда им было бы знать о нашем приезде? Кроме того, разве ты обо всем позабыл? Сегодня годовщина основания колонии Брундизий – стало быть, местный праздник. Тебе бы следовало узнать это, еще когда я избирался на должность консула.
Тем не менее некоторые люди заметили сенаторскую тогу Марка Туллия и быстро смекнули, кто он такой. Весть об этом разнеслась, и вскоре внушительная толпа уже выкрикивала его имя и приветствовала его громкими возгласами.
Пока мы скользили к месту швартовки, Цицерон, стоя на верхней палубе, поднял руку в знак благодарности и поворачивался туда-сюда, чтобы все могли его видеть. Среди простонародья я заметил его дочь Туллию. Она махала руками вместе с остальными, кричала ему и даже подпрыгивала, чтобы привлечь его внимание. Но оратор нежился в лучах овации, полузакрыв глаза, как узник, выпущенный из темницы на свет, и в шуме и суматохе толпы не увидел ее.